— Разреши тебе напомнить, что ты не оговорил себе права на отказ от картины.
   Глаза Дони сузились в щелки, затем он выкатил их и закричал:
   — А что делают в «Святом Семействе» эти пятеро голых парней?
   — Ну как же, — они только что искупались в море и обсыхают теперь на солнце, — спокойно ответил Микеланджело.
   — Ей-богу, ты тронулся! — взвизгнул Дони. — Где это слыхано, чтобы в христианской картине рисовали пятерых голых парней?
   — Рассматривай их как фигуры фриза. У тебя будет одновременно и христианская живопись, и греческая скульптура — и все за одни и те же деньги. Вспомни, что ты сначала предлагал мне за картину тридцать флоринов, по десяти за каждую фигуру. Будь я жадным, я взял бы с тебя за этих пятерых парней пятьдесят флоринов дополнительно. Но я не возьму, потому что мы соседи по приходу.
   — Я снесу картину Леонардо за Винчи, — хныкал Дони, — и он замажет этих пятерых бесстыдников краской.
   До сих пор Микеланджело лишь забавлялся препирательством. Но теперь он крикнул в гневе:
   — Я подам на тебя в суд за порчу произведения искусства!
   — Я оплачиваю это произведение и вправе портить его, как хочу.
   — Вспомни-ка Савонаролу. Я заставлю тебя отвечать перед Советом!
   Скрежеща зубами, Дони выскочил вон. На следующий день слуга Дони принес кошелек с тридцатью пятью флоринами — половиной условленной суммы — и расписку, которую Микеланджело должен был подписать. Микеланджело отослал эти деньги с Арджиенто обратно. На клочке бумаги он нацарапал:
   «Святое Семейство» будет стоить отныне сто сорок флоринов».
   Флоренция потешалась над этим поединком; многие заключали пари, споря, кто выйдет победителем — Дони или Микеланджело. Шансы Микеланджело казались гораздо меньшими, ибо никому еще не удавалось провести Дони в денежных делах. Однако день его венчания приближался, а он давно уже из хвастовства разболтал по всему городу, что официальный художник Флоренции исполняет его заказ — пишет свадебный подарок невесте.
   Скоро Дони вновь явился в сарай Микеланджело на дворе Собора, в руках у него был кожаный кошелек о семьюдесятью флоринами.
   — Вот твои деньги, давай мне картину, — кричал он Микеланджело.
   — Это нечестно, Дони. Картина тебе не понравилась, и я освободил тебя от всех обязательств по договору.
   — Ты меня не проведешь, даже не пытайся! Я пойду к гонфалоньеру, и он заставит тебя выполнить договор.
   — Вот уж не подозревал, что тебе так полюбилась моя картина. Ты, видно, стал заправским коллекционером. В таком случае выкладывай сто сорок флоринов — и конец разговору.
   — Мошенник! Ты соглашался писать картину за семьдесят…
   — Этот договор ты нарушил, прислав мне тридцать пять флоринов. Сейчас я изменяю условия. Моя новая цена — сто сорок флоринов.
   — Я не буду платить такие деньги за посредственную крестьянскую картину, ты этого не дождешься, — бушевал Дони. — Скорей тебя повесят в проемах окон Барджелло!
   Микеланджело уже думал, что он достаточно подурачился, и был почти готов отослать картину заказчику, когда босоногий деревенский мальчик принес ему записку. В ней говорилось:
   «До меня дошел слух, что Маддалена желает получить твою картину. Она говорит, что ни один другой свадебный подарок не будет ей столь по душе, как эта картина. К.»

   Микеланджело вмиг узнал, чей это почерк. Ему было хорошо известно, что Маддалена Строцци — приятельница Контессины. Значит, радовался Микеланджело, кто-то из старых друзей Контессины еще поддерживает с ней отношения! Довольно улыбаясь, он присел к столу и написал письмо Дони.
   «Я вполне сознаю, что плата, назначенная мной за мою картину, кажется тебе чрезмерно высокой. Как старый и близкий друг, я освобождаю тебя от всех финансовых обязательств по договору, уступив „Святое Семейство“ другому своему другу».

   Едва Арджиенто, переправив письмо, присел на свое место в сарае, как туда ворвался Дони, — кошелек, который он швырнул на стол, зазвенел так громко, что на мгновение заглушил стуки молотков, несущиеся со двора.
   — Я требую отдать мне картину. Она теперь моя по всем правилам.
   Схватив кошелек, он развязал его и высыпал на стол груду золотых монет.
   — Считай! Сто сорок флоринов золотом. За несчастное семейство крестьян, рассевшихся на травке у дороги. Почему я поддался тебе и позволил так себя ограбить — это выше моего понимания!
   Микеланджело передал картину Дони из рук в руки.
   — Прошу поздравить от меня твою будущую супругу.
   Шагая к выходу, Дони негодовал:
   — Художники! И кто сказал, что это непрактичные люди? Ха! Да ты разорил хитрейшего купца во всей Тоскане!
   Микеланджело сложил в стопку монеты. Вся эта история ему очень правилась. Она освежила его не хуже любого отдыха.


11


   В августе произошло событие, вызвавшее повсюду радостное оживление, — умер Александр Шестой, папа из семейства Борджиа. Когда новым папой избрали сиенского кардинала Пикколомини, Джулиано да Сангалло ходил убитым, а Микеланджело ждал для себя самого дурного. Работу над статуями Пикколомини он ничуть не продвинул, даже не сделал к ним карандашных набросков. Одно слово нового папы — и гонфалоньер Содерини прикажет отложить работу над «Давидом», пока сиенские статуи, числом одиннадцать, не будут исполнены и утверждены.
   Он заперся в своей загородке, отказываясь в течение месяца от всяких встреч, работал как бешеный и все время ждал, когда падет на него секира Ватикана. Почти вся фигура Давида была закончена, незавершенными оставались лицо и голова. Впервые в эти дни Микеланджело осознал истинную тяжесть договора на Двенадцать Апостолов, которая будет давить его много лет в дальнейшем. Он готов был броситься в Арно.
   Кардинал Пикколомини пробыл папой Пием Третьим один месяц и внезапно скончался в Риме. Предсказание Джулиано да Сангалло на этот раз сбылось: кардинал Ровере стал папой Юлием Вторым. Сангалло шумно отпраздновал этот день, уверяя своих гостей, что он заберет Микеланджело с собой в Рим, где тот будет работать над великими изваяниями.
   Леонардо да Винчи возвратился из армии Цезаря Борджиа и получил ключи от Большого зала Синьории: ожидали, что ему вот-вот дадут заказ написать огромную фреску на стене за возвышением, где заседали гонфалоньер Содерини и Синьория. Вознаграждение было назначено в десять тысяч флоринов.
   Микеланджело бледнел от злости. Это был самый крупный, самый значительный во Флоренции заказ на живопись за многие и многие годы. Десять тысяч флоринов Леонардо за фреску, которую он закончит через два года. Четыре сотни флоринов ему, Микеланджело, за «Гиганта-Давида»! И за то же время работы! Какое благоволение к человеку, который был готов помогать Цезарю Борджиа в завоевании Флоренции! Флоренция будет платить Леонардо в двадцать пять раз больше, чем платит Микеланджело. Уже один этот факт сам по себе — новый смертельный удар, наносимый со стороны Леонардо скульптуре.
   В ярости он кинулся к Содерини. Содерини охотно выслушал его: одной из граней таланта гонфалоньера было уменье слушать людей, уменье дать им высказаться. На этот раз Содерини позволил Микеланджело в течение нескольких секунд послушать, как отдается его сердитый голос в стенах палаты, и лишь потом заговорил сам, наиспокойнейшим тоном.
   — Леонардо да Винчи — великий живописец. Я видел его «Тайную Вечерю» в Милане. Это потрясающе. Никто в Италии не может сравниться с Леонардо. Я не скрываю своей зависти к Милану и хочу, чтобы Леонардо создал фреску и для Флоренции. Если она окажется столь же прекрасной, это невероятно обогатит нас.
   Микеланджело был одновременно отчитан и выставлен вон, всего за несколько минут.
   Наступили последние месяцы работы, доставлявшие ему огромную радость, ибо теперь как бы сходились в едином фокусе все его усилия двух лет. Вкладывая в изваяние всю свою нежность, всю любовь, он отделывал лицо Давида — сильное, благородное лицо юноши, который — еще минута — и станет зрелым мужем, но в этот миг еще полон печали и неуверенности, еще колеблется, как ему поступить: брови его нахмурены, глаза вопрошают, на крепких губах — печать ожидания. Черты лица Давида должны быть в единстве с его телом. Лицо Давида должно выражать, что зло уязвимо, что зло можно победить, если оно даже одето в чешуйчатую броню весом в пять тысяч сиклей. Всегда можно отыскать в нем незащищенное место; и если в человеке преобладает добро, оно неминуемо определит это уязвимое место, и отыщет к нему путь, и войдет в него. Чувства, выраженные на лице Давида, должны говорить, что его схватка с Голиафом как бы символизирует борьбу добра со злом.
   Обтачивая голову, надо было добиться впечатления, что свет, озаряющий ее, исходит не только изнутри, но как бы сияет вокруг. Ни на минуту не забывая об этом, Микеланджело оставил пока нетронутым камень около губ Давида, его скул, носа. При обработке ноздрей он пользовался буравом, переходя к бровям, брал малую скарпель. Чтобы проделать углубления в ушах и между зубов, он пустил в ход тонкое сверло, сменяя его более толстым по мере того, как отверстие расширялось. Между завитками волос он высек множество борозд и ямок, по строгому расчету; тут он осторожно работал тонкой длинной иглой, вращая ее между ладонями и стараясь надавливать на камень по возможности легче. С особой зоркостью и тщанием проводил он складки на лбу, обтачивал чуть вытянутые крылья носа, едва раскрытые губы.
   Постепенно удаляя следы запасного камня, он приступил к полировке. Ему не требовалось достичь на этот раз такого же блеска, каким лучилось его «Оплакивание». Он хотел лишь как можно выразительнее явить в этом мраморном теле кровь, мышцы, мозг, вены, кости, вдохнуть в это изваяние с прекрасными пропорциями самую жизнь во всей ее убедительности и истине — создать Давида в теплоте трепещущей человеческой плоти, так, чтобы в блеске камня сиял его разум, его дух, его сердце, Давида в напряжении всех его чувств, с туго натянутыми сухожилиями шеи, с резко повернутой головой, обращенной к Голиафу, Давида, уже знающего, что жить — это действовать.
   В начале января 1504 года во Флоренции стало известно, что Пьеро де Медичи нет в живых. Надеясь обеспечить себе помощь Людовика Двенадцатого против Флоренции, он воевал на стороне французской армии и утонул в реке Гарильяно: лодка, в которой он спасал от испанцев четыре пушки, перевернулась. Когда член Синьории заявил перед собравшейся толпой: «Услышав эту весть, мы, флорентинцы, бесконечно рады», — Микеланджело испытывал чувство печали и в то же время жалел Альфонсину и ее детей; он вспоминал умиравшего Лоренцо, вспоминал, как он перед своей кончиной учил Пьеро править Флоренцией. Но скоро Микеланджело понял, что гибель Пьеро означает близость возвращения Контессины из ссылки.
   В последних числах того же января Содерини пригласил к себе художников и именитых мастеров Флоренции, чтобы решить, где ставить Микеланджелова «Гиганта-Давида». Микеланджело побывал у Содерини заранее, и тот показал ему список приглашенных. Из художников там числились Боттичелли, Росселли, Давид Гирландайо, Леонардо да Винчи, Филиппино Липпи, Пьеро ди Козимо, Граначчи, Перуджино, Лоренцо ди Креди. Скульпторы были представлены именами Рустичи, Сансовино и Бетто Бульони, архитекторы — братьями Сангалло — Джулиано и Антонио, Кронакой и Баччио д'Аньоло. Помимо того, приглашались четверо золотых дел мастеров, два ювелира, мастер по вышивке, мастер по терракоте, книжный иллюстратор, два опытных плотника, которые вот-вот должны были стать архитекторами, пушечный мастер Гиберти, часовщик Лоренцо делла Гольпайя.
   — Может, мы кого-нибудь забыли вписать? — спросил Содерини, когда Микеланджело кончил читать список.
   — Забыли только меня.
   — Я думаю, тебя и не следует приглашать. Твое присутствие может помешать людям говорить свободно.
   — Но мне хотелось бы высказать свое мнение.
   — Ты уже высказал его, — сухо закончил разговор Содерини.
   Приглашенные собрались на следующий день в библиотеке, в верхнем этаже управы при Соборе, стоявшей на том же дворе. Дело было в полдень. Микеланджело и не думал подглядывать или подслушивать, но окна библиотеки были обращены к его сараю, и сюда докатывался гул голосов. Перейдя двор, Микеланджело поднялся по черной лестнице здания и ступил в переднюю библиотеки. Среди всеобщего шума кто-то настойчиво призывал к порядку, наконец в зале наступила тишина. Микеланджело узнал голос Франческо Филарете, герольда Синьории.
   — Я очень долго прикидывал и обмозговывал, где же нам поставить фигуру. У нас есть для этого два подходящих места: первое — там, где стоит «Юдифь» Донателло, а второе — посередине дворика, где находится бронзовый «Давид». Первое место подходит потому, что «Юдифь» стоит не к добру и ей не следовало бы здесь находиться — женщине вообще не подобает убивать мужчину, а сверх того, эта статуя была водружена при дурных предзнаменованиях, ибо с той поры дела у нас идут все хуже и хуже. Бронзовый «Давид» неисправен на правую ногу, и потому я склоняюсь к мысли поставить «Гиганта» в одном из этих двух мест и лично предпочитаю заменить им «Юдифь».
   Мнение герольда устраивало Микеланджело как нельзя лучше. Сразу после Филарете слово взял кто-то другой: Микеланджело не мог узнать этого человека по голосу. Он заглянул украдкой в библиотеку и увидел, что говорит Мончиатто, резчик по дереву.
   — Мне кажется, что «Гигант» задуман так, чтобы его поставили на пьедестале подле Собора, у главного Портала. Отчего бы нам так не сделать? Это было бы чудесным украшением церкви Санта Мария дель Фиоре.
   Микеланджело видел, как, напрягая свои старческие силы, поднялся с кресла Росселли.
   — И мессер Франческо Филарете и мессер Франческо Мончиатто говорили очень резонно. Но я с самого начала полагал, что «Гиганта» следует установить на лестнице Собора, с правой стороны. Я и теперь держусь того мнения, что это будет лучшее для него место.
   Предложения сыпались одно за другим. Галлиено, мастер по вышивке, считал, что «Гигант» должен стоять на площади, заняв место «Льва» Мардзокко, с чем соглашался Давид Гирландайо; кое-кто, в том числе Леонардо да Винчи, предпочитали Лоджию, ибо там мрамор будет сохраннее. Кронака предложил установить «Гиганта» в Большом зале, где Леонардо собирался писать свою фреску.
   «Найдется ли здесь хоть один человек, который скажет, что право выбора места для статуи принадлежит мне?» — бормотал Микеланджело.
   И тогда заговорил Филиппино Липпи:
   — Все здесь высказывают очень мудрые соображения, но я уверен, что лучшее место для «Гиганта» предложил бы сам скульптор, так как он, без сомнения, думал об этом давно и взвесил все обстоятельства дела.
   В зале послышался одобрительный ропот. С заключительной речью выступил Анджело Манфиди:
   — Прежде чем могущественные господа решат, где ставить изваяние, я предложил бы им спросить совета у членов Синьории, среди которых есть самые высокие умы.
   Микеланджело тихонько затворил за собой дверь и по той же черной лестнице спустился во двор. Значит, у гонфалоньера Содерини теперь есть возможность выбрать для «Давида» то место, которое хотел Микеланджело: перед дворцом Синьории, там, где стоит «Юдифь».
   Заботы по перевозке «Давида» ложились прежде всего на архитектора, наблюдавшего за Собором, то есть на придирчивого и шумного Поллайоло-Кронаку; тот, видимо, с искренней благодарностью выслушивал советы, которые давали ему братья Антонио и Джулиано да Сангалло. Предложили свои услуги и еще три добровольца: архитектор Баччио д'Аньоло и два молодых плотника-архитектора — Кименте дель Тассо и Бернардо делла Чекка. Их заинтересовала трудная задача — перевезти по улицам Флоренции небывало огромное мраморное изваяние. Статую при перевозке требовалось закрепить надежно, чтобы она не опрокинулась, и в то же время не очень жестко, иначе она могла пострадать от неожиданного толчка или удара.
   — «Давида» надо везти стоя, — говорил Джулиано. — И клетку для него следует придумать такую, чтобы статуя не чувствовала тряски.
   — А как этого добиться? — размышлял вслух Антонио. — Тут дело не только в клетке. Мы не будем зажимать статую наглухо, мы ее подвесим внутри клетки — пусть она слегка раскачивается взад и вперед при движении.
   Два плотника — Тассо и Чекка — сколотили по чертежам братьев Сангалло деревянную клетку почти в три сажени высоты с открытым верхом. Антонио придумал систему скользящих узлов на канатах — узлы эти под давлением веса крепко затягивались, а когда напор уменьшался, ослабевали. Оплетенный сетью прочных канатов, «Давид» был поднят на полиспасте и в подвешенном состоянии вставлен в клетку. Каменную стену за сараем разобрали, клетку установили на круглые катки, дорогу тщательно выровняли. «Давид» был готов пуститься в свое путешествие по улицам Флоренции.
   Чтобы катить огромную клетку на катках, применяя ворот, вращаемый вагой, Кронака нанял сорок рабочих. Как только клетка продвигалась вперед и задний каток освобождался, рабочий подхватывал его и, забегая вперед, снова подсовывал его под клетку. Обвязанный канатами от промежности до самой груди — то есть вдоль той опорной вертикали, о которой так заботился Микеланджело, — «Давид» слегка покачивался: размах его движений ограничивали скользящие узлы канатов.
   Несмотря на то что статую продвигали сорок человек, она шла медленно, одолевая всего несколько аршин за час. К вечеру первого дня клетку вывели за стену, дотащили по улице Башенных Часов до перекрестка и развернули под острым углом, направляя на Виа дель Проконсоло. Вокруг, наблюдая за работой, толпились сотни людей; когда наступила темнота, клетка продвинулась по Виа дель Проконсоло только на полквартала.
   Из толпы кричали: «Доброй ночи! До завтра!» Микеланджело отправился домой. Он расхаживал по комнате, стараясь убить время и дождаться рассвета. В полночь он не выдержал и, одолеваемый смутной тревогой, вышел из дому, направляясь к «Давиду». Тот стоял, сияя белизной в лучах луны, свободный и уверенный, словно бы на нем и не было никаких пут, устремив свой взгляд на Голиафа, сжимая пальцами пращу: его отточенный, отполированный профиль был безупречно прекрасен.
   Микеланджело кинул одеяло в клетку, в тот угол за спиной Давида, где икра его правой ноги соприкасалась с древесным пнем. Здесь он улегся на дощатом полу, стараясь заснуть. Он уже почти забылся, погружаясь в сон все глубже, как вдруг услышал топот ног, шум голосов, а затем стук камней, швыряемых в боковую стенку клетки. Микеланджело вскочил на ноги.
   — Стража! — завопил он.
   Он слышал топот удаляющихся людей — кто-то убегал, скрываясь на Виа дель Проконсоло. Микеланджело бросился вслед за беглецами и, собрав всю силу своих легких, крикнул:
   — Стой! Стража, стража — держи их!
   В темноте мелькали какие-то фигуры, скорей всего мальчишеские. С дико бьющимся сердцем он вернулся к «Давиду» — там уже стояли двое стражников, в руках у них были фонари.
   — Что за шум?
   — В статую швыряли каменьями.
   — Каменьями? Кто же швырял?
   — Не знаю.
   — И попали они в статую?
   — Думаю, что не попали. Я только слышал, как камня стучали по доскам.
   — Ты уверен, что это тебе не приснилось?
   — Я же видел их. И слышал… Не окажись я тут…
   Он обошел статую, вглядываясь в нее в темноте и мучительно гадая, кому было выгодно повредить «Давида».
   — Вандалы, — сказал Содерини, придя рано утром на Виа дель Проконсоло посмотреть, как будут двигать статую дальше. — На эту ночь я назначу к «Гиганту» специальную охрану.
   Вандалы явились снова, на этот раз их было не меньше десятка. Все произошло вскоре после полуночи. Микеланджело услышал, как по улице Святого Прокла приближаются какие-то люди, и громко закричал, вынудив их побросать припасенные камни тут же наземь. Наутро вся Флоренция знала, что некие злоумышленники хотят повредить «Давида». Содерини вызвал Микеланджело на заседание Синьории и спросил, кто, по его мнению, мог напасть на статую.
   — Есть у тебя враги?
   — Нет, никаких врагов я не знаю.
   — Лучше спросите его, гонфалоньер, так: «Есть ли враги у Флоренции?» — вмешался герольд Филарете. — Надо выждать: пусть они попытаются тронуть статую и сегодня.
   Они действительно попытались. Нападение произошло на краю площади Синьории, там, где к ней примыкала площадь Сан Фиренце. Содерини укрыл вооруженных стражников в подъездах и дворах домов, расположенных близ клетки с «Давидом». Восемь человек из шайки были схвачены и доставлены в Барджелло. Еле живой от недосыпания, Микеланджело напряженно вчитывался в список арестованных. В нем не оказалось ни одного знакомого имени.
   Утром верхний зал Барджелло был битком набит флорентинцами. Микеланджело внимательно оглядел преступников. Пятеро из них были совсем юнцы, может быть, лет пятнадцати. По их словам, они смотрели на все как на приключение и швыряли камнями в статую по воле своих старших друзей; они будто бы даже не знали, была ли это статуя или что-то другое. Семьи этих мальчишек оштрафовали, а самих их отпустили на свободу.
   Трое остальных арестованных были по возрасту старше. Держались они вызывающе враждебно. По признанию одного, они кидали камнями в «Давида» потому, что тот голый, бесстыдно изваян и что Савонарола несомненно потребовал бы его уничтожить. Второй заявил, что «Давид» — плохая статуя, а ему хотелось показать, что во Флоренции есть люди, понимающие искусство гораздо глубже. Третий сказал, что он действовал по наущению приятеля, горевшего жаждой разбить «Давида», — назвать этого приятеля арестованный отказался.
   Все трое были приговорены к заключению в тюрьме Стинке; судья, выносивший приговор, процитировал тосканскую поговорку: «у искусства есть враг, и имя ему — невежество».
   В этот же вечер, на четвертые сутки своего путешествия по городу, «Давид» попал на предназначенное ему место. Д'Аньоло и плотники-архитекторы Тассо и Чекко разобрали клетку. Братья Сангалло развязали узлы на канатах, сняв с изваяния его веревочную мантию. Статую Юдифи убрали, «Давид» был установлен на ее месте у подножия лестницы дворца, лицом к открытой площади.
   Едва Микеланджело ступил на площадь, как спазмы сдавили ему горло. Видеть «Давида» на таком расстоянии ему еще не приходилось. Вот он стоит перед ним во всей своей величавой грации, отбрасывая на дворец Синьории чистейшее белое сияние. Микеланджело приблизился к статуе, ощущая себя маленьким, сирым, невзрачным; теперь когда статуя уже вышла из его рук, он был как бы совершенно бессильным и только спрашивал себя: «Много ли из того, что я хотел сказать, мне посчастливилось выразить?»
   Он охранял статую целых четыре ночи и сейчас едва держался на ногах от усталости. Надо ли ему сторожить «Давида» и в эту ночь? Теперь, когда «Давид» водружен здесь окончательно и уже не зависит от чьей-либо милости или благоволения? Но ведь несколько увесистых, метко кинутых камней могут отбить у него руки, даже голову… Граначчи твердо сказал:
   — Несчастьям, которые сваливаются на тебя в дороге, обычно приходит конец, как только ты попадаешь на свое постоянное место.
   Он довел Микеланджело до дома, разул его, помог лечь в постель и укрыл одеялом. Подглядывавшего из-за двери Лодовико он предупредил:
   — Пусть Микеланджело спит. Пусть спит, если даже солнце дважды взойдет и дважды закатится.
   Микеланджело проснулся, чувствуя себя свежим и дьявольски голодным. Хотя время обеда еще не наступило, он опустошил горшок с супом, съел лапшу и вареную рыбу, невзирая на то, что пища была приготовлена на все семейство.
   Он так набил себе живот, что еле сгибался, когда решил помыться и полез в деревянный ушат. С наслаждением надел он на себя свежую полотняную рубашку, чулки и сандалии — впервые за много недель, уже и не упомнить, за сколько.
   Он прошел через площадь Сан Фиренце и уже ступил на площадь Синьории. Вокруг «Давида» стояла в молчании густая толпа народа. На статуе трепетали прилепленные за ночь листки бумаги. Микеланджело помнил такие листки по Риму: там люди приклеивали к дверям библиотеки в Ватикане стихи, унижающие честь Борджиа, или прикрепляли свои обличения и жалобы к мраморному торсу Пасквино поблизости от площади Навона.
   Он прошел сквозь толпу, чувствуя, как она расступалась, давая ему дорогу. Он старался разгадать выражение лиц, понять, что тут происходит. Глаза, глядевшие на него, показались ему у всех необыкновенно большими.
   Он подошел к «Давиду», взобрался на пьедестал и начал срывать бумажки, читая их одну за другой. Когда он читал уже третью, глаза его увлажнились, ибо все это были послания любви и признательности:
   «Мы вновь стали уважать себя».

   «Мы горды оттого, что мы флорентинцы».

   «Как величествен человек!»

   «Пусть никто не говорит мне, что человек подл и низок; человек — самое гордое создание на земле».

   «Ты создал то, что можно назвать самой красотой».

   «Браво!»

   Вот он увидел знакомый сорт бумаги, тот, что когда-то не раз держал в руках. Он дотянулся до записки, прочел ее:
   «Все, что надеялся сделать для Флоренции мой отец, выражено в твоем Давиде.

   Контессина Ридольфи де Медичи».

   Она проникла в город ночью, избежав встречи со стражей. Она пошла на риск, чтобы увидеть его Давида, присоединить свой голос к голосу Флоренции.