Лежащий действительно был гол и лежал лицом вниз, и его стройная светлая спина, подставленная солнцу, уже обгорела до красноты. Но это был не де Лэнси. У этого человека были белокурые волосы и поразительно красивое лицо. Судя по всему, он ровесником де Лэнси, двадцать пять или чуть больше. Но он был нежнее и слабее. Тело его спереди и сзади было исполосовано, словно по нему прошлась когтями большая кошка.
   Таллентайр перевернул незнакомца, так чтобы его лицо и грудь стали полностью видны, и положил палец ему на шею, ища пульс. Лидиард не сомневался, что никогда прежде не видел этого человека, и все-таки было в его внешности что-то необычно знакомое, напоминающее о чем-то, чего он не мог в точности припомнить.
   — Кто бы это мог быть? — Прошептал он, когда его взгляд встретили утомленные и красные глаза Таллентайра.
   — Ну, — заметил баронет, и в его голосе прозвучал горький и гневный сарказм, — кто это еще может быть, если не волк, которого я видел во сне, который, несомненно, был оборотнем, что забрел сюда из твоего бреда и явился помериться силами с живым Сфинксом! И если это так, то здесь, в этом жутком глухом месте, я узнал об истинной истории мира, а то, чему я по глупости предпочитал верить в течение жизни — одна ложь. То, что случилось с нами здесь, совершено твоим ревнивым Богом, чтобы просветить меня, дать понять — человеческий разум, в конечном счете, слаб и ничтожен, и не вправе даже надеяться выиграть бой за верное понимание мира.
   Лидиард отпрянул, ужаснувшись этой странной жалобой и столь умышленному, пусть непрямому богохульству. Он сказал:
   — Да не можете вы так думать.
   Сэр Эдвард, после того, как еще несколько мгновений отводил душу мысленно, снизошел до ответа:
   — В самом деле, не могу. Не знаю, жертвами чего стали мы, но этого беднягу, несомненно, ограбили и раздели разбойники, а затем оставили умирать, это, конечно, не де Лэнси, но он и не туземец. Мы должны помочь ему, чем можем, и надо как можно скорее возвращаться в Вади Халфа, чтобы привести оттуда других на поиски Уильяма. Будем надеяться, что им удастся установить, как и почему на нас обрушились все эти несчастья.
   На это Лидиард смог только молча произнести: «Аминь». Затем наклонился, чтобы взять раненого за ноги, в то время как Таллентайр поднял его за плечи, они, не сговариваясь, решили как можно скорее нести его в свой лагерь.
   Но как только пальцы Лидарда коснулись кожи раненого, смутное воспоминание, которое пробивалось к поверхности его разума, вдруг всплыло. Как будто внутри него открылось некое око, которое видело на мир совсем иначе, чем обычные глаза.
   А он увидел, и был убежден, что именно увидел , каким бы нелепым ни казалось такое убеждение, что человек, которого он коснулся, имел лишь облик человека, скрывавший его истинную природу, звериную, волчью.
   — Что такое? — Резко спросил Таллентайр, когда их первая попытка поднять бесчувственное тело ни к чему не привела.
   Мгновение Лидиард жгло желание поделиться со своим другом и наставником тем, что он увидел, но юноша тут же вспомнил, что за человек баронет, и насколько нетерпим ко всему, что считает вздором. Он решил не раздражать его, и объяснил свое поведение одним из следствий действия яда.
   — Извините, — ответил он. — Просто минутное головокружение и дурнота. Сейчас мы его поднимем.
   Но пока они несли раненого к своей палатке в долину, Лидиард не мог избавиться от гнетущей мысли о том, что эта дурнота и помрачение рассудка могут продолжаться больше, чем миг-другой, и что таинственное внутреннее око, пожалуй, так просто само собой не закроется.

Первая интерлюдия
Компас Разума

   Не обуял ли
   Нас запах трав, лишающих рассудка?
   Уильям Шекспир, Макбет,
Акт 1, сцена 3 (Перевод А. Кронеберга)

 

1

   Средневековый английский фольклор исключительно беден по части оборотней, особенно, вервольфов. Причина в том, что волки были истреблены в Англии при англо-саксонских королях, и, таким образом, перестали быть источником страха для народа. Бедность традиции, впрочем, с лихвой восполняется развитием более поздней богатой мифологии оборотней в Лондоне.
   Большинство англичан сталкивается с этим специфическим предрассудком в виде сравнительно невинного назидательного детского стишка, несколько строчек которого призывают детей не бродить в одиночку по ночам, особенно в полнолуние, а не то они станут добычей голодных лондонских оборотней. Самые ранние упоминания о лондонских оборотнях, которые я способен был разыскать, встречаются в уличной балладе, изданной около 1672 г. и в памфлете, опубликованном, вероятно, на 10—12 лет позднее. Куда больше упоминаний можно отыскать в дешевых балладах на отдельных листах и в сборниках песенок конца 18 века, когда появилось большинство самых известных баек…
   И поныне ходят бесчисленные рассказы о подвигах лондонских оборотней. Большинство детских страшных сказок наделяет вервольфов Лондона склонностью утаскивать заблудших и непослушных детей. Есть также несколько достойных внимания побасенок и более странного содержания. Два таких образчика фольклора вписываются в общую картину историй о том, как дети человеческие вступают в отношения с чудесными возлюбленными, у которых есть одно любопытное отличие. Истории, где повествуется о том, как обыкновенный мужчина женился на неописуемой красоты женщине, и в конце концов, выяснилось, что она одна из лондонских оборотней, наиболее традиционны Обычно в них оговаривается, что жених дал невесте обещание, которое однажды все-таки нарушил, и это привело к открытию ее истинной природы, и, конечно, к ее утрате, но там говорится также, что вервольфы женского пола постоянно ищут себе мужей среди высших классов города, дома которых могли бы послужить убежищами для целых стай (численность которых колеблется от горстки оборотней до дюжины). Небылицы же, где описываются сердечные дела между обычными женщинами и оборотнями-мужчинами, более своеобразны. В таких сюжетах обычно не идет речь о браке, они чаще имеют вид романтических сказок об истинной, но трагической любви, о страсти, которую невозможно утолить. Мужская половина оборотней Лондона, в отличие от своих сестер, неспособна к физической близости в людском обличии, а накал чувства неизбежно приводит к преображению.
   Возросшая популярность таких мифов в новые времена засвидетельствована, например, в сообщении «Таймс» от 27 марта 1833 г., где описывается, как толпа преследовала некоего мужчину по Флит Стрит до Гаф Сквер, оправдывая свои действия тем, что несчастный оказывал поддержку лондонским оборотням и похищал детей, чтобы им скармливать. Автор статьи утверждает, что если бы тот мужчина попался, не миновать убийства, но он ускользнул, скрывшись в направлении Ладгейт Серкус, где преследователи увязли в другой толпе, собравшейся вокруг шарманщика.
   В своем отчете «Лондонские рабочие и лондонские бедняки», впервые опубликованном в 1851 г., Генри Мэйхью приводит новые свидетельства тому, что вера в существование в Лондоне волков-оборотней, отнюдь не канула в прошлое. Он приводит искренние, полные страха заявления четверых свидетелей, юной подметальщицы улиц, крысолова, сочинителя из мансарды и продавца картошки.
   Крысолов утверждал, что видел вервольфов не раз и не два, и признался, что, несмотря на страх, ему есть, за что благодарить их, поскольку крысы стали их излюбленной добычей, «ведь ловить людей на съедение нынче стало слишком трудно и опасно, это не всякий раз удается». Сочинитель оказался еще разговорчивей и высказал мнение, что полиция прекрасно осведомлена о существовании оборотней, так как, исполняя свой долг, устраняет последствия их нападений на людей, но не решается предать факт огласке, опасаясь паники в обществе.
   Не стоит и говорить, что представители самой Столичной Полиции дали совсем иной ответ на вопрос. Детектив, с которым я недавно беседовала, сказал мне, что обычные убийцы порой калечат свои жертвы для того, чтобы создать впечатление, будто в их деяниях виновны лондонские оборотни. И что самые разные воры и разбойники часто пользуются, сговорившись, столь примитивным способом устрашения, чтобы заморочить суеверное население, за счет которого они кормятся. Этот человек сказал также, что таким же образом сельские браконьеры стряпают и распространяют байки о черных псах-призраках, чтобы запугать тех, кто мог бы попытаться их поймать во время ночной работы. И неудивительно, что самые злобные из порождений лондонского дна потрудились выдумать или, по меньшей мере, поддерживают сказки о городских вервольфах.
   Однако примечательно, что не все россказни о лондонских оборотнях представляют их жуткими пожирателями детишек. Там и сям в потоке страшных сказок можно услыхать и голоса сочувствующих, утверждающие, что, в конце концов, вервольфы — пленники своей ненормальной природы, и нельзя безоговорочно винить их за их дела. Есть частица волка в каждом из нас, говорят эти люди, и тех, кто не слышит слово Иисуса Христа, нашего искупителя, следует считать немногим лучше волков, они будут осуждены и проведут вечность в Аду их собственной прожорливости.
   Сабина Бэринг-Гулд, «Книга Волкодлаков», 1865

2

   Большей части доводов за и против теории эволюции Дарвина повредило неверное понимание самой природы этой теории, то есть, того, о чем, собственно, и речь. Многие нападки на утверждения Дарвина не нацелены на сам тезис, а обрушиваются на более основополагающее суждение, которое надлежит принимать как аксиому, прежде чем за работу примутся теоретики.
   Необходимо обратить внимание, что возможны два несколько различных значения фразы «теория эволюции» в обыденных разговорах. Когда на теорию нападают деятели церкви, они отвергают само положение о том, что вообще имела место какая-либо эволюция видов. Но Дарвин предлагает нам в своей великолепной книге «О происхождении видов путем естественного отбора» теорию того, как произошла эволюция в действительности. А это неизбежно требует принять, что более основополагающая теория уже доказана.
   Люди науки восхищаются книгой Дарвина, она представляет собой истинный прорыв во взглядах на механизм эволюции видов и служит важной вехой на пути к пониманию истинной истории жизни на земле. Их противники, религиозные деятели, в целом стараются переместить диспут на иное поле боя, отстаивая дело, которое ученые справедливо считают давно проигранным.
   Прав или не прав доктор Дарвин в своих выводах касательно механизма эволюции, говорить пока рано. Гипотеза, несомненно, блистательна, но расценивать ее как доказанную не имеет смысла до тех пор, пока не будет вскрыт химический механизм наследственности. А до этого времени все разговоры о «разновидностях», которые путем отсева отбирает природа, будут, неизбежно, пустыми и докучными. Однако по части более основополагающего тезиса, имела ли вообще место эволюция, окончательный приговор уже, несомненно, вынесен. Разумеется, эволюция была, и привела она к образованию более сложных видов из простых, и не один честный разумом человек не может с полным основанием сомневаться, что все формы жизни, которые существуют ныне, произошли от немногочисленных общих предков.
   Для обоснования этого факта мы должны сослаться только на два явления. Первое: очевидно, что все многообразие видов живого являет несомненные признаки отдаленного родства. Это уже само по себе разительный довод в пользу широкой картины постепенного и прогрессивного развития новых типов. Второе: ископаемые находки предлагают нам поразительный рассказ о неудачных видах, которые некогда существовали, но затем вымерли; это ясно указывает, что все многообразие сохранившихся видов — лишь крохотная частица всех видов, когда-либо существовавших.
   Разумные люди перед лицом этого свидетельства ни за что не усомнились бы, что эволюция видов — бьющий в глаза факт, если бы, к несчастью, на разум не накладывало бы шоры убеждение, что мир недостаточно стар для того, чтобы в нем произошла столь долгая и постепенная эволюция. Письменная история, которая досталась нам от античности (профильтрованная, увы, в Западной Европе варварскими разрушениями Темных Веков) повествует только о нескольких сотнях поколений. В дальнейшем добавилось убеждение, что некоторые письменные источники священны и, стало быть, неоспоримы. И вот наши незадачливые предки поддались заблуждению и решили, будто письменная история полностью охватывает историю земли и вселенной, от Творения до нынешнего дня.
   Мы знаем, что это неверно. Открытия геологов, например, Хаттона и Лайела подтвердили, что земля значительно старше, чем утверждает любая письменная история, и что она много старше человечества. Расшифровка надписей, оставленных древними египтянами, и различные раскопки в Европе позволили таким людям, как Лаббок, продемонстрировать, что у человечества была долгая предыстория , когда люди жили без письменности, полностью полагаясь на устную мифологическую традицию, объясняя свое происхождение и существование.
   Наши письменные свидетельства, называем мы их священными или нет, повинны в предательском и откровенно пустом тщеславии, когда неоправданно сжимают времена, прошедшие до возникновения письменности в несколько дюжин поколений. Человек много старше, чем письменность, а земля значительно старше, чем человек; признание этих двух фактов снимает барьер, который не дает разумному человеку признать очевидность эволюции видов в природе. Как только будет низвергнут этот идол, честный человек сможет увидеть ясно, то, что действительно следует из родства видов, как существующих, так и вымерших.
   Есть, конечно, люди, которые будут страстно цепляться за кажущуюся надежность написанного, для них старые авторитеты куда важнее, чем эмпирические свидетельства о том, каков мир. Для них Бог Священного Писания, как Он и Сам Себя провозглашает, — самый ревнивый из возможных божеств, который не потерпит никакого вызова Своему превосходству. Этот Бог и его последователи не могут позволить человеческому опыту говорить за себя, но должны подавить его тяжестью письменного авторитета. Именно таков способ полемики, к какому прибегает благочестивый мистер Госсе, утверждая, что якобы окаменелости и прочие свидетельства древности земли, безусловно, сотворены Богом одновременно со всем прочим, в том же духе, что вдохновил Его снабдить Адама и Еву не нужными им пупками.
   Такой способ рассуждений не просто ошибочен, он смешон до нелепости. Его не смог бы придерживаться ни один здравомыслящий человек, поскольку он напрочь отрицает силу разума. Если мнение, что свидетельство должно подчиниться авторитету, трудно оспаривать, то лишь потому, что такое мнение отвергает самый спор, а это, несомненно, следует признать скорее роковой слабостью, чем хитрым риторическим преимуществом.
   Представители науки и служители религии, которые недавно скрестили шпаги над книгой д-ра Дарвина, не просто предлагают нам различные взгляды на человека. Они предлагают нам весьма различные взгляды на то, как можно понимать мир. Наука утверждает, что мир, по меньшей мере, до существенной степени, постижим путем построения упорядоченной цепи причин и следствий на протяжении известного периода времени; религия утверждает, что он постижим только как совокупность замыслов и заповедей Господа, пути которого неисповедимы, и что причинно-следственная цепь всегда и везде может быть прервана чудесным вмешательством. Последнее убеждение одобряется, и часто бездумно, великим множеством наших современников, страстно увлекшихся новыми «философиями», аппарат которых позаимствован у древних алхимиков, мистиков и магов. Если верить этим умникам, Эпоха Чудес, некогда милосердно объявленная умершей, восстановлена в Англии королевы Виктории упорными и незаметными трудами бессчетных медиумов, спиритуалистов и им подобных фокусников. Однако те, кого искушает этот современный мистицизм, должны понять, какого рода миру они препоручают свои верования: миру отчаянной неопределенности, где причинно-следственная связь — вечная жертва капризов неведомой и непознаваемой фортуны, где все видимое может оказаться ложью, и невозможны истинные умозаключения.
   Полагаю, жизненно важно, чтобы мы признали и навсегда запомнили, насколько по-разному обоснованы убеждения эволюционистов и креационистов. Креационист не просто отрицает адекватность свидетельств эволюции; он отрицает само значение слова «свидетельство». Ученый же должен принять, что какие бы события ни происходили в мире, и чем бы он ни был богат — об этом надлежит говорить, применяя логику причин и следствий, потому что, если только такое представление истинно, мир вообще может быть понят. Ученый прав, ибо только он может быть прав; мы должны расценивать многообразие и перемены как непрерывно разворачивающуюся причинность, ибо иначе они необъяснимы.
   Когда служитель церкви ссылается на Бога как на Первопричину, может показаться, что он наблюдает вещи в той ж перспективе, что и ученый, но, по сути дела, он ее отрицает. Творение невозможно квалифицировать как причину, поскольку оно отрицает причинность. Это равносильно утверждению, что причинно-следственная цепь может, да и не раз прерывалась извне, и возможны внезапные проявления, которые мы не можем, да и не должны осмысливать. Это нельзя назвать мудростью, здесь имеет место отрицание мудрости как таковой.
   Согласно противникам д-ра Дарвина, все найденные окаменелости и все открытия в геологии и археологии — это произвольные вторжение в некую схему, постичь которую мы не можем, да и не должны; все прочее, что не соответствует их взглядам, просто-напросто отбрасывается. Так идея Творения ревниво и беспощадно противостоит любым попыткам найти смысл в чем-либо. Люди науки никогда и не пытались претендовать на то, что все доступно открытию, но они уверены в том, что делать открытия можно. Их противники, в отличие от них, удовлетворяются тем, что, с одной стороны, утверждают, будто все можно познать посредством божественного откровения или магической интуиции, а с другой, отрицают самую возможность такой вещи, как правдивое свидетельство или рациональный вывод. Человек науки живет, таким образом, в несовершенно мире, где возможен прогресс. Человек предрассудков вынужден жить в мире, где фантазия свободна, и можно делать любые заявления равно о прошлом и будущем.
   Не могу говорить за других, но самому мне было бы горько и тоскливо очутиться во втором мире, прошлое которого может сильно отличаться от всего, что вытекает из любых свидетельств, и в любой миг может быть приведен к грубому и окончательному завершению бесцеремонным и небрежным Действием Творца. Если это так, то мир, который кажется таким прочным и таким упорядоченным, может в любое мгновение обрести содержимое и логику сна, и столь же легко развеяться. Если мир, в котором мы обитаем, и впрямь таков, то мы, в самом деле, должны восклицать: «Помоги нам, Боже!», ибо любая другая возможность утешения в нем отсутствует. Со своей стороны, я удовлетворяюсь предположением, что свидетельствам и опыту можно доверять, делать выводы правомерно, все суеверия, вся магия и все чудеса — это лишь измышления боязливого ума.
   Сэр Эдвард Таллентайр «Мысли о спорах вокруг теории Дарвина»,
   «Куотерли ревью», июнь, 1867

3

   Александрия, 11 марта, 1871
 
   Дорогой Гилберт.
 
   Судя по всему, мы скоро сможем покинуть Египет и вернуться домой. Мы надеемся, что паруса, или, точнее, паровая машина «Экселсиора» позволят нам выступить к Гибралтару в начале следующей недели. Здешние власти твердо решили обратить нашу трагедию в фарс, их желание отпустить нас означает всего-навсего, что они умывают руки, к чему их побуждает отчаяние и неспособность совладать со сложностью положения. В официальных сферах, как вы прекрасно догадываетесь, не любят тайн, и власти Египта весьма пылко невзлюбили наши. То, что представляется нам одной-единственной тайной, для клерикального ума является не менее чем тремя различными загадками, разрешение каждой из которых связано с особыми трудностями. Загадка бедняги де Лэнси никакой разгадке упорно не поддается. Все его бумаги и прочее личное имущество при нас, но его самого, живого или мертвого, найти не удалось. Я остаюсь в некотором сомнении, достаточно ли основательно велись поиски в пустыне к югу от Кины, но египтяне заявляют, что без всякого результата прочесали весь район. Я получил ответ на свое письмо его родным, его отец подчеркнуто любезен, но и, как следовало ожидать, довольно холоден. Он уверяет, что, безусловно, не находит, за что меня винить. Но между этими тщательно выведенными строчками я усмотрел упрек в том, что, поскольку я старше годами, да еще и баронет с головы до пят, и был свыше облечен властью руководить нашей злополучной экскурсией, и, сообразно этому, должен был обеспечить благополучный исход. Увы, хотя я не почувствовал, как получил что-либо свыше, совесть моя согласна с его намеком на мою ответственность.
   Загадка отца Фрэнсиса Мэллорна, которая сначала казалась тривиальной, также обернулась бессчетными трудностями. Преимущества, которые дает человеку несомненность его смерти, сведены на нет странным содержимым бумаг иезуита. У нас было все, что оказалось при нем, и власти смогли установить некоторые места, где он останавливался в ходе путешествия вверх по Нилу. Но попытки проследить его жизнь глубже во времени привели к полной неудаче. Любые запросы, направленные светским властям Англии или в Орден Иисуса, ни к чему не привели. О его родных, образовании и работе никто так и не смог ничего узнать, и следователи с неохотой заключили, что если он вообще существовал, прежде чем мы с ним встретились, то носил иное имя. А с чего бы ему менять его нам на благо (или, как обернулось, к нашей досаде), никто сказать не может. Трудно поверить, что священники могут путешествовать с подложными бумагами, а я должен признать, что мне он показался священником до мозга костей, и не хочу думать, что меня так легко провели. Да, и с какой возможной целью или намерением?
   К счастью, третья составляющая нашей тайны, молодой человек, которого мы нашли в пустыне, оказался чуть менее загадочным. Удалось обнаружить кое-какие личные принадлежности, включая и бумаги, брошенные в пустыне недалеко от места, где мы его нашли. Бумаги выписаны на некоего Пола Шепарда, англичанина, и словесные портреты, сделанные теми, кто встречал его во время путешествия в одиночестве вверх по Нилу, подтверждают, что это и есть тот, кого мы нашли. Представляется очевидным, что его пожитки были похищены разбойниками и выброшены после того, как грабители забрали все сколько-нибудь ценное. Мы только и можем заключить, что эти бандиты раздели юношу донага, избили и бросили на верную смерть. Увы, скудные свидетельства, оставленные нам разбойниками, не помогли нам отыскать его родных. Шепард — это, к несчастью, весьма распространенная фамилия, а его единственная сколько-нибудь особая примета на редкость чистые синие глаза. Мистер Шепард полностью оправился от своих ран, которые зажили очень быстро и не оставили следов. Несмотря на то, что крови пролилось немало, порезы были неглубоки, и, хотя мы не вполне знаем, как они были нанесены, кажется, не принесли значительного ущерба. Тем не менее, он еще далеко не здоров, и настолько утратил разум, что не откликается на свое имя и не отвечает ни на один вопрос, который мы ему задаем. Он пробуждается лишь ненадолго, обычно по ночам. Иногда открывает глаза три или четыре раза между сумерками и зарей, и сперва кажется полным сил, но в течение часа снова становится вялым. Он не разговаривает, и хотя я уверен, что он не глухой, создается впечатление, будто он ничего не понимает ни английский, ни любой другой язык, на котором я пытался с ним заговаривать. Он более или менее может самостоятельно есть и, хотя при этом не берет в руку ни ложку, ни вилку, соглашается, когда его кормит с ложки кто-то другой.
   Не смею спрашивать вашего мнения о состоянии этого молодого человека, раз уж вам не представилась возможность его осмотреть, но если вы можете дать мне какой-нибудь совет, который помог бы прорвать окружающую его стену молчания, я был бы бесконечно благодарен. Вы когда-то упоминали при мне о вашем знакомстве с Джеймсом Остеном, который занимается лечением пациентов в окружной лечебнице в Хэнуэлле, и я бы очень хотел знать, встречал ли он подобные случаи, и удавалось ли ему успешно с ними справляться.
   Я хотел бы дать вам более тщательное описание состояния больного, но злополучный мистер Шепард поразительно мало себя проявляет. И не кажется, будто он играет или беспокоен. Он полностью утратил интерес к жизни, мало обращает внимания на любые предметы, к которым я пытаюсь привлечь его внимание. Иногда он подолгу стоит у окна и глядит в темноту. Я выходил с ним не раз и не два, чтобы посмотреть, что он станет делать. Но, хотя он проворно оборачивается на любой звук, не заметно, чтобы он попытался как-либо действовать или что-то исследовать. Он словно отрезан от мира, отделен от своих же инстинктов. И все-таки похож на джентльмена, его руки и ноги примечательно чисты от шрамов и мозолей.
   Египетские власти явно колеблются в отношении бедного Шепарда, не жаждут взвалить его загадку на свои плечи, но также не жаждут полностью доверить его моим заботам по доставке в Англию. Их уклончивость в этом деле служили главным препятствием для нашего более раннего отплытия, но, наконец, они решили, что если кто-то должен нести расходы по его содержанию, то пусть это лучше будут не они.