Он повернулся и стоял над толпой, а толпа глядела на него. На площади царила тишина, все молчали. И все же никогда он не чувствовал такого человеческого взаимопонимания и единства, какие были в эту минуту. Словно бы люди читали друг у друга мысли, словно бы составляли нечто целое; все эти флорентинцы, что стояли внизу, обратя на него свои взоры, были частью его, а он был частью их.


12


   В письме, пришедшем от Якопо Галли, был вложен договор, подписанный братьями Мускронами: они соглашались заплатить Микеланджело четыре тысячи гульденов. «Вы вправе высекать „Богородицу с Младенцем“ так, как задумаете, — писал Якопо Галли. — А теперь, после вкусной поджарки, будет некая доза кислого соуса. Наследники Пикколомини требуют, чтобы вы завершили работу над обещанными статуями. Мне удалось убедить их продлить срок договора еще на два года — и это все, что было в моих силах…»
   Два года отсрочки! Микеланджело так обрадовался этому, что тут же забыл о злополучных статуях.
   В ту пору, когда об изваянии «Давида» говорил весь город, семейство Буонарроти посетил Бартоломео Питти, отпрыск боковой линии богатейшего рода. Это был застенчивый, тихий человек: в первом этаже его скромного дома на площади Санто Спирита помещалась мануфактурная лавка.
   — Я только что начал собирать коллекцию произведений искусства. Пока у меня лишь три небольшие картины на дереве, очень милые, хотя и не прославленных мастеров. Мы с женой пошли бы на что угодно, только бы способствовать рождению произведений искусства.
   Микеланджело был тронут учтивостью посетителя, мягким взглядом его карих глаз, короной седых волос вокруг лысеющего лба.
   — Каким образом вы хотели бы способствовать этому, мессере?
   — Нам хотелось узнать, нет ли какого-нибудь небольшого мрамора, о котором вы бы думали или даже мечтали и который мог бы подойти нам…
   Микеланджело шагнул к стене и снял с нее свою первую работу, выполненную под руководством Бертольдо, — «Богоматерь с Младенцем».
   — За долгие годы, мессер Питти, я осознал, насколько плохо я высек этот барельеф: я даже понимаю, почему я высек его плохо. Теперь я принялся бы за него вновь, только на этот раз вещь будет округлой, в форме тондо. И мне кажется, я сумею вывести эти фигуры из плоскости рельефа, создать впечатление полнообъемной скульптуры. Хотите, я попробую это сделать для вас?
   Питти облизал свои тонкие, пересохшие губы.
   — Я не могу выразить, как мы были бы счастливы.
   Микеланджело проводил Бартоломео Питти, сойдя с ним вниз по лестнице.
   — Я уверен, что высеку для вас нечто достойное. Я чувствую это всем своим существом.
   Синьория приняла постановление, чтобы Кронака обеспечил постройку дома и мастерской для Микеланджело. А тот соизволил затерять чертежи под грудами безделушек и разного хлама, сваленного на его столе, где, между прочим, всегда лежали две дюжины крутых яиц, ибо другой пищи архитектор не признавал.
   — Представь себе, я уже обдумал и расположение комнат, и их размеры, — говорил он Микеланджело. — Ты, наверное, захочешь, чтобы дом был сложен из каменных блоков?
   — Да, хотел бы. Могу я высказать несколько пожеланий?
   — Как всякий заказчик, — улыбнулся Кронака.
   — Я хочу, чтобы кухня была наверху, между гостиной и моей спальней. Камин с дымоходом, идущим в стене. Лоджия с колоннами должна примыкать к спальне и выходить в двор. Кирпичные полы, светлые окна, отхожее место на втором этаже. Парадная дверь с каменным карнизом, самой тонкой работы. Стены внутри надо отштукатурить. Я окрашу их сам.
   — Право, не знаю, для чего я тебе и нужен, — ворчливо заметил Кронака. — Сходи на участок и посмотри, как расположить мастерскую, чтобы ты был доволен освещением.
   Микеланджело спросил, можно ли отдать все работы по камню семейству Тополино.
   — Если ты ручаешься, что они справятся с делом.
   — Ты получишь самые лучшие блоки, какие только высекались в Сеттиньяно.
   Участок, отведенный под дом, находился на перекрестке Борго Пинти и Виа делла Колонна; в семи саженях от угла по Борго был монастырь Честелло, со стороны Виа делла Колонна участок простирался гораздо дальше, кончаясь у кузницы. Микеланджело купил у кузнеца кольев, измерил шагами предназначенную ему землю я забил колья по углам участка, как межевые знаки.
   Недели через две Кронака приготовил план дома и мастерской — все получалось неукоснительно строго снаружи и очень уютно внутри. Лоджия была спроектирована во втором этаже рядом со спальной комнатой Микеланджело, так, чтобы он мог есть и отдыхать в теплую погоду, на открытом воздухе.
   Скоро Тополино по указаниям Микеланджело уже рубили светлый камень; голубовато-серые блоки сияли под солнцем, зерно у них было чудесное. Пользуясь мерками, которые дал им Микеланджело, Тополино вытесали блоки для камина, потом высекли изящные пластины на карниз. Когда был готов строительный камень; Тополино всем семейством сложили и дом. Нанятые Кронакой мастера отштукатурили комнаты, покрыли черепицей крышу, но Микеланджело не мог удержаться от того, чтобы не приходить по вечерам на стройку — гасил известь, доставая воду из колодца, вырытого во дворе, красил по штукатурке стены в те тона, которые он нашел для одежд в «Святом Семействе» Дони: голубой, розовый и оранжевый. Вся южная стена мастерской выходила во дворик.
   Обставляя дом внутри, Микеланджело должен был рассчитывать на собственный кошелек. Он купил лишь самые скромные вещи: широкую кровать, сундук, стул для спальни, стол и стулья для лоджии — их при сырой или холодной погоде предполагалось уносить во внутренние комнаты; кожаное кресло и скамью для гостиной; горшки, бокалы, сковороды; кухонные ящики под соль, сахар и муку. Арджиенто перетащил свою кровать из мастерской на площади ремесленников и поставил в маленькой спальне под лестницей, около парадного входа.
   — Ты повесь в своем доме священные картины, — говорила Микеланджело тетя Кассандра. — Смотреть на них большое благо для души.
   Микеланджело повесил напротив кровати свою юношескую «Богоматерь с Младенцем», а в гостиной — «Битву кентавров».
   — Какая самовлюбленность, — усмехнулся Граначчи. — Тетя говорит тебе, чтобы ты смотрел на священные картины, а ты взял да развесил собственные работы.
   — Они для меня священны, Граначчи.
   Вселившись в свою мастерскую, залитую солнцем позднего лета, Микеланджело радостно трудился — мысли, обгоняя друг друга, теснились в его голове и понуждали к действию руки: надо было закончить восковую модель «Брюггской Богородицы», рисунки для тондо, предназначенного Питти, пробные эскизы фигуры апостола Матфея для Собора, отделку бронзового «Давида» для французского маршала. Когда из Каррары привезли блок мрамора в два аршина и четыре дюйма, Арджиенто помог Микеланджело установить его посредине мастерской на поворотный круг. Микеланджело с час ходил вокруг камня, вглядываясь в его грани и очертания, словно бы ощущая, как шевелится в толще камня тело Богородицы, — и вот уже на кирпичный пол мастерской впервые брызнула белоснежная струя мраморной пыли и крошки.
   Радостное состояние духа Микеланджело отнюдь не отразилось на образе Богоматери; напротив, возникавшая под его резцом женщина была печальна и уже мысленно видела крестные муки сына. Никогда теперь не уловить Микеланджело того сосредоточенного спокойствия, которое он придал Марии в своем раннем барельефе: там она еще не знала своей судьбы, ей надо было только решиться. А эта молодая мать была избрана и обречена: она уже знала, чем кончится жизнь ее сына. Вот почему она противилась, не хотела отпустить от себя этого прекрасного, сильного и проворного мальчика, ухватившегося своей ручонкой за ее ограждающую руку. И вот почему она прикрывала сына краем своего плаща.
   У мальчика, чувствующего настроение матери, тоже таилась в глазах печаль. Он был полон сил и отваги, скоро он соскочит с материнских колен и покинет это надежное убежище, но вот теперь, в эту минуту, он вцепился в руку матери одной своей рукой, а другую прижал к ее бедру. Быть может, он думает сейчас о ней, о своей матери, опечаленной неизбежной разлукой: ее сын, так доверчиво прильнувший к коленям, скоро будет странствовать в мире один.
   Микеланджело работал так, будто работа была его торжеством и празднеством. Осколки мрамора взвивались и летели на пол: после огромной Давидовой фигуры небольшое и компактное изваяние Святой Девы возникало почти без усилия. Молоток и резец были легче пера, и Микеланджело, почти не отрываясь, высекал скромные одежды Богоматери, ее длинные пальцы, густые косы, венчавшие лицо с длинным носом, с тяжелыми веками глаз, кудрявую голову мальчика, его сильное детское тело, пухлые щеки и подбородок — что-то чисто личное, идущее от сердца ваятеля пронизывало весь мрамор. Он не идеализировал теперь лицо Марии, как делал прежде; он полагал, что то чувство, которое он вдохнет в нее, придаст ей благородство.
   Граначчи оценил статую так: «Это наиболее живая „Богородица с Младенцем“, какую только может допустить церковь».
   Настоятель Бикьеллини, ни словом не откликнувшись на появление «Давида», пришел в новый дом Микеланджело и освятил его по всем правилам. Он опустился на колени перед «Богоматерью», читая молитву. Затем встал и положил обе руки на плечи Микеланджело:
   — Эта «Богородица с Младенцем» не несла бы на себе печать такой нежной чистоты, если бы ты не был столь же нежен и чист в своем сердце. Да благословит господь бог и тебя, и эту мастерскую.
   Микеланджело отпраздновал окончание «Брюггской Богоматери» тем, что установил посредине мастерской четырехугольный мрамор, обрубил его углы, чтобы приблизить камень к форме тондо, и начал работать над заказом Питти. Восковая модель, укрепленная на каркасе, обрела свою форму очень быстро: работая теперь в собственной мастерской, Микеланджело испытывал небывалый подъем духа — он вступил в безоблачную, светлую полосу жизни. Впервые он пробовал высечь изваяние на плоскости круга; сделав эту плоскость чуть вогнутой, как у блюда, он мог разместить фигуры в пространстве так, что сидящая на камне Мария, наиболее важный персонаж, была изваяна с максимальной объемностью; младенец, приникший к раскрытой книге, что лежала на коленях Богоматери, все же оказался на втором плане, а Иоанн, выглядывавший из-за плеча Марии, был уже совсем в глубине блюда.
   Перейдя к окончательной отделке тондо, он применил с десяток различных способов резьбы и почти исчерпал все возможные варианты; лишь лицо Марии было отполировано до той телесной иллюзорности, какой он достиг в «Оплакивании», — образ ее эмоционально обогатился. Микеланджело чувствовал, что никогда еще Мария не выходила из-под его резца такой зрелой и сильной женщиной; сын ее олицетворял всю прелесть счастливого младенчества; фигуры двигались в круге свободно и непринужденно.
   Арджиенто аккуратно закутал тондо в одеяла и, взяв у соседа-кузнеца ручную тележку, покатил в ней мрамор по улицам к дому Питти. Микеланджело шел рядом с тележкой. Совместными усилиями они подняли изваяние по лестнице, внесли в квартиру над мануфактурной лавкой и поставили на узкий, высокий буфет. Все Питти — и родители и дети — обмерли, лишась дара речи, потом сразу заговорили, заохали и принялись разглядывать тондо с разных сторон и расстояний.
   Наступили счастливые месяцы жизни Микеланджело — лучшего времени он не помнил. «Давида», которого флорентинцы все еще называли «Гигантом», город принял как свой новый символ, как своего покровителя и наставника. В делах республики наметился резкий поворот к лучшему: тяжело заболел и перестал быть угрозой Цезарь Борджиа; Ареццо и Пиза, казалось, были усмирены и теперь проявляли покорность; папа Юлий Второй, державшийся дружбы с Флоренцией, сделал кардинала Джованни де Медичи важной персоной в Ватикане. Кругом царил дух доверия, энергия и предприимчивость били ключом. Торговля процветала; всем хватало работы, любое изделие труда находило себе сбыт. Правительство с постоянным своим главой Содерини обрело устойчивость и уверенность, внутренние распри и раздоры флорентинцев были забыты.
   Горожане считали, что чуть ли не всем этим они обязаны «Гиганту-Давиду». День, когда была установлена статуя Давида, открыл, на взгляд флорентинцев, новую эру. Под разными соглашениями и контрактами они помечали: «В первый месяц после водружения Давида». В разговорах, чтобы определить какой-то отрезок времени, говорили: «Это было до „Гиганта“ или: „Я хорошо помню: это произошло на вторую неделю после открытия «Гиганта“.
   Микеланджело добился у Содерини обещания не препятствовать отъезду Контессины вместе с мужем и детьми в Рим под покровительство кардинала Джованни, как только Совет Семидесяти даст на это свое согласие. Теперь Микеланджело гораздо дружелюбнее и терпимее держался на обедах Общества Горшка, оставив нападки ка Леонардо, и был готов помочь любому скульптору получить тот или иной заказ. Он требовал от Арджиенто, чтобы тот уделял больше времени своему учению и не пренебрегал его уроками. В эти дни он вновь пошел в Сеттиньяно и увидел, что груда тонких каменных плит для карниза растет и растет, и что каждая из них высечена с такой любовью и искусством, будто это была драгоценная гемма. Из дома Тополино он направился к Контессине — дал урок Луиджи и поиграл с подраставшим Никколо. Он проявлял необыкновенное терпение к своему семейству и спокойно слушал, как разглагольствовал Лодовико, мечтая накупить домов и земли для своих сыновей.
   Питти прислал к Микеланджело некоего Таддео Таддеи, образованного флорентинца, любителя искусств. Таддеи спрашивал, не согласится ли маэстро Буонарроти высечь ему тондо. У Микеланджело был уже в голове замысел, появившийся в то время, когда он работал над заказом Питти. Он набросал карандашный эскиз будущей скульптуры, — Таддеи был в восторге. Таким образом, Микеланджело получил еще один приятный заказ от тонкого и умного человека, заранее восхищавшегося задуманным для него изваянием.
   К своему тридцатилетию, до которого оставалось несколько месяцев, Микеланджело, казалось, осуществил все, к чему стремился: во весь голос сказал свое слово в искусстве и получил признание.


13


   Благодатные времена Микеланджело кончились, едва наступив.
   Уехав по вызову Юлия Второго в Рим, Сангалло каждую неделю сообщал Микеланджело приятные новости: то он расхваливал в беседе с папой «Давида», то уговорил его святейшество посмотреть в храме Святого Петра Микеланджелово «Оплакивание», то убеждал папу, что равного Микеланджело мастера нет во всей Европе. Юлий Второй стал подумывать о мраморных изваяниях; скоро он решит, что именно он хотел бы заказать, а потом и пригласит Микеланджело в Рим…
   Микеланджело читал эти письма на встречах Общества Горшка, и, когда папа, чтобы возвести в церкви Санта Мария дель Пополо два надгробия — кардиналу Реканати и кардиналу Сфорца, — вызвал в Рим не его, а Сансовино, он был поражен как громом. Общество устроило Сансовино шумный прощальный вечер — Микеланджело пошел на него, радуясь удаче своего старого товарища и на время забыв собственное унижение. Он чувствовал, что его престижу нанесен жестокий удар.
   Многие в городе спрашивали:
   — Если Микеланджело в самом деле первый скульптор Флоренции, то почему вместо него папа вызвал Сансовино?
   Все начало 1504 года Леонардо да Винчи посвятил механике, изобретая насосы и турбины, разрабатывая проект отвода вод Арно от Пизы, раздумывая над устройством обсерватории под крышей своей мастерской, чтобы с помощью увеличительного стекла наблюдать и изучать Луну. Получив выговор от Синьории за то, что он не занимается фреской, Леонардо принялся за нее в мае с большой энергией. Картон Леонардо стал предметом разговоров во всей Флоренции: художники толпились в его рабочей комнате при церкви Санта Мария Новелла и с восхищением рассматривали и изучали рисунки; применяясь к манере Леонардо, они усердно срисовывали их. Город был полон слухов о том, что Леонардо создает нечто необыкновенное, поразительное.
   С каждой неделей Леонардо и его картоном восхищались все больше, теперь уже всюду кричали, что это настоящее чудо. Картон стал чуть ли не главной темой бесед и пересудов в городе. На «Давида» уже смотрели как на нечто разумеющееся само собою, ощущение того, что он принес городу добрые времена, поблекло и стерлось. Мало-помалу Микеланджело убеждался, что он превзойден, отодвинут на задний план. Горячие почитатели и незнакомые люди, останавливавшие его, бывало, на улице, чтобы выразить свое уважение, теперь при встрече лишь небрежно кивали головой. Время успеха и славы Микеланджело отошло теперь в прошлое. Героем дня стал Леонардо да Винчи. Флоренция с гордостью называла его «первым художником Тосканы».
   Проглотить столь горькую пилюлю Микеланджело было нелегко. Как суетны и переменчивы, однако, эти флорентинцы! Развенчать его, лишить первенства так быстро! Прекрасно зная входы и выходы в церкви Санта Мария Новелла с той поры, когда он работал так с Гирландайо, Микеланджело сумел осмотреть картон Леонардо так, что его присутствия никто не заметил. Картон был изумительный! Леонардо любил лошадей не менее горячо, чем Рустичи. Рисуя битву при Ангиари, он создал настоящий гимн боевым коням — в пылу жестокого сражения они несли на себе облаченных в древнеримские доспехи всадников, которые разили друг друга мечами, бились, кусались, сцеплялись подобно фуриям; люди и кони на равных правах были брошены в кипение кровавой схватки; многочисленные группы великолепно входили в общую композицию.
   Да, Леонардо — великий живописец, этого Микеланджело не отрицал; быть может, даже самый великий из всех, живших на свете. Но эта мысль не приносила Микеланджело успокоения, а, наоборот, только разжигала его. Вечером, перед закатом солнца, проходя мимо церкви Санта Тринита, он увидел группу людей, оживленно толкующих между собой на скамейке близ банкирского дома Спины. Они спорили насчет отрывка из Данте: Микеланджело понял, что речь шла об одиннадцатой песне «Ада»:

 
…Для тех, кто дорожит уроком,
Не раз философ повторил слова,
Что естеству являются истоком
Премудрость и искусство божества.
И в физике прочтешь, и не в исходе,
А только лишь перелистав едва:
Искусство смертных следует природе,
Как ученик ее, за пядью пядь…

 
   Человек, сидевший среди юношей, вскинул взгляд — это был Леонардо да Винчи.
   — А вот Микеланджело, — сказал он. — Микеланджело растолкует нам эти стихи.
   Микеланджело выглядел в этот вечер так, что его вполне можно было принять за возвращающегося с работы мастерового, и молодые друзья Леонардо в ответ на его слова громко рассмеялись.
   — Растолковывай сам! — вскричал Микеланджело, считая, что молодые люди смеются по вине Леонардо. — Тебе только стихи и толковать. Вот ты слепил конную статую и хотел отлить ее в бронзе, да так и бросил, к стыду своему, не окончив!
   У Леонардо вспыхнули лоб и щеки.
   — Я не хотел тебе сказать ничего обидного, я всерьез спрашивал твоего мнения. Если кто-то смеется, я за других не отвечаю.
   Но уши Микеланджело словно бы наглухо заложила горячая сера ярости. Он отвернулся, не слушая, и зашагал прочь, к холмам. Он шагал всю ночь, стараясь умерить свой гнев, подавить чувство униженности, стыда и катастрофы. Пока он не вышел за город, его все время бередило ощущение, что люди бесцеремонно глядят на него, что всюду он натыкается на колющие взгляды.
   Блуждая в ночи, он оказался в глухих местах близ Понтассиеве. На рассвете он уже стоял у слияния рек Сиеве и Арно — отсюда дорога шла в Ареццо и Рим. Он ясно понял теперь: превзойти Леонардо ни в манерах, ни в красоте и изяществе ему никогда не удастся. Но он, Микеланджело, — лучший рисовальщик во всей Италии. Однако если он просто скажет об этом, ему никто не поверит. Необходимо это доказать. А какое же доказательство будет убедительнее, если не фреска — столь же обширная, внушительная фреска, какую пишет Леонардо?
   Фреска Леонардо должна была занять правую половину длинной восточной стены Большого зала. Он, Микеланджело, попросит себе у Содерини левую половину. Его работа предстанет перед зрителем рядом с работой Леонардо как доказательство того, что он способен превзойти Леонардову живопись, победить его в каждой своей фигуре. Любой человек сможет увидеть фрески и судить сам. Тогда-то Флоренция осознает, кто ныне первый ее художник.
   Граначчи пытался охладить его пыл.
   — Это у тебя болезнь, вроде горячки. Придется нам всерьез подлечить тебя.
   — Перестань смеяться.
   — Dio mio, я и не думаю смеяться. Но чего ты не выносишь, так это близости Леонардо.
   — Ты хочешь сказать: запаха его духов.
   — Чепуха. Леонардо не пользуется духами, у него просто такой запах.
   Граначчи оглядел руки и ноги друга с запекшимися на них струями пота, его рубашку, почерневшую от кузнечной копоти и сажи.
   — Я считаю, что, если бы ты хоть изредка мылся, ты бы не умер от этого.
   Схватив тяжелый брус, Микеланджело стал размахивать им над головой, крича:
   — Вон из моей мастерской! Сию же минуту вон… ты… предатель.
   — Микеланджело, это же не я заговорил о запахе, а ты! И зачем тебе выходить из себя по поводу Леонардовой живописи, когда ты столько лет отдал скульптуре?. Забудь его совсем, плюнь!
   — Это как шип, вонзившийся мне в ногу.
   — Ну, а что, если ты, предположим, не победишь его и окажешься не первым, а вторым? Вот уж насыплешь соли на свою рану!
   Микеланджело рассмеялся:
   — Поверь, Граначчи, я не буду вторым. Я должен быть первым.
   К вечеру он уже сидел в приемной у гонфалоньера Содерини, тщательно вымывшийся, постриженный, в чистой голубой рубашке.
   — Фу, — сказал Содерини, отклоняясь от него в своем кресле как можно дальше. — Чем это цирюльник намазал тебе волосы?
   Микеланджело покраснел:
   — Пахучее масло…
   Содерини послал слугу за полотенцем. Протянув его Микеланджело, он сказал:
   — Вытри голову хорошенько. Пусть у тебя останется лишь твой запах. Он, по крайней мере, естественный.
   Микеланджело объяснил Содерини, зачем он явился. Содерини был изумлен: впервые Микеланджело увидел, как он вышел из себя.
   — Это совсем глупо! — кричал он, вышагивая вокруг. своего обширного стола и пронзая глазами Микеланджело. — Сколько раз ты говорил мне, что не любишь фреску и что работа у Гирландайо была тебе в тягость!
   — Я заблуждался. — Микеланджело опустил голову, в голосе его звучало упрямство. — Право, я могу писать фрески. И лучше, чем Леонардо да Винчи.
   — Ты уверен?
   — Готов положить руку на огонь.
   — Но если ты даже и можешь, то ведь фреска волей-неволей отвлечет тебя на долгие годы от работы по мрамору. Твоя «Богоматерь» для брюггских купцов поистине божественна. Прекрасно и тондо Питти. У тебя настоящий дар божий. Зачем же пренебрегать этим даром и браться за работу, к которой у тебя нет склонности?
   — Гонфалоньер, вы так радовались и торжествовали, когда Леонардо согласился расписать половину вашей стены. Вы говорили, что на нее будет смотреть весь мир. А вы знаете, что зрителей соберется вдвое больше, если одну фреску напишет Леонардо, а другую я? Это будет колоссальное palio, великое состязание — оно взволнует множество людей.
   — И ты надеешься превзойти Леонардо?
   — Готов положить руку на огонь.
   Содерини вернулся к своему украшенному золотыми лилиями креслу, устало сел в него и с сомнением покачал головой.
   — Синьория никогда не пойдет на это. Ведь у тебя уже подписан договор с цехом шерстяников и управой при Соборе на Двенадцать Апостолов.
   — Я высеку их. А вторая половина стены должна остаться за мною. Мне не надо на нее, как Леонардо, два года, я распишу ее за год, за девять месяцев, даже за восемь…
   — Нет, caro. Ты ошибаешься. Я не позволю тебе попасть в передрягу. Я не хочу этого.
   — И все потому, что вы не верите в мои силы. Вы вправе не верить, потому что я пришел к вам с пустыми руками. В следующий раз я принесу вам рисунки, и тогда мы посмотрим, способен я или не способен написать фреску.
   — Пожалуйста, принеси мне вместо рисунков готового мраморного апостола, — устало ответил Содерини. — Ты должен нам изваять апостолов — для этого мы построили тебе и дом, и мастерскую.
   Содерини поднял взор и стал рассматривать лилии на плафоне.
   — И почему только я не был доволен двухмесячным сроком на посту гонфалоньера? Почему я должен тянуть эту лямку всю свою жизнь?
   — Потому что вы мудрый и красноречивый гонфалоньер, и вы несомненно добьетесь того, чтобы городские власти отпустили еще десять тысяч флоринов на роспись второй половины стены в Большом зале.
   Чтобы воодушевить Синьорию на трату дополнительных сумм, чтобы увлечь своим проектом и уговорить старшин цеха шерстяников и попечителей Собора отсрочить договор с ним на целый год, Микеланджело должен был написать нечто такое, что славило бы имя флорентинцев и возбуждало их гордость. Однако ему вовсе не хотелось изображать коней в ратной броне, воинов в латах и шлемах, с мечами и копьями в руках — словом, ту обычную батальную сцену, где в сумятице боя перемешаны вздыбленные лошади, раненые и умирающие люди. Все эго было ему не по душе.