Завидя двор Тополино, он остановился. Перед ним была картина, которую он любил и которая всегда давала ему ощущение прочного домашнего покоя: отец семейства обтачивал стальными резцами круглую, с продольными желобками, колонну, младший сын тесал лестничные ступени, один из старших сыновей вырезывал изящный наличник, а другой обрабатывал плиту для пола; подсыпая мелкий речной песок, дед на пемзовом круге полировал колонну. Сзади, в стене, виднелись три пиши, подле них разгуливали куры, утки и поросята.
   В глазах мальчика разницы между каменотесом и скульптором не существовало, ибо каменотесы были великолепными мастерами и от них зависело, как раскроется и заиграет фактура и цвет светлого камня. Разница могла быть в степени мастерства, но не в существе работы: каждый камень, пошедший на дворцы Пацци, Питти или Медичи, вырубался, обтесывался и обтачивался так, будто это было произведение скульптуры. Как на произведение скульптуры и смотрел на него каменотес-сеттиньянец. Мастера послабее изготовляли строительный камень для обычных домов и для мощения улиц. Флорентинцы кичились своими каменными мостовыми — весь город с гордостью говорил, что однажды, когда ко дворцу Синьории везли осужденного человека, чтобы там его повесить, и телега начала подпрыгивать и трястись на камнях, этот человек с возмущением крикнул:
   — Ну что за болваны тесали эти плиты?
   Тополино-отец услышал шаги Микеланджело.
   — Buon di, Микеланджело. Добрый день.
   — Buon di, Тополино.
   — Come va? Как дела?
   — Non с'е male. E tu? Неплохо. А у тебя?
   — Non с'е male. Как поживает почтенный Лодовико?
   — Спасибо, хорошо.
   В действительности Тополино не очень уж интересов вались жизнью Лодовико: ведь не кто иной, как именно Лодовико запрещал Микеланджело посещать дом каменотесов. Семейство по-прежнему сидело на своих местах и не прерывало работы: каменотес не любит нарушать уже налаженный ритм. Двое старших сыновей и один младший, ровесник Микеланджело, ласково сказали ему:
   — Benvenuto, Микеланджело. Привет.
   — Salve, Бруно. Salve, Джильберто. Salve, Энрико.
   Слово каменотеса всегда скупо и кратко, оно произносится в лад с ударом молотка, за ту же секунду. Работая над камнем, мастер избегает разговаривать: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь — летят секунды, и ни одного звука не срывается с губ, лишь в едином ритме качаются плечи и движется рука, сжимающая резец. Затем, в течение короткой паузы между двумя очередями ударов, каменотес может заговорить: раз, два, три, четыре. Все, что он скажет, должно уложиться в этот счет — раз, два, три, четыре, иначе фраза останется недоговоренной. Если высказываемая мысль сложна, ее приходится делить, прибегая к паузам, и подчиняться тому же четырехтактному ритму, в два или три приема. Однако каменотес умеет выразить свою мысль, ограничившись теми необходимыми словами, которые точно входят в один четырехтактный промежуток.
   В детстве каменотес не знает никаких школ. Заключая договоры, Тополино буквально все подсчитывал на пальцах. Когда кому-либо из его сыновей исполнялось шесть лет, он вручал мальчику, как вручил однажды и Микеланджело, молоток и резец; в десять лет мальчишки трудились уже полный рабочий день, как взрослые. Браки у каменотесов заключались только в своем кругу. Контракты с подрядчиками и архитекторами передавались по наследству, из поколения в поколение, — тот же порядок царил и в каменоломнях Майано; ни один сторонний человек не мог получить там работы.
   Около ниши стояла большая овальная плита, на ней были насечены образцы обработки светлого камня: в елочку, ямкой, рустом, перекрестным штрихом, в линию, скосом, прямым углом, возвратной ступенькой. Это была первая азбука, с которой познакомился Микеланджело, — он до сих пор ладил с нею куда лучше, чем с той, буквенной, по которой его учили читать Библию и Данте.
   Тополино заговорил вновь:
   — Ты пошел в ученики к Гирландайо?
   — Пошел.
   — Тебе нравится там?
   — Не очень.
   — Peccato. Жаль.
   — Браться не за свое дело — все равно что варить суп в корзине, — отозвался дедушка.
   — Почему же ты не уходишь оттуда? — спросил средний брат.
   — А куда мне уходить?
   — Мы могли бы взять резчика. — Это произнес Бруно, старший сын.
   Микеланджело перевел взгляд с сына на отца.
   — Davvero?
   — Davvero. Правда.
   — Вы возьмете меня учеником?
   — По камню ты давно уже не ученик. Ты войдешь в долю.
   У него екнуло сердце. Все молча работали, пока Микеланджело в остолбенении смотрел на Тополино-отца: ведь тот предлагал ему хлеб, часть рациона своей семьи.
   — Мой отец…
   — Ecco! Э, нет!
   — Можно мне поработать?
   Дед, вращая круг, ответил:
   — «Даже самая малая помощь и та на пользу», — так говорил один человек, ступая в воду Арно, когда у его сына в Пизе села лодка на мель.
   Микеланджело пристроился у шероховатой, неотделанной колонны, взяв в одну руку молоток, а в другую резец. Он любил ощущать тяжесть инструмента, любил камень. Камень — это весомая, конкретная вещь, а не какая-то абстракция. Никто не мог спорить и рассуждать о камне вкривь и вкось, с разных точек зрения, как рассуждают о любви или о боге. Ни один теоретик никогда еще не выломал ни одной каменной глыбы из ее земного ложа.
   У Микеланджело была природная сноровка в работе, она не исчезла и теперь, хотя он не держал в руках молотка уже несколько месяцев. Под его ударами светлый камень откалывался и отлетал, словно сухое печенье. Был естественный ритм между движением его груди, вдохом и выдохом, и движением молотка вверх и вниз, когда он вел свой резец поперек ложбины. Прикосновение к камню, молчаливая работа над ним наполняла его чувством уверенности, что все на свете опять хорошо; удар, нанесенным по резцу, приятно отдавался в руках и волной шел к плечам и груди, потом эта волна скатывалась вдоль живота вниз, порождая радостную тяжесть в ногах.
   Светлый камень, над которым трудились Тополино, был тяжел на вес, живого голубовато-серого цвета, он лучился и мерцал на свету, на нем отдыхал глаз. При всей своей прочности он был упруг и хорошо поддавался резцу, нрав у него был такой же веселый, как и цвет: камень одарял ясностью итальянского голубого неба всех, кто к нему приобщался.
   Тополино научили Микеланджело работать, испытывая к камню дружеское чувство, раскрывая его естественные формы, его горы и долины, даже если с первого взгляда он мог показаться сплошным монолитом. Тополино говорили мальчику, что никогда не надо серчать на камень, раздражаться на него.
   «Камень работает вместе с тобою. Он раскрывает себя. По ты должен бить и резать его правильно. Камень не противится резцу. Резец его не насилует. Перемена, изменение формы лежит в природе камня. Каждый камень обладает своим, особым характером. Его надо постигнуть. Обращайся с камнем осторожно, иначе он расколется. Никогда не доводи камень до того, чтобы он погибал от твоих рук».
   «Камень отзывается на любовь и уменье».
   Первый урок, который усвоил Микеланджело, сводился к тому, что сила и крепость заключены в самом камне, а не в руках каменотеса или в его инструменте. Господином был камень, а не мастер, обрабатывающий его. Если даже резчик и вообразит, что он господин, то камень сразу же начнет противиться и перечить ему. А если каменотес будет бить камень, как невежда мужик бьет свою скотину, то наполненный светом, дышащий материал сделается тусклым, бесцветным, уродливым — он умрет под рукой каменотеса. Сталкиваясь с грубым ударом и руганью, с нетерпением и ненавистью, он закутывает свою мягкую внутреннюю сущность жестким каменным покрывалом. Камень можно разбить вдребезги, по подчинить его себе насилием нельзя. Он уступает только любви и участию — тогда он сияет и искрится особенно празднично, делается гибким и текучим, являет глазу свои соразмерности.
   С самого начала Микеланджело научили, что у камня есть одна тайна — его надо закрывать на ночь, ибо он непременно даст трещину, если на него упадут лучи полной луны. Внутри любой каменной глыбы есть рыхлые места и свищи. Чтобы они не давали себя знать, камень необходимо держать в тепле, укрывая его мешковиной — при этом мешковина должна быть влажной. Зной придает поверхности камня такую же грубую шершавость, какая у него была в горах, до того, как его выломали. Лед является врагом камня.
   «Камень может разговаривать с тобой. Послушай, как он отзывается, когда ты ударяешь по нему молотком».
   Камень называли тем словом, которое обозначает самую лучшую, самую дорогую пищу: carne, мясо.
   Сеттиньянцы чтили камень. Для них это был самый прочный, самый долговечный материал в мире; из камня они строили свои дома, дворы и амбары, церкви, города, камень давал им в течение тысячелетия занятие, мастерство, независимость, пропитание. Камень был не царем, камень был богом. Они поклонялись камню, как поклонялись ему их предки-язычники этруски. Они прикасались к нему с благоговением.
   Микеланджело знал, что каменотесы народ гордый: ухаживать за коровами, свиньями, виноградниками, оливами, пшеницей — это была работа как работа, и они делали ее хорошо для того, чтобы хорошо питаться. Но работа над камнем — о! это уже совсем другое: человек вкладывал в нее свою душу. Разве не жители Сеттиньяно добыли камень в горах, обработали его, построив из него самый очаровательный город в Европе, жемчужину камнерезного искусства — Флоренцию? Красоту этого города создавали не только зодчие и скульпторы, ее творил и скальпеллино — не будь каменотеса, город никогда не обрел бы своего удивительного разнообразия в формах и в убранстве.
   Монна Маргерита, расплывшаяся, толстая женщина, заботам которой были отданы в хозяйстве, не считая печки и корыта, скот и посевы, вышла во двор и, задержавшись у ниши, стала прислушиваться к разговору. Именно о ней с такой горечью говорил недавно Лодовико, когда Микеланджело признался, что хочет работать руками:
   — Ребенок, которого отдают кормилице, с молоком впитывает и ее представления о жизни.
   Два года Маргерита кормила грудью Микеланджело вместе со своим мальчиком, а с того дня, как у нее пропало молоко, она поила детей вином. Водой мальчиков она только обмывала, собираясь вести их к мессе. Микеланджело любил монну Маргериту почти так же, как и монну Алессандру, свою бабушку, он верил в неизменную ее доброжелательность и готовность помочь.
   Он поцеловал ее в обе щеки.
   — Добрый день, сын мой!
   — Добрый день, милая бабушка.
   — Будь терпелив, — сказала монна Маргерита. — Гирландайо — хороший мастер. Кто владеет искусством, тот не будет без хлеба.
   Тополино-отец поднялся с места.
   — Мне надо ехать за камнем в Майано. Ты мне не поможешь, Микеланджело?
   — С удовольствием. До свидания, дедушка. До свидания, Бруно. Джильберто, Энрико, до свидания.
   — Addio, Микеланджело.
   Тополино-отец и Микеланджело сидели бок о бок на телеге, которую тянули два белых вола с великолепными мордами. В полях было видно, как сборщики олив взбирались на легкие деревянные лесенки с тонкими поперечинами. У каждого сборщика к животу веревкой была подвязана корзина. Сборщики притягивали к себе ветви левой рукой, а правой обдирали с них маленькие черные плоды, делая движение сверху вниз, как при дойке коров. Сборщики олив — народ разговорчивый: сидя по двое на дереве, они постоянно переговаривались друг с другом, ибо молчание для них было почти равнозначно смерти. Тополино сказал сквозь зубы:
   — Голубю только бы слушать, как воркует другой голубь.
   Извилистая дорога, огибая гряду холмов, спускалась в долину, затем исподволь шла вверх к горе Чечери, к каменоломне. Когда повозка объезжала Майано, Микеланджело увидел ущелье, где уже поблескивал серо-голубой светлый камень с темными железистыми прожилками. Светлый камень лежал горизонтальными пластами. Именно в этой каменоломне Брунеллески выбирал себе материал, возводя прекрасные церкви Сан Лоренцо и Санта Спирито. Высоко на скале несколько человек вгоняли в камень металлические буры, обозначая глыбу, которую следовало выломать. Микеланджело видел знаки, оставленные орудиями камнеломов на горе, — слои камня сдирали здесь с поверхности так, как отделяют лист за листом от пачки пергамента.
   Наверху, где шла работа, в жарком воздухе мерцала пыль, — там камень рубили, кололи, обтачивали: мокрые от пота люди, низкорослые, худые, жилистые, неустанно трудились тут от зари до зари; с помощью молотка и резца они могли отсечь кусок глыбы с такой же точностью, с какой рисовальщик проводит пером линию на бумаге, приложив линейку; их упорство, сила и выдержка были столь же тверды, как и скала, которую они разрабатывали. Микеланджело знал этих людей с шестилетнего возраста, когда он начал ездить сюда на белых полах с Тополино. Они здоровались с ним, справляясь, как у него дела: древний народ, всю свою жизнь имеющий дело с самой простой, самой элементарной силой на земле — с камнем гор, созданных в третий день творения.
   Тополино осмотрел свежевыломанные глыбы, бросая на ходу те ворчливые замечания, к которым давно привык Микеланджело.
   — У этого камня явный свищ. А в этом чересчур много железа. А тут сланец: он будет выпадать кристаллами, как сахар на булочке. А в этом непременно есть пустоты.
   И, перелезая через глыбы и оказавшись уже где-то на краю утеса, громко крикнул оттуда:
   — А! Вот чудесный кусок мяса!
   Существует способ шевельнуть, стронуть камень с места, надавливая на пего сверху в разных местах. Микеланджело умел делать это, не прибегая к помощи рук. Взобравшись на камень, он раскачивался, перемещая свою тяжесть с одной ноги на другую, — камень чуть шелохнулся, а Тополино сразу же подсунул в образовавшийся под ним зазор железный ломик. Подталкивая глыбу, они выкатили ее на открытую площадку, затем, с помощью рабочих, каменный блок был погружен в повозку.
   Подолом рубашки Микеланджело вытер с лица пот. Дождевые облака плыли с гор над долиной Арно к северу. Он стал прощаться с Тополино.
   — До завтра, — сказал Тополино, хлестнув волов и трогаясь в путь.
   «До завтра, — подумал Микеланджело. — Завтра — это тот день, когда я займу свое место в семействе Тополино, хотя и не знаю, когда он настанет — через неделю или через год».
   Он стоял на холме, ниже Фьезоле, каменоломни были теперь позади. Теплый дождь кропил ему лицо. Силуэты ветвистых олив отливали серебристо-зеленым. Крестьянки в цветных платках на голове жали пшеницу. Там, внизу, виднелась Флоренция — кто-то словно бы обсыпал ее мелкой сероватой пылью, обесцветив красный ковер черепичных кровель. Но четко рисовался похожий на женскую грудь купол Собора и горделиво взлетала к небу башня Синьории — оба эти здания, под сенью которых расцветала и разрасталась Флоренция, как бы олицетворяли собою город.
   Микеланджело стал спускаться с холмов на дорогу, сердце его ликовало.


11


   Пропустив без разрешения целый рабочий день, Микеланджело пришел в мастерскую спозаранок. Гирландайо на этот раз не уходил домой и трудился при свечах всю ночь. Он был небрит, синеватая щетина на подбородке и впалых щеках придавала ему вид отшельника.
   Микеланджело подошел к помосту, на котором величественно, словно бы господствуя над всей мастерской, возвышался стол Гирландайо, и стал ждать, когда учитель заговорит с ним. Не дождавшись этого, он спросил:
   — Что-нибудь не ладится?
   Гирландайо встал, поднял руки и вяло помахал ими, как бы отгоняя от себя заботы. Микеланджело подошел к столу и бросил взгляд на десяток незаконченных набросков Христа, которого крестил Иоанн. И Христос и Иоанн выглядели на рисунках хрупкими, почти изнеженными.
   — Прямо-таки робею перед этим сюжетом, — тихо, словно разговаривая с самим собой, сказал Гирландайо. — Боюсь, что Иисус чересчур смахивает у меня на какого-то флорентинца.
   Он схватил перо и стал поспешно набрасывать новый рисунок. На листе бумаги появилась неуверенная фигура, казавшаяся еще бесцветней и слабей оттого, что рядом был уже твердо и смело очерчен Иоанн, стоявший с чашей воды в руке. Гирландайо с отвращением бросил перо и пробормотал, что идет домой отсыпаться. Вслед за ним вышел и Микеланджело. Он прошел на задний двор и при ясном свете занимавшегося летнего утра принялся рисовать, делая набросок за наброском.
   Он упорно работал всю неделю, стараясь найти то, что хотел. А потом взял свежий лист бумаги и запечатлел на нем фигуру с могучими плечами, мускулистой грудью, широкой поясницей, упругим овальным животом; ее сильные, большие ноги упирались в землю прочно, будто вросшие: это был человек, который мог одним ударом молота расколоть глыбу светлого камня.
   Когда Микеланджело показал своего Христа Гирландайо, тот возмутился:
   — У тебя был натурщик?
   — Каменотес из Сеттиньяно, который помогал меня вырастить.
   — Вот тебе на — Христос и каменотесы!
   — Но Христос был плотником!
   — Флоренция не примет Христа-мастерового, Микеланджело. Она привыкла видеть его благородным, изящным.
   Микеланджело едва заметно улыбнулся.
   — Когда я только начинал у вас учиться, вы мне сказали: «Живопись, рассчитанная на века, — это мозаика». И велели посмотреть в церкви Сан Миниато мозаику десятого столетия — «Христа» Бальдовинетти. Он показался мне совсем не похожим на торговцев шерстью из Прато.
   — Надо отличать грубость от силы, — возразил Гирландайо. — Юноша всегда это может спутать. Я тебе расскажу одни случай. Однажды, совсем еще молодым. Донателло потратил уйму времени, вырезывая деревянное распятие для церкви Санта Кроче. Кончив распятие, он понес показать его своему другу Брунеллески. «Сдается мне, — сказал ему Брунеллески, — что ты поместил на кресте какого-то пахаря, а не Иисуса Христа, которым был весьма нежен во всех своих членах». Донателло, огорченный замечанием старшего друга, воскликнул: «Сделать распятие не так легко, как судить и рассуждать о нем… Попробуй-ка сделать сам!» В тот же день Брунеллески принялся за работу. Потом он пригласил Донателло к себе пообедать, а по дороге друзья купили яиц и свежего сыра. И вот когда Донателло увидел в доме Брунеллески распятие, он так восхитился им, что всплеснул руками и выпустил фартук с покупками, уронив на пол и сыр и яйца. Брунеллески, смеясь, спросил его: «Что же теперь будет с обедом, Донато, — ведь ты разбил все яйца?» Донателло был не в силах оторвать свой взгляд от великолепного распятия и сказал Брунеллески так: «Да, ты можешь изваять Христа, а мне надо ваять лишь пахарей».
   Микеланджело знал оба распятия, о которых говорил Гирландайо: распятие Брунеллески находилось в церкви Санта Мария Новелла. Запинаясь, он стал объяснять учителю, что предпочитает Донателлова пахаря неземному, возвышенному Христу Брунеллески: тот такой хрупкий и слабый, словно его для того и создали, чтобы распять. Для Донателлова же Христа распятие явилось ужасающей неожиданностью — такой же бедой, как и для Марии и всех других, кто был у подножия креста. Микеланджело склонялся к мысли, что возвышенную одухотворенность Христа надо связывать не с телесной его хрупкостью, а с непреложностью и вечностью его учения.
   Богословские премудрости ничуть не интересовали Гирландайо. Нетерпеливо отмахнувшись от ученика, он погрузился в работу. Микеланджело вышел во двор и сел на горячем солнце, опустив голову. Он надоел самому себе.
   Через несколько дней вся мастерская гудела от возбуждения. Гирландайо закончил своего Христа и теперь переносил рисунок на картон, в полную величину, в красках. Когда Микеланджело допустили взглянуть на готовую работу, он был поражен до глубины души: перед ним оказался его Христос! Ноги, жилистые, с узловатыми коленями, чуть вывернуты, в неловком положении; грудь, плечи и руки работника, таскавшего бревна и рубившего дома; округлый, выпуклый живот человека, не чуждавшегося земной пищи, — по своей жизненной силе этот образ Христа далеко превосходил все те скованные и застывшие фигуры, которые Гирландайо создал для хоров Торнабуони.
   Если Микеланджело ждал, что Гирландайо признает, кто именно повлиял на его работу, то он глубоко заблуждался. Гирландайо явно забыл и свой недавний спор с учеником, и его набросок.
   На следующей неделе вся боттега, как один, двинулась в церковь Санта Мария Новелла, чтобы начать работу над «Успением Богородицы», — эту фреску надо было вписать в полукруглый люнет над левым крылом хоров. Особенно радовался работе Граначчи: Гирландайо поручил ему фигуры апостолов. Он карабкался на подмостки, напевая себе под нос песенку о любви к Флоренции — героине всех любовных флорентинских баллад. Поднялся на леса и Майнарди — ему предстояло работать над фигурой женщины, склонившейся на коленях слева от распростертой Марии; с правого края пристроился Давид: он писал свой излюбленный мотив — тосканскую дорогу, лентой вьющуюся между гор по направлению к белой вилле.
   Церковь в этот ранний час была пуста, лишь несколько старушек в черных платках молились перед статуей божьей матери. Холщовые полотнища, занавешивающие хоры, были сейчас раздвинуты, чтобы впустить свежий воздух. Микеланджело стоял в нерешительности под лесами, никто не обращал на него внимания. Потом он побрел по длинному центральному нефу на снявший впереди яркий солнечный свет. Он повернулся и еще раз взглянул на поднимающиеся к потолку леса, на тусклые в этот ранний час витражи на западной стене, на мерцавшие краски нескольких уже законченных фресок, на учеников и помощников Гирландайо, сгрудившихся вверху у люнета, на подмостки, где лежали холсты, мешки с известью и песком, на дощатый стол, заваленный инструментами и материалами, — все, что различал в храме глаз, было окутано мягким сиянием.
   Посредине церкви стояло несколько деревянных скамеек. Он поставил одну из этих скамеек на удобное место, вытащил из-под рубахи бумагу и угольный карандаш и принялся зарисовывать все, что видел перед собой.
   Он очень удивился, заметив, как по лесам поползли тени.
   — Время обедать! — крикнул; наверху Граначчи. — Это странно, но, когда пишешь духовный сюжет, у тебя разыгрывается зверский аппетит.
   — Сегодня пятница, — отозвался Микеланджело, — и вместо говядины ты получишь рыбу. Иди один, я есть не хочу.
   Когда церковь опустела совсем, он мог без помех зарисовывать устройство хоров. Но художники вернулись и вновь полезли на леса гораздо раньше, чем он предполагал. Солнце зашло теперь с запада, глянуло в окна и залило храм густыми красноватыми лучами. Микеланджело вдруг почувствовал, что кто-то сверлит его сзади взглядом, он обернулся и увидел Гирландайо. Мальчик не произнес ни слова.
   — Я не могу поверить, чтобы у такого юнца, как ты, и вдруг открылся подобный дар, — хрипло прошептал Гирландайо. — В твоем рисунке есть вещи, которые недоступны даже мне, а ведь я работаю больше тридцати лет! Приходи завтра в мастерскую пораньше. Быть может, теперь мы придумаем для тебя что-нибудь более интересное.
   Когда Микеланджело шагал домой, лицо его пылало от восторга. Граначчи подтрунивал над ним:
   — Ты сейчас похож на прекрасного святителя с картины фра Анжелико. Ты словно паришь над мостовой.
   Микеланджело лукаво взглянул на приятеля.
   — Парю как — на крыльях?
   — Никто не посмеет назвать тебя святым хотя бы из-за твоего сварливого характера. Но всякое честное усилие пересоздать то, что уже создано господом…
   — …есть своеобразный способ поклонения господу?
   — …есть любовь к божьему творению. В противном случае зачем бы трудиться художнику?
   — Я всегда любил господа, — просто ответил Микеланджело.
   Утром он еле дождался, когда над Виа деи Бентаккорди начала светлеть узкая полоса неба. По мостовой Виа Ларга стучали копыта осликов и волов, а их деревенские хозяева подремывали в своих тележках, везя всякую снедь к Старому рынку. В лучах зари мраморная колокольня Джотто сняла белым и розовым. Как ни спешил Микеланджело, шагая по улицам, он все же посмотрел и подивился на купол, возведенный гением Брунеллески после того, как недостроенное здание Собора стояло открытым небу и стихиям больше сотни лет, ибо никто не знал, как завершить его, не прибегая к горизонтальным затяжкам.
   Когда Микеланджело явился в мастерскую, Гирландайо уже сидел за своим столом.
   — Скучнее сна занятий не придумаешь, — сказал он, поздоровавшись. — Возьми-ка вот этот стул и садись.
   Мальчик уселся перед Гирландайо, а тот, стараясь лучше осветить мастерскую, отдернул на северной стене занавес.
   — Поверни голову. Еще, еще, чуть больше. Мне надо нащупать образ юного Иоанна, покидающего город и уходящего в пустыню. Я все не находил подходящую натуру, но вот вчера увидел, как ты работаешь в церкви.
   Микеланджело едва проглотил пилюлю. И это после стольких бессонных ночей, после всех его дум и мечтаний рисовать целые картоны для фресок, которых еще ждет церковь Санта Мария Новелла!


12


   Но Гирландайо и не думал обманывать своего ученика. Однажды он кликнул Микеланджело, показал ему весь план фрески «Успение Богородицы» и небрежно добавил:
   — Мне хочется, чтобы ты вместе с Граначчи поработал над этой сценой с апостолами. Испытай свою руку на фигурах слева, заодно нарисуй и ангелочка, который будет сзади.
   Граначчи не ведал чувства зависти и работал с Микеланджело охотно. Скоро у них были готовы фигуры двух апостолов: один из них поддерживал рыдающего Иоанна, другой, выше ростом, стоял, понуро склонив лысую голову.