Это было так, словно он живыми, пружинящими ударами резца проникал в глубь белоснежного мрамора, исподволь направляя эти удары, пробивающие телесно-теплую плоть глыбы, снизу вверх, словно он, занося молоток, говорил себе коротко-решительное «Пошел!», бросал вслед за молотом тяжесть всего своего тела и врывался иго глубже и глубже в борозды и складки податливой, мягкой живой ткани, пока не наступало головокружительное, как взрыв, последнее мгновение и вся его текучая, стремительная сила, вся его нежность, желание, страсть не изливались в творимую форму и пока мраморный блок, созданный для того, чтобы его ласкала рука истинного скульптора, не отвечал, не отзывался на это, отдавая свой затаенный внутренний жар, и всю плоть свою, и свою текучую силу, пока, наконец, скульптор и мрамор взаимно не проникали друг в друга, не становились единым целым — мрамор и человек в органическом слиянии, дополнив и завершив друг друга в том величайшем проявлении творчества и любви, какое только знают люди.

 

 
   После памятного майского праздника Микеланджело закончил рисунки к статуе Прокла, который был убит у ворот Болоньи в 303 году, в расцвете молодости и сил. Он изваял его подпоясанным, в тунике, стараясь не закутывать могучую грудь святого и крепкие, мускулистые ноги. Все было тут анатомически верно и убедительно. Лепя модель из глины, он чувствовал, как обогатил его опыт работы над «Гераклом»: он сумел теперь передать ощущение силы и в бедрах, и в бугристых, толстых икрах Прокла — глядя на статую, зритель чувствовал, что такая грудь и такие ноги могли быть лишь у отважного воителя, у стойкого, несгибаемого бойца.
   Затем, отбросив всякое стесненно, он при помощи зеркала, в спальне, стал лепить для лица святого свой собственный портрет: вмятина на носу, широкие плоские скулы, широко расставленные глаза, спадающие на лоб пряди густых волос, пристальный, твердый взгляд, выражающий готовность к схватке — с кем? С недругами Болоньи? С врагами искусства? Или с врагами самой жизни? А разве это, по сути, не один и тот же враг?
   Трудясь над мрамором и думая лишь о том, как точнее направлять и нести удары своего резца, Микеланджело забывал Винченцо, забывал его землисто-оранжевое лицо и руки, его хриплый, тягучий голос. Он щурил глаза, защищаясь от летящей крошки, неотступно вглядывался в рождающиеся формы изваяния и снова ощущал себя высоким и крепким. Облик Винченцо в его сознании стал как бы бледнеть и уменьшаться, а потом исчез совсем, к тому же и сам кирпичник больше не появлялся близ церкви.
   Когда полуденное солнце нагревало воздух слишком сильно и работать на закрытом душном дворе было тяжело, он обычно брал карандаш и бумагу и выходил на площадь перед церковью. Присев на прохладный камень подле рельефов делла Кверча, он освежал душу тем, что зарисовывал ту или другую фигуру — господа бога, Адама, Еву или Ноя; он пытался хотя бы отчасти понять, как удавалось делла Кверча вдохнуть в свои образы, едва проступавшие на плоской поверхности истринского камня, столь глубокие эмоции, такую драматичность и отблеск живой жизни?
   Жаркое лето проходило в работе: с рассветом Микеланджело был уже на ногах и трудился до вечерних сумерек; прежде чем приняться за трапезу, открыв свою корзинку, где лежали колбаса салями и хлеб, он не выпускал инструмента из рук в течение шести часов. По вечерам, когда подступавшая темнота искажала и скрадывала объемы и плоскости высекаемой фигуры, он набрасывал на нее мокрое полотнище, переносил в мастерскую и надежно запирал дверь, потом шел к мелководной широкой реке Рено и не спеша купался. Возвратясь в особняк Альдовранди, он смотрел, как в ниспадавшем, будто полог, на равнины Эмилии темно-синем небе, сияя, загорались звезды.
   Винченцо исчез, но исчезла и Кларисса. Из беглого замечания Альдовранди Микеланджело понял, что Марко увез ее на жаркий сезон в свой охотничий домик в Апеннинах. Семейство Альдовранди тоже уехало на летнюю виллу в горы. На большую часть июля и весь август Болонья замерла, словно пораженная чумой, окна у лавок были закрыты железными ставнями. Микеланджело остался во дворце лишь с двумя дряхлыми слугами, которые боялись покинуть дом по старости. Альдовранди он видел только в те редкие дни, когда тот, густо загоревший на горном солнце, приезжал присмотреть за своими делами. Однажды он привез поразительное известие из Флоренции. Как только он заговорил об этом, его короткие вздернутые брови в недоумении поползли вверх:
   — Ваш фра Савонарола начал вести игру в открытую. Он объявил войну папе!
   — Речь идет, видимо, о таких же ответных мерах, какие принял Лоренцо после того, как папа отлучил Флоренцию от церкви?
   — Ах, тут совсем другое. Савонарола действует по чисто личным мотивам и хочет сразить папу насмерть.
   И Альдовранди прочитал выдержку из последней проповеди Савонаролы в Соборе: «Когда вы видите, что голова здорова, вы вправе сказать, что здорово и тело; но когда голова больна, надо проявить заботу о теле. Точно так же, если глава правительства полон честолюбия, похотлив и наделен всеми другими пороками, то знайте, что наказание ему не заставит себя долго ждать… Когда вы видите, что господь позволяет главе церкви погрязнуть в грехах и преступлениях, то верьте же, что тяжкая кара скоро обрушится на весь парод!»
   Микеланджело воспринял это гораздо спокойнее, чем ожидал Альдовранди, так как настоятель Бикьеллини давно говорил ему, что конечная цель Савонаролы — свергнуть папу.
   — И чем же на такие речи ответил папа?
   — Он вызвал Савонаролу в Рим, чтобы тот объяснил свои пророческие откровения. Но Савонарола отказался ехать, сказав при этом так: «Все благонамеренные и благоразумные жители города видят, что мои отъезд отсюда нанесет великий ущерб народу и будет мало полезен вам в Риме… Я уверен, что в интересах той миссии, которую я исполняю, все, что препятствует моему отъезду, возникло по воле божьей и, следовательно, не в воле божьей, чтобы я сейчас покинул это место». Железная логика, не правда ли? — с усмешкой спросил Альдовранди.
   Альдовранди уговаривал Микеланджело пожить у него в горах и отдохнуть от городской жары, но Микеланджело тоже отказался уехать из «этого места».
   — Большое спасибо, — сказал он, — но я спешу закончить «Святого Прокла». Если дело пойдет так, как идет сейчас, то к осени он будет готов.

 

 
   Лето кончилось, Болонья подняла свои ставни и вновь стала обитаемым городом. К осени изваяние Святого Прокла в самом деле было готово. Микеланджело привел Альдовранди взглянуть на него. Любовно оглаживая полированную поверхность мрамора, Микеланджело чувствовал себя очень усталым, но был счастлив. Счастлив был и Альдовранди.
   — Я попрошу отцов церкви назначить день освящения статуи. Пожалуй, это надо приурочить к рождественскому празднику.
   Микеланджело молчал: дело скульптора — изваять статую, а дело священников — освятить ее.
   — Мы можем чествовать вас в церкви Сан Доменико, — предложил Альдовранди.
   — Моя работа кончена, и я тоскую по Флоренции, — тихо ответил Микеланджело. — А вы были для меня хорошим другом.
   Альдовранди улыбнулся:
   — Мы в расчете. О хлебе и приюте в моем доме, где вы прожили год, не стоит говорить. Но сколько прекрасных часов провел я с вами, читая стихи! И вы проиллюстрировали для меня «Божественную комедию». Разве Альдовранди совершали когда-нибудь более выгодную сделку?
   Он не мог уехать, не попрощавшись с Клариссой. Но встречи с нею надо было еще выждать. Однажды Альдовранди пригласил его на глухую загородную виллу, куда болонские богачи без опаски привозили своих любовниц потанцевать и повеселиться. Микеланджело увидел, что побыть наедине с Клариссой хотя бы десять минут нет никакой надежды. Что ж, им придется попрощаться здесь, в присутствии многих мужчин и женщин; они будут смотреть друг на друга с добродушно-шутливой болонской улыбкой и обмениваться пустыми любезностями.
   — Я все собирался сказать вам, Кларисса, до свидания. Я возвращаюсь во Флоренцию.
   Ее брови на мгновение дрогнули, сдвинувшись к переносью, но светская заученная улыбка не сходила с губ.
   — Очень жаль. Мне было приятно сознавать, что вы живете в пашем городе.
   — Приятно? Разве пытка приятна?
   — В каком-то роде. Когда вы приедете в Болонью снова?
   — Не знаю. Возможно, никогда.
   — Все возвращаются в Болонью. Она по дороге, куда бы ни ехать.
   — В таком случае вернусь и я.


13


   Домашние искренне обрадовались, когда он приехал в свой город, и, удивленно восклицая при виде отросшей бородки, расцеловали его в обе щеки. Получив от сына привезенные им двадцать пять дукатов, Лодовико был в восхищенье. Буонаррото за год сильно подрос, Сиджизмондо, заметно возмужавший, пристроился в цехе виноделов, а Джовансимоне окончательно покинул отчим дом и по-царски зажил где-то в собственной квартире на той стороне Арно — он был теперь одним из вожаков Юношеской армии Савонаролы.
   — К нам он уже больше и не заходит, — вздыхал Лодовико. — Мы задаем ему слишком много неприятных вопросов.
   Граначчи с утра до ночи усердно трудился в мастерской Гирландайо, стараясь поддержать ее репутацию. Зайдя в мастерскую, Микеланджело застал там Давида и Бенедетто Гирландайо, Майнарди, Буджардини и Тедеско — они рисовали картоны для новых фресок в часовне Святого Зиновия. Картоны показались Микеланджело хорошими.
   — Конечно, — соглашался Давид. — Но нам постоянно твердят одно и то же: со смертью Доменико мастерской больше не существует.
   — Мы работаем теперь вдвое усерднее, чем прежде, — жаловался Майнарди, — но разве у кого-нибудь из нас есть такой талант, какой был у Доменико? Может, только у его сына Ридольфо. Но ведь ему двенадцать лет, сколько же надо ждать, пока он заменит отца?
   По дороге домой Граначчи докладывал:
   — Семейство Пополано хочет, чтобы ты изваял что-нибудь для них.
   — Пополано? Я не знаю никаких Пополано.
   — Нет, знаешь. — В мягком голосе Граначчи почувствовалось напряжение. — Это кузены Медичи, Лоренцо и Джованни. Они изменили свою фамилию, чтобы она звучала сходно с называнием Народной партии, и ныне участвуют в управлении Флоренцией. Они просили привести тебя к ним, как только ты приедешь.
   Братья Лоренцо и Джованни приняли Микеланджело в гостиной, наполненной бесценными предметами искусства из дворца Великолепного. Микеланджело растерянно переводил взгляд с одной вещи на другую: тут были произведения и Боттичелли, и Гоццоли, и Донателло.
   — Не думай, что мы похитили эти сокровища, — с улыбкой говорил Джованни. — Их продавали открыто, с аукциона. Это наше законное приобретение.
   Микеланджело сел на стул, не дожидаясь приглашения. Граначчи почел нужным заступиться за братьев Пополано:
   — По крайней мере, здесь эти картины и статуи в безопасности. Часть прекрасных вещей продана приезжим и увезена из Флоренции.
   Микеланджело встал и прошелся по комнате.
   — Все это так для меня неожиданно… столько нахлынуло воспоминаний.
   Джованни Пополано распорядился подать лучшего вина и закуски. Лоренцо тем временем говорил Микеланджело, что они все еще хотят получить статую Юного Иоанна. Если Микеланджело желает ради удобства работать во дворце, ему всегда будут здесь рады.
   В тот же вечер, когда колокола Флоренции звенели достаточно громко, чтобы напомнить тосканскую пословицу: «Колокола сзывают в церковь других, но сами туда не ходят», — Микеланджело шагал по узеньким улицам ко дворцу Ридольфи. Он хорошенько выбрился, вымылся, надел для визита свою лучшую голубую рубашку и лучшие чулки, волосы ему постриг на Соломенном рынке тот цирюльник, что когда-то стриг Торриджани.
   Семейство Ридольфи прежде принадлежало к партии Биги, или партии Серых, и шло целиком за Медичи, каковую вину городской совет ему простил; теперь же оно подчеркнуто поддерживало партию Фратески, или Республиканцев. Контессина встретила его в гостиной, ее по-прежнему сопровождала та же старая няня. Микеланджело увидел, что Контессина беременна.
   — Микеланджело.
   — Контессина. Come va?
   — Ты говорил, что я нарожу много сыновей.
   Он смотрел на ее бледные щеки, лихорадочно горящие глаза, вздернутый, как у Лоренцо, нос. И он вспоминал Клариссу, чувствуя, что она словно стоит в этой комнате рядом с Контессиной. «Любовь всегда бывает в некотором роде».
   — Я пришел сказать тебе, что твои кузены предлагают мне заказ. Я не мог вступить в армию Пьеро, но ослушаться семьи Великолепного второй раз мне не позволяет совесть.
   — Я знаю, что кузены интересуются тобой. Ты уже проявил свою верность нам, Микеланджело, когда отверг их первое предложение. Не надо больше упрямиться и что-то доказывать этим. Если заказ тебе подходит, прими его.
   — Я так и сделаю.
   — Что касается Пьеро… Сейчас и я и сестра, мы обе живем под защитой мужниных семей. А если Пьеро нападет на Флоренцию с большим войском и город будет в опасности, кто знает, что случится с нами?
   Сам город теперь сильно изменился. Бродя по знакомым улицам, Микеланджело всюду чувствовал дух вражды и подозрительности. Флорентинцы, жившие в мире и согласии с тех пор, как Козимо де Медичи приказал снести на домах оборонительные башни, ныне разделились на три враждебных, осыпающих друг друга проклятиями партии. Микеланджело уже научился различать их. К Арраббиати, или Бешеным, принадлежали богатейшие семейства с большим политическим опытом; они ненавидели теперь и Пьеро и Савонаролу, называя приверженцев последнего сопляками и нытиками. Затем существовала партия Белых, или Фратески, куда входили Пополано, — эта партия любила Савонаролу не больше Бешеных, но была вынуждена поддерживать его, поскольку тот выступал за народоправство. И наконец, была партия Пьеро де Медичи, Серые, — она всячески интриговала, борясь за возвращение в город Пьеро.
   Оказавшись вместе с Граначчи на площади Синьории, Микеланджело несказанно удивился: бронзовая Донателлова «Юдифь», находившаяся некогда во дворце у Медичи, стояла теперь перед правительственным дворцом, а похищенный у Медичи же «Давид» был установлен на дворе Синьории.
   — Что тут делает «Юдифь»? — спросил Микеланджело.
   — Она теперь царствующая богиня Флоренции.
   — Богиня, которую выкрали. И бедный «Давид»…
   — Зачем такие резкие слова? Их не выкрали, их конфисковали.
   — А что значит эта надпись?
   — Горожане поставили эту статую здесь как предупреждение всем, кто помышляет о тирании во Флоренции. Юдифь с мечом в руке — это мы, доблестные граждане Флоренции, Олоферн, чья голова вот-вот будет отсечена, — это наши недруги, враждебные партии.
   — Значит, на этой площади покатится множество срубленных голов? Выходит, мы в войне друг с другом?
   Граначчи не ответил на этот вопрос, но настоятель Бикьеллини признался:
   — Боюсь, что ты прав, Микеланджело.
   Микеланджело сидел в его кабинете, кругом были полки с манускриптами в кожаных переплетах, на столе грудами лежали исписанные листы: настоятель заканчивал какое-то сочинение. Грея руки, он совал их в рукава черной августинской сутаны.
   — Мы провели кое-какие реформы в области налогов и нравов. Управление у нас стало демократичнее, в нем участвует больше граждан. Но администрация скована по рукам и ногам, она ничего не может сделать, пока тот или иной ее акт не одобрит Савонарола.
   Если не считать кружка самоотверженных живописцев в мастерской Гирландайо, художники и искусство совсем захирели во Флоренции. Росселли болел, его мастерская была закрыта. Двое родственников делла Роббиа, унаследовавшие профессиональные навыки Луки, стали священниками, Боттичелли писал только на сюжеты, навеянные ему проповедями Савонаролы. Лоренцо ди Креди, ученик Верроккио, занялся лишь реставрацией работ фра Анжелико и Учелло и ушел в монастырь.
   — Я не раз думал о тебе, — говорил настоятель. — В особенности когда Савонарола выступил с проповедью для художников. У меня сохранились кое-какие записи этой проповеди, поверь, совершенно точные. «В чем заключается красота? В красках? Нет. В формах? Нет! Господь — вот сама красота. Молодые художники пишут то какую-то женщину или какого-то мужчину, то Магдалину, то Богородицу, то Святого Иоанна, и вот уже их образы появляются на стенах церквей. Это величайшее извращение, надругательство над святыми истинами. Вы, художники, творите зло, вы наполняете храмы суетными изображениями…»
   — Я уже слыхал обо всем этом от моего брата. Но если у Савонаролы такая власть…
   — Да, у пего такая власть.
   — …тогда, пожалуй, мне не надо было возвращаться во Флоренцию. Что мне здесь делать?
   — А куда бы ты мог деться, сын мои?
   Микеланджело не ответил. В самом деле, куда?
   В день нового, 1490, года большая толпа парода вышла на площадь Сан Марко и окружила монастырь, вздымая горящие факелы и крича:
   — Сожжем его логово! Сожжем Сан Марко! Выкурим отсюда этого грязного монаха!
   Микеланджело стоял и смотрел, прячась в тени дворца Пополано. Монахи Сан Марко в своих черных одеяниях и капюшонах вышли из ворот, сомкнулись плечом к плечу, взялись за руки и, защищая церковь и монастырские покои, образовали плотную цепь. Толпа горожан все кричала, угрожая Савонароле и браня его, но монахи не дрогнули и не отступили; спустя какое-то время люди с факелами стали исчезать, убегая с площади, огни мелькали уже на окрестных улицах.
   Прижимаясь к холодным камням стены, Микеланджело чувствовал, как его бьет лихорадка. В мозгу его маячила Донателлова «Юдифь», стоящая с поднятым мечом, готовая срубить голову… чью же? Савонаролы? Настоятеля Бикьеллини? Пьеро? Самой Флоренции?
   Или его собственную голову?


14


   Желая повидаться с Бэппе, он пошел и мастерские на дворе Собора и узнал там, что где-то на соседнем подворье можно купить по сходной цене небольшую, но вполне хорошую глыбу мрамора. Уплатив за мрамор, Микеланджело весь остаток денег, полученных авансом за работу над «Святым Иоанном», отдал Лодовико.
   Заставить себя жить во дворце, называемом теперь «дворцом Пополано», Микеланджело не мог, но рабочее место пришлось ему оборудовать все же у заказчиков, в их саду. Кузены обращались с ним как с другом, часто зазывали его, прямо в рабочей одежде, в комнаты, предлагая посмотреть новую картину или украшенный миниатюрами манускрипт. Несмотря на студеную погоду, он не ел и не пил вплоть до полудня и возвращался домой с отменным аппетитом, чем восхищал Лукрецию. Им был доволен теперь даже Лодовико.
   Сад у Пополано был разбит и подстрижен по всем правилам, обнесен высокой стеной, была там и крытая галерея, в которой Микеланджело спасался от холода. Работать в ней было удобно, но Микеланджело не испытывал ни радости, ни творческого воодушевления. И он все время спрашивал себя: «Почему?»
   Сюжет был интересный: юный Иоанн идет с проповедью в пустыню. «Сам же Иоанн имел одежду из верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах своих; а нищею его были акриды и дикий мед». Во Флоренции скопилось много изображений Святого Иоанна: «Иоанн, совершающий обряд крещения» Андреа Пизано на дверях Баптистерия, бронзовая статуя Гиберти в Орсанмикеле, мраморное изваяние Донателло на Кампаниле, фреска Гирландайо в церкви Санта Мария Новелла, «Крещение Христа» Верроккио, написанное для церкви Сан Сальви с участием Леонардо да Винчи.
   Читая Библию, Микеланджело решил, что Иоанну было всего лет пятнадцать, когда он направился с проповедью к самаритянам в палестинскую пустыню. Большинство изображений показывало его совсем мальчиком, с тоненькой фигуркой, с детским лицом. Но это было едва ли необходимо. Ведь в пятнадцать лет многие итальянские молодые люди были уже мужчинами. Почему же Святому Иоанну не быть крепким, здоровым юношей, вполне готовым к тем суровым испытаниям, навстречу которым он шел? Почему Микеланджело не изваять одну из тех излюбленных им фигур, над какими он работал с особым жаром?
   Тревога и смута в городе — не она ли убивала в нем воодушевление, не сна ли заставляла его раздумывать о своем месте в отцовской семье? Кругом носились самые разные, порой дикие слухи, повсюду царил страх, говорили, что Савонарола взял управление городом полностью и своя руки. Отказавшись вступить в лигу итальянских городов-государств. Флоренция опасалась, что лига навяжет ей в правители Пьеро, что город вновь подвергнется нашествию неприятеля. Венеция, герцог Сфорца в Милане, папа Борджиа в Риме считали Пьеро подходящим союзником в борьбе с Савонаролой и помогли ему собрать десять тысяч дукатов для оплаты наемных войск.
   Но в опасности было прежде всего искусство. Художники жили и работали в тревожном мире. И поистине, суждено ли им было когда-то жить в другом, более спокойном мире?
   Или трудности Микеланджело заключались в том, что, как и раньше, он не мог уяснить себе значение Святого Иоанна, его роль. Зачем господь бог должен был посылать кого-то, чтобы подготовить пришествие Иисуса Христа? Если в господней воле нарушить все законы природы и творить чудеса, чтобы убедить сомневающихся, зачем же было заранее прокладывать путь для сына божьего?
   У Микеланджело был пытливый ум. Он чувствовал необходимость добраться до сути вещей, до подоплеки философских положений. Он читал историю Иоанна у Матфея:
   «В те дни приходит Иоанн Креститель, и проповедует в пустыне Иудейской, и говорит: покайтесь; ибо приблизилось царствие небесное. Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя: глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь господину, прямыми сделайте стези ему».
   Но пятнадцатилетний мальчик, впервые идущий проповедовать, не мог быть старше того человека, который позднее крестил Иисуса. Каким же он все-таки был, этот Креститель, как выглядел? Каково его значение в христианстве? Был ли его подвиг необходим или он только служил исполнением пророчества в Ветхом завете, — ведь первые христиане считали, что чем прочнее они утвердят свою веру на Ветхом завете, тем больше будет у нее возможностей выжить и сохраниться.
   Если Микеланджело и не был искушенным богословом, он был добросовестным мастером. Он затратил не одну неделю, бродя по городу и зарисовывая каждого юношу, который соглашался задержаться на месте несколько минут. И хотя он не собирался высекать Иоанна необыкновенно сильным человеком, он не хотел его представить и тем хрупким, изнеженным подростком, какие украшали церкви Флоренции. Так он замыслил своего Иоанна; так его изваял — пятнадцатилетним юношей, с гибким, прикрытым лишь повязкой на бедрах, телом. Нимб вокруг головы он отверг, отверг и традиционный длинный крест, который нес в руках Иоанн у Донателло, ибо Микеланджело не думал, что юный Иоанн носил с собой крест за много лет до того, как крест вошел в жизнь Иисуса. Получился живой, полнокровный портрет юноши; закончив полировать изваяние, Микеланджело все еще не знал, какой смысл он вложил в него.
   Кузены Медичи и не требовали смысла. Они были весьма довольны работой Микеланджело и поставили статую в нишу тыльной стены сада — из задних окон дворца ее хорошо было видно. Они заплатили Микеланджело все, что оставалось заплатить, и сказали, что с удовольствием предоставят Микеланджело свой сад под мастерскую и на будущее.
   Но они и не заикнулись о новом заказе.
   — Я не вправе обижаться, — говорил совсем захандривший Микеланджело, встретясь с Граначчи. — «Иоанн» у меня вышел самый обыкновенный, в нем нет искры божьей. Я научился высекать круглые статуи, но разве мне удалось создать хоть одно действительно выдающееся изваяние в круглой скульптуре? Теперь, когда мне скоро будет двадцать один год, я знаю и умею, пожалует, меньше, чем тогда, когда мне было семнадцать. Как это может быть?
   — Это не так.
   — Бертольдо мне говорил: «Скульптор должен создать целое полчище статуй». Я изваял за эти четыре года шесть скульптур: «Геракла», деревянное «Распятие», «Ангела», «Святого Петрония» и «Святого Прокла» в Болонье, а теперь вот «Святого Иоанна». Но только в «Прокле» есть нечто действительно самобытное.
   В свой день рождения он уныло побрел в мастерскую в саду Пополано. Там на рабочем верстаке он неожиданно увидел глыбу белого мрамора. По всей глыбе, рукою Граначчи, угольным карандашом было написано:
   «Руби снова!».
   И он тут же начал рубить. Не сделав ни одного рисунка, не слепив модели в воске или в глине, он стал высекать маленького мальчика — мысль о нем зародилась еще в ту пору, когда он трудился над «Иоанном»: ему хотелось изваять в древнеримском духе пухлого, полного языческих сил, крепкого малыша. Он и не думал, что создаст нечто серьезное, он смотрел на это как на забаву, простое упражнение, желая рассеяться после смутных раздумий об Иоанне. И вот уже мраморная крошка и пыль летела из-под резца, и из глыбы возникал прелестный спящий ребенок лет шести; правую руку он подложил под голову, а ноги привольно раскинул в стороны.
   Эта работа заняла у Микеланджело всего несколько недель: он не рассчитывал достичь какого-то совершенства и не собирался продавать «Мальчика». Он изваял его ради удовольствия, словно бы играя, и теперь, когда мрамор был уже отполирован, он хотел вернуть его Граначчи, сопроводив такой надписью:
   «Вот твоя глыба, только чуть попорченная».
   Но Лоренцо Пополано заставил его изменить свои намерения. Увидав готовую статую, он расплылся в радостной улыбке: