Дверь вдруг отворилась. Прихрамывая от подагрических болей, в комнату вошел Лоренцо. Он кивнул ученым и сразу обратился к Микеланджело.
   — Вот ты и в святая святых: почти все знания, какие только есть у флорентинцев, зародились в этом кабинете. Когда ты находишься во дворце и ничем не занят, не забывай заходить к нам.
   Лоренцо отодвинул резной щит и постучал в дверцу подъемника, из чего Микеланджело заключил, что кабинет находится прямо под столовой. Затем он услышал скрип движущегося механизма, и через несколько секунд ученые уже принимали блюда с сыром, фруктами, хлебом, орехами, медом и расставляли их на низком столе, который стоял посередине комнаты. Никаких слуг не было, не было и напитков, кроме молока. Хотя беседа текла весело и непринужденно, Микеланджело понял, что люди здесь собирались для работы, а вино после ужина чересчур пьянит головы.
   Вот уже стол очищен, тарелки и блюда, кожура от фруктов и скорлупа от орехов удалены в подъемник. Разговор сразу принял серьезный характер. Сидя на низком стуле рядом с Бертольдо, Микеланджело услышал резкие слова в адрес церкви, которую ученые отнюдь не смешивали с религией. Недовольство церковью во Флоренции было особенно сильным, потому что сам Лоренцо и большинство горожан считали, что заговором Пацци, в результате которого погиб Джулиано и едва не был заколот Лоренцо, тайно руководил папа Сикст. Папа отлучил от церкви Флоренцию, запретив флорентийскому духовенству отправлять какие-либо службы. Флоренция в свою очередь тоже отлучила папу, заявив, что папские притязания на светскую власть основаны на такой фальшивке восьмого века, как Дар Константина. Пытаясь сокрушить власть Лоренцо, папа направил в Тоскану войска — они жгли и грабили тосканские селенья, дойдя до соседнего с Флоренцией города Поджибонси…
   В 1484 году, когда папой стал Иннокентий Восьмой, между Флоренцией и Римом был восстановлен мир; но, как мог заключить Микеланджело из беседы за столом, большинство тосканского духовенства вело себя все разнузданней и исполняло свои обязанности весьма небрежно. Блестящим исключением являлся лишь орден августинцев с его монастырем Санто-Спирито: настоятель монастыря Бикьеллини поддерживал там безукоризненный порядок.
   Пико делла Мирандола поставил локти на стол и, сцепив пальцы, уперся в них подбородком.
   — Мне сдается, что я нашел ответ на все наши недоумения относительно церкви: его подсказал мне один доминиканский монах из Феррары. Я слушал его проповедь. Он прямо-таки потрясал стопы Собора.
   Ландино, длинные седые волосы которого прядями падали на лоб, склонился над столом так низко, что Микеланджело разглядел все морщинки вокруг его добрых глаз.
   — Этот монах такой же невежда, как и остальные?
   — Напротив, Ландино, — отвечал Пико. — Он великолепно знает и Библию, и Святого Августина. И нападает на разложение духовенства еще решительнее, чем мы.
   Анджело Полициано, жесткие волосы которого, прикрывая грубую кожу щек, тесемками нависали на уши, облизал спою чрезмерно красную, оттопыренную нижнюю губу.
   — Дело не только в разложении. Невежество — вот что меня ужасает прежде всего.
   Фичино, бледнолицый, с веселыми всепонимающими глазами, с крошечным ртом и носом, громко воскликнул:
   — Давно уже не бывало на церковной кафедре во Флоренции истинного ученого! У нас есть только фра Мариано и настоятель Бикьеллини.
   — Джироламо Савонарола посвятил наукам долгие годы, — твердо сказал Пико. — Он знает Платона и Аристотеля, знает и учение церкви.
   — Чего же он хочет?
   — Очистить церковь.
   — И не меньше того? А посредством какой силы?
   — Только посредством той, которая внутри него.
   — Если бы этот монах стал действовать заодно с нами… — тихо молвил Лоренцо.
   — Если только ваша светлость попросит ломбардских братьев отпустить его к нам.
   — Я подумаю об этом.
   Дело было решено; теперь старейший из присутствующих, Ландино, и самый молодой, Пико, обратили свое внимание на Микеланджело. Ландино спросил, читал ли он, что говорит Плиний о прославленной греческой статуе «Лаокоон».
   — Я ничего не знаю о Плинии.
   — Тогда я прочитаю тебе это место.
   Ландино взял с полки книгу, быстро ее перелистал и начал читать описание знаменитой статуи во дворце императора Тита. «Эту скульптуру можно считать лучшей из всех произведений искусства, идет ли речь о живописи или ваянии. Вся она высечена из одного куска, — и главная, большая фигура, и фигуры детей, так же как и змей с его удивительными кольцами и изгибами».
   Подхватив разговор, Полициано начал пересказывать описание «Венеры Книдской», оставленное Лукианом: по мнению этого писателя, Венера была изображена стоящей перед Парисом, в то время как он награждал ее за ее красоту. Затем в беседу вступил Пико: он заговорил об изваянии на могиле Ксенофонта, выполненном из пентеликопского мрамора.
   — Микеланджело, ты должен почитать Павсания в оригинале, — сказал Пико. — Я тебе принесу собственную рукопись.
   — Я не умею читать по-гречески, — с чувством неловкости ответил Микеланджело.
   — Я научу тебя.
   — У меня нет ни малейших способностей к языкам.
   — А это не имеет значения, — вмешался Полициано. — Через год ты будешь писать сонеты по-латыни и по-гречески.
   «Позвольте мне усомниться», — подумал Микеланджело, но вслух ничего не сказал. Ведь было бы слишком неучтиво, если бы он стал охлаждать пыл своих новых друзей, которые уже спорили, по каким именно книгам лучше его обучать.
   — …Гомер. У него чистейший греческий.
   — Аристофан занимательней. И учишься, и смеешься.
   Скоро Микеланджело почувствовал облегчение: ученые заговорили совсем о другом и оставили его в покое. Насколько он мог уловить из торопливых и порой чересчур мудреных фраз, ученые толковали о том, что вера и знание могут существовать рядом друг с другом и даже обогащать друг друга. Греция и Рим до появления христианства создали великолепное искусство, литературу, науку, философию. Затем на целую тысячу лет вся эта красота и мудрость была сокрушена, предана проклятию и ниспровергнута в могильный мрак. А теперь эти одинокие и слабые люди — чувственный, красногубый Полициано, престарелый, весь в морщинах, Ландино, худой, маленький Фичино, златоволосый Пико делла Мирандола, — этот узкий, замкнутый кружок, опираясь на помощь своего вождя Лоренцо де Медичи, стремился вызвать к жизни и утвердить новый дух, новый разум и начертал на своем знамени слово, которое Микеланджело никогда не слыхал:
   ГУМАНИЗМ.
   Что же это слово значило?
   Шел час за часом, и он уже с интересом вслушивался в разговор ученых. И когда Бертольдо подал знак, что он собирается уходить, а потом потихоньку вышел, Микеланджело все сидел и слушал. Платоники, делясь мыслями друг с другом, рассуждали все горячее, и постепенно Микеланджело стал осознавать, за что они выступают.
   Мы отдаем мир снова во владенье человека, а человека отдаем самому себе. Человек не будет больше ни низким, ни подлым, он должен быть благородным. Мы не будем попирать и теснить его разум, чтобы взамен дать ему бессмертную душу. Не владея свободным, могучим и созидательным разумом, человек будет не более как животным и будет умирать, как животное, лишенное души. Мы возвращаем человеку его искусство, его литературу и науку, возвращаем его право мыслить и ощущать себя как личность, а не быть опутанным оковами догмы, подобно рабу, который заживо гниет в цепях.
   Поздно вечером, когда Микеланджело вернулся в свою комнату, Бертольдо еще не спал.
   — Слушая их, я чувствую себя таким глупым! — жаловался Микеланджело.
   — Это самые блестящие умы во всей Европе. Они заставят тебя думать, подскажут тебе великие темы для работы. — Затем, чтобы утешить приунывшего юношу, Бертольдо добавил: — Но они не умеют ваять из мрамора, а ведь это столь же выразительный язык, как и любой другой.
   Наутро Микеланджело явился в Сады спозаранок. Торриджани разыскал его в сарае, около статуи бородатого старца.
   — Ну, я сгораю от любопытства! — говорил он. — Сделай милость, расскажи, как живут во дворце.
   Микеланджело рассказал своему другу про комнату, которую он занимал вместе с Бертольдо, про то, как он блуждал по залам к мог прикоснуться руками ко многим сокровищам искусства, о гостях, присутствовавших на воскресном обеде, о вчерашнем ужине с платониками в кабинете Лоренцо. Торриджани интересовался только людьми, посещавшими дворец.
   — А как выглядят Полициано и Пико делла Мирандола?
   — Как выглядят? Полициано безобразен до тех пор, пока не заговорит, в разговоре он прекрасен. Пико делла Мирандола такой красавец, что я не видал подобных, и вообще человек блестящий.
   — Ты очень впечатлителен, — ядовито заметил Торриджани. — Стоит тебе завидеть новую пару голубых глаз, волнистые золотые, волосы, и ты уже совсем очумел.
   — По ты только подумай, Торриджани, — человек читает и пишет на двадцати двух языках! А мы едва можем выразить свои мысли на одном.
   — Ко мне это не относится, — огрызнулся Торриджани, — я получил благородное воспитание и могу поспорить с любым из этих ученых. Я не виноват, если ты такой невежда.
   Микеланджело почувствовал, сколь раздражителен стал его друг.
   — Я не хотел тебя обидеть, Торриджани.
   — Переночевал одну ночь во дворце Медичи, и уже вся Флоренция тебе кажется невежественной и дикой.
   — Я просто…
   — …ты просто хвастаешь своими новыми друзьями, — сказал Торриджани. — Они такие чудесные и умные, а мы, твои старые друзья, мы уже замухрышки, хотя столько времени страдали здесь вместе с тобой.
   — У меня и в мыслях этого не было. Зачем ты так говоришь?
   Но Торриджани его не слушал, он отвернулся и пошел прочь.
   Вздохнув, Микеланджело вновь принялся обтачивать свой мрамор.


4


   В вербное воскресенье, теплым весенним утром, Микеланджело обнаружил у себя на умывальнике три золотых флорина: Бертольдо сказал, что эти деньги каждую неделю будет выдавать ему секретарь Лоренцо мессер Пьеро да Биббиена. Показаться дома во всем блеске — устоять против такого искушения. Микеланджело не мог. Он разложил на кровати еще одно свое праздничное платье — белую тунику с вышитыми на ней листьями и гроздьями винограда, короткий колет с пышными рукавами, перехваченными серебряными пряжками, винного цвета чулки. Он улыбался про себя, воображая, какую мину скорчит Граначчи, когда они встретятся на площади Сан Марко, откуда, как было решено, вместе пойдут домой.
   Едва завидев Микеланджело на улице, Рустичи выпучил глаза, а подойдя поближе, начал паясничать и передразнивать приятеля.
   — Простак, настоящий простак, — усмехнулся он, намекая на давний разговор, и прибавил еще более язвительно: — А ну-ка распусти свой хвост пошире!
   — Хвост?
   — Ведь всякий павлин хвастает своим пестрым хвостом.
   — О, Рустичи, — оправдывался Микеланджело. — Ну, разве нельзя так нарядиться хотя бы раз?
   — Разве нельзя нацепить на себя это ожерелье хотя бы раз? Разве нельзя выпить этого дорогого вина хотя бы раз? Помыкать и распоряжаться этими слугами хотя бы раз? Швырнуть, не считая, эта золотые монеты, хотя бы раз? Поспать с этой красивой девушкой хотя бы раз?
   — Все земные искушения в одном страстном куплете. Сказать по правде, Рустичи, я и сам чувствую, будто я вырядился для карнавала. Но мне хочется поразить свое семейство.
   — Vai via, — проворчал Рустичи. — Иди своей дорогой.
   На улице показался Торриджани. Он шел покачиваясь, одетый в огненно-красный плащ, на его черном бархатном берете развевались оранжевые перья. Подойдя к Микеланджело, он резко остановился и схватил его за руку.
   — Мне надо поговорить с тобой с глазу на глаз.
   — Почему же с глазу на глаз? — отступая, спросил Микеланджело. — Разве у нас есть какие-то секреты?
   — Раньше у нас всегда было чем поделиться с глазу на глаз. До тех пор, пока ты не перебрался во дворец и не заважничал.
   Сомневаться не приходилось: Торриджани был чем-то разозлен. Стараясь его успокоить, Микеланджело говорил тихо и миролюбиво:
   — Торриджани, ты ведь тоже живешь во дворце, только в своем собственном.
   — Да, но я не пускаюсь на дешевые трюки вроде того, чтобы выбить у фавна зубы и тем войти в милость к Медичи.
   — Неужели ты ревнуешь?
   — Ревную? Это к какому-то самодовольному юнцу?
   — Самодовольному? Что ты хочешь сказать этим?
   — А то, что ты понятия не имеешь ни о настоящем счастье, ни о настоящей дружбе.
   — Я сейчас чувствую себя гораздо счастливее, чем раньше.
   — Уж не потому ли, что каждый день держишь в своих грязных руках уголь и мажешь им какие-то рисунки?
   — Но ведь рисунки-то у меня — хорошие! — возразил Микеланджело, все еще не принимая всерьез нападок Торриджани.
   Торриджани побагровел:
   — Значит, по-твоему, у меня плохие?
   — Почему ты всякий разговор сворачиваешь на себя? Ты что, центр вселенной?
   — Для самого себя — центр. И для тебя был центр, до тех пор пока тебе, лизоблюду, не вскружили голову.
   Микеланджело изумленно взглянул на Торриджани.
   — Я никогда не считал, что ты для меня центр вселенной.
   — Выходит, ты обманывал меня. Ты просто подлаживался из выгоды, ты хитрил со мною уже давным-давно!
   Лицо у Микеланджело сделалось холодным, словно бы весеннее солнце вдруг потухло. Он отвернулся и почти бегом побежал прочь; скоро он уже был на улице Кольчужников.
   Столяр и бакалейщик, сидевшие у своих домов на солнышке, почтительно сняли перед ним шляпы; только у них и вызвал восторг Микеланджело, ибо на домашних праздничное его платье подействовало не более благоприятно, чем на Рустичи. Лодовико был уязвлен, будто в этом пышном наряде сына он чувствовал некий упрек себе.
   Микеланджело вынул из кошелька три золотых флорина и положил их на стол перед отцом. Лодовико смотрел на деньги, не произнося ни слова, но Лукреция горячо расцеловала своего пасынка в обе щеки, глаза у нее сияли от счастья.
   — А теперь скажи мне, Микеланджело, какой там готовят соус к макаронам?
   Микеланджело напряг свою память, желая потрафить Лукреции.
   — Я не припомню.
   — Тогда скажи, что они там делают с мясом? Любят ли дворцовые повара желтый имбирь? И как там жарят морской язык — с кожурой от бананов или с кедровыми орешками — об этой рыбе идет такая слава!
   — Прости меня, madre mia, но я не знаю.
   — Ты не можешь припомнить, какую еду ты ешь? Тогда войди в дружбу с поварами. И спиши у них для меня рецепты!
   В комнате Лодовико, представлявшей собой контору и гостиную вместе, сейчас собралась вся семья. Бабушка была счастлива за Микеланджело, потому что он встречается с великими людьми Флоренции. Братец Джовансимоне любопытствовал по поводу званых обедов. На тетку и дядю особенно подействовал тот факт, что, получив золотые монеты, Микеланджело принес их домой. Буонаррото все хотел дознаться, на каких условиях поставлено там дело: будет ли Микеланджело получать три золотые монеты каждую неделю и в дальнейшем? Вычитается ли из его жалованья стоимость затраченного на работе мрамора?
   Отец шикнул на всех, требуя тишины.
   — Ну, а как с тобой обращаются Медичи? К примеру, Великолепный?
   — Хорошо.
   — Пьеро?
   — Он надменен; таков у него характер.
   — Джованни, будущий кардинал?
   — Он со всеми одинаков. На любого человека смотрит так, будто впервые его видит.
   — Джулиано?
   Микеланджело улыбнулся:
   — О, Джулиано любят во дворне все без исключения.
   Лодовико подумал минуту, затем объявил:
   — В будущем с тобой все будут обходиться не лучше, чем обходится Пьеро. Тебя держат во дворце как простого мастерового. — Он покосился на три золотые монеты, поблескивавшие на столе. — Скажи, что это за деньги? Подарок? Или плата за работу?
   — Мне положено три флорина каждую неделю.
   — А что они сказали, когда ты получал эти деньги?
   — Деньги лежали на умывальнике. Когда я спросил Бертольдо, он сказал, что это мое недельное содержание.
   Дядя Франческо не мог скрыть своего восторга.
   — Чудесно! Если у нас постоянно будут в руках эти деньги, мы можем держать меняльный столик. Мы примем тебя в компанию, Микеланджело, ты получишь свою долю доходов.
   — А может, благодаря нашему Микеланджело мы опять выйдем в настоящие коммерсанты! — почтительно вставила тетя Кассандра.
   — Нет! — отрезал Лодовико, лицо его густо покраснело. — Мы не жалкие попрошайки, но бедняки.
   — Но Медичи дают эти деньги Микеланджело как члену их семейства, — возразила мужу Лукреция.
   — Хм! — фыркнул Лодовико. — Почему это он член семейства Медичи? Из-за этих-то трех золотых монет?
   — Так вы полагаете, что это милостыня! — возмущенно сказал Микеланджело. — Знайте же: я тружусь с утра до вечера.
   — Но ведь с точки зрения закона ты там даже не ученик. Разве я подписывал цеховой договор? — Лодовико повернулся к брату Франческо. — Подарок — это только прихоть, не больше. А вдруг на следующей неделе парню вместо денег покажут кукиш?
   Микеланджело на миг показалось, что сейчас отец швырнет ему деньги прямо в лицо. А ведь он принес отцу эти флорины, этот свой заработок, как послушный сын, который осознает свой долг… ну, и, быть может, ему хотелось чуть-чуть похвастаться. Однако три флорина — это сумма, далеко превышающая все то, что мог бы заработать Лодовико на своей таможне за целый месяц. Микеланджело понял теперь, как неделикатно он поступил, принеся эти деньги. Опустив голову на грудь, Лодовико произнес:
   — Только подумать, какая прорва золота у Медичи, если они могут давать пятнадцатилетнему ученику каждую неделю три флорина!
   Затем, сделав быстрое движение рукой, он смахнул со стола деньги в выдвинутый ящик.
   Уловив этот момент, Лукреция тотчас объявила, что пора обедать. После обеда семейство снова собралось в комнате Лодовико. До сих пор молчавший Лионардо сел напротив Микеланджело и непререкаемым, как у римского папы, тоном сказал:
   — Искусство есть грех.
   — Искусство… грех? — удивленно поглядел на брата Микеланджело. — Но почему же?
   — Потому, что это чистейшее баловство, удовлетворение греховной страсти творить что-то собственное, в то время как следует лишь созерцать те чудеса, которые создал господь бог.
   — Лионардо, да ведь наши церкви сплошь заполнены искусством.
   — Это дьявол нас попутал. Храм — не ярмарка; люди должны стоять на коленях и молиться, а не глядеть на размалеванные суетными картинами стены.
   — По-твоему, во всем мире уже нет места для скульптора?
   Лионардо, заломив руки, набожно поглядел куда-то сквозь потолок.
   — Мой мир — иной мир, тот, где мы воссядем по правую руку от господа.
   Лодовико поднялся со своего кресла и мрачно буркнул:
   — Ну, я вижу, на меня свалились сразу два фанатика.
   И он вышел из комнаты, чтобы вздремнуть после обеда; вслед за ним удалилось и все семейство. Осталась одна только монна Алессандра, тихо сидевшая в углу. Микеланджело тоже хотел было идти: он чувствовал себя очень усталым. Весь этот день, с самого утра, был сплошным разочарованием.
   Но Лионардо не хотел отпускать своего грешника-брата. Он начал гневно изобличать Лоренцо и Платоновскую академию в безбожии, называя ее ученых язычниками, врагами церкви, антихристами.
   — Уверяю тебя, Лионардо, — миролюбиво отвечал ему Микеланджело, — что я не слыхал во дворце Лоренцо никаких кощунственных слов, никакого богохульства; религию там не трогают. Там осуждают только извращения. Лоренцо реформатор, он желает лишь очищения церкви.
   — Очищения! Так всегда говорят неверные, когда хотят погубить церковь. Любое нападение на нее есть нападение на христианство.
   Придя в ярость, Лионардо уже обвинял Лоренцо де Медичи в грязном разврате: правитель, говорил он, выезжает по ночам из дворца со своими дружками и предается беспутству, бражничает и соблазняет молодых женщин.
   — Ничего подобного я не слыхал, — спокойно ответил Микеланджело. — Но он вдовец. Неужто любовь для него запретна?
   — Он волочился за каждой юбкой еще при жизни жены. Это всем известно. От похоти он и обессилел и расстроил здоровье.
   Микеланджело удивлялся, как мог его брат возводить такие обвинения на Лоренцо. Он не считал Лоренцо святым; он помнил, как тот со страхом сказал однажды Ландино: «Я грешу не потому, что порочен, а скорей потому, что какой-то частью своей натуры люблю удовольствия»; он помнил и другую фразу Великолепного, брошенную им Фичино: «Я не могу сожалеть, что люблю чувственные удовольствия: ведь любовь к живописи, скульптуре, литературе по природе своей тоже чувственная любовь». Но все это казалось Микеланджело чисто личным делом полнокровного, крепкого человека.
   — Только такие лизоблюды, как ты, не хотят замечать, что Лоренцо — настоящий тиран, — продолжал Лионардо.
   «Вот уже второй раз за день меня назвали лизоблюдом»; — подумал Микеланджело. И ему вдруг стало очень горько, его праздничное платье показалось ему теперь жалким и нелепым.
   — Он уничтожил свободу Флоренции! — визжал Лионардо. — Он смягчил тяготы жизни, сделал народу все доступным! Он дал ему хлеба и зрелищ… Он не надел на себя корону и не стал королем только потому, что чересчур бесчестен; ему нравится управлять всеми делами в городе исподтишка. Тосканцы теперь низведены на положение простых кукол…
   Микеланджело не успел еще ответить брату, как послышался голос монны Алессандры:
   — Да, Лионардо, это правда: он смягчил нас. Он отвратил нас от гражданской воины! Годами мы избивали друг друга, род воевал с родом, сосед сражался против соседа, и кровь потоком текла по улицам. А теперь мы единый народ. Только Медичи способны удержать нас от того, чтобы мы не схватили друг друга за горло.
   Лионардо молчал, не отвечая бабушке.
   — Микеланджело, я хочу тебе сказать на прощанье еще одно слово.
   Микеланджело пристально посмотрел через стол в лицо брата. Никогда он не мог подолгу беседовать с этим странным парнем, никогда не чувствовал удовольствия от общения с ним.
   — Я прощаюсь с тобой. Сегодня вечером я ухожу из дому к Джироламо Савонарола в монастырь Сан Марко.
   — Значит, Савонарола уже приехал? Это Лоренцо его вызвал. При мне в его кабинете Пико делла Мирандола предложил вызвать Савонаролу, и Лоренцо согласился написать в Ломбардию.
   — Ложь! Выдумки Медичи! Зачем бы Лоренцо вызывать его, если Савонарола намерен низвергнуть Медичи? Я покидаю этот дом точно так, как фра Савонарола покинул свое семейство в Ферраре: в одной холщовой рубашке. Я ухожу навсегда. Я буду молиться за тебя, стоя в моей келье на коленях до тех пор, пока на них будет держаться кожа и пока из них будет сочиться кровь. Может быть, этой кровью я искуплю твои грехи.
   Глядя в горящие глаза Лионардо, Микеланджело понял, что отвечать ему нет никакого смысла. С насмешливым отчаянием он покачал головой и подумал: «Отец прав. И как это благоразумное, здравомыслящее семейство менял Буонарроти, в котором целых двести лет вырастали только смиренные, покорные обычаям люди, — как такое семейство могло породить двух фанатиков сразу?»
   Обращаясь к Лионардо, он пробормотал:
   — Мы будем неподалеку друг от друга. От меня до тебя через площадь Сан Марко рукой подать. Если ты выглянешь из окна своей монастырской кельи, то наверняка услышишь, как я в Садах обтесываю камень.


5


   В конце следующей недели, когда Микеланджело вновь обнаружил на умывальнике три золотые монеты, он не понес их домой. Он стал искать Контессину и нашел ее в библиотеке.
   — Мне надо купить какой-нибудь подарок.
   — Для дамы?
   — Для женщины.
   — Может быть, драгоценный камень?
   — Нет, не годится. — И добавил угрюмо: — Это мать моих друзей, каменотесов.
   — Ну, а что ты скажешь насчет льняной скатерти, вышитой ажурной гладью?
   — Скатерть у них есть.
   — А много у этой женщины платьев?
   — Одно, в котором она венчалась.
   — Тогда, может быть, купим ей черное платье, — ходить в церковь?
   — Прекрасно.
   — Какого она роста?
   Микеланджело был поставлен в тупик.
   — Ну, нарисуй мне ее портрет.
   Он улыбнулся:
   — Пером я нарисую что угодно, даже покажу, какого роста женщина.
   — Я попрошу свою няню отвести меня в лавку, и мы купим кусок черной шерстяной материи. А моя портниха сошьет потом платье по твоему рисунку.
   — Ты очень любезна, Контессина.
   Она досадливо отмахнулась: ей не надо никаких благодарностей.
   Микеланджело отправился на рынок на площадь Санто Спирито и накупил подарков для всех остальных Тополино, затем договорился с грумом, служившим во дворце, выпросив у него лошадь и седло. В воскресенье утром, отстояв обедню в дворцовой часовне, он сложил купленные вещи в отдельную сумку и выехал в Сеттиньяно. Яркое солнце пригревало его открытую голову. Сначала у него была мысль надеть свое старое, домашнее платье, чтобы Тополино не подумали, что он важничает, по потом он быстро понял, что такой маскарад был бы для них обидным обманом. Помимо того, эта темно-синяя рубашка и рейтузы так ему нравились…
   Тополино сидели на террасе, с которой открывался вид на долину и на дом Буонарроти, стоявший на гребне противоположного холма. Только что придя с мессы в маленькой деревенской церквушке, они отдыхали, пользуясь единственным во всю неделю часом, когда не было никаких дел. Завидев на дороге Микеланджело, скакавшего на серебристо-сером жеребце, в отделанном серебром седле, они так растерялись, что даже забыли поздороваться с ним. Микеланджело тоже молчал, не находя слов. Он слез с коня, привязал его к дереву, снял седельную сумку и вынул из нее покупки, положив их на грубый широкий стол. После минутной паузы отец семейства спросил, что это значит и к чему такие вещи.