Буджардини, уже взобравшись на подмостки, громко окликнул Микеланджело, зовя его к себе. Оказалось, что все уже дружно работают, без толчеи и спешки. Буджардини еще вчера расчистил и оштукатурил ту часть стены, которую надо было расписать, теперь он накладывал свежий слой раствора. Вместе с Чьеко, Бальдинелли и Тедеско он стал помогать Гирландайо, поддерживая прислоненный к стене картон. Гирландайо переносил очертания фигур на стену, прокалывая картон длинным шильцем из слоновой кости и припудривая отверстия тампоном с угольной пылью, — затем он дал знак, чтобы картон убрали. Ученики сошли с лесов, а Микеланджело остался наверху, следя, как Гирландайо размешивал минеральные краски в маленьких горшочках с водой и как потом, отжав пальцами кисть, начал роспись.
   Он должен был работать уверенно и быстро, ибо фреску следовало закончить сегодня же: ведь штукатурка, оставленная на ночь, засохнет. Если роспись отложить, не доведя до конца, то нетронутый грунт покроется жесткой корочкой, а впоследствии на этих местах фрески проступят пятна и появится плесень. Если же художник не сумеет рассчитать время и не исполнит за день того, что предполагал, то высохшую штукатурку назавтра надо будет со стены сбить и заменить свежей, причем по стыку свежей и старой штукатурки на фреске останется заметный шов. Переписывать и исправлять живопись нельзя: в красках, наложенных позднее, неизбежно проступают соли, от которых фреска обесцвечивается или темнеет.
   Микеланджело стоял на помосте, держа в руках ведро с водой, и прямо перед летающей кистью Гирландайо обрызгивал штукатурку, чтобы она оставалась влажной, впервые он осознал истинный смысл поговорки, что еще ни один трус не отваживался писать фреску. Он смотрел, как кипит и спорится работа у Гирландайо, — сейчас художник писал девушку с корзиной плодов на голове, в модном в ту пору раздувающемся платье, которое делало флорентийских девушек похожими на беременных матрон. Рядом с Микеланджело стоял Майнарди, он писал двух пожилых, степенных тетушек из семейства Торнабуони, пришедших к постели Елизаветы.
   Бенедетто, взгромоздясь на помосте выше всех, писал чудесный, с проступавшими дугами нервюр, сводчатый потолок. Граначчи трудился над изображением служанки, — она в середине картины, на втором плане, протягивала Елизавете поднос. Фигуру самой Елизаветы, откинувшейся на пышную резную спинку деревянной кровати, писал Давид. Буджардини, которому было поручено написать окно и дверь, окликнул Микеланджело и показал ему движением руки, чтобы тот спрыснул водой штукатурку, затем отступил назад и замер в восхищении, любуясь только что написанным маленьким окошком над головою Елизаветы.
   — Ты видел когда-нибудь столь прекрасное окно? — спросил он.
   — Окно великолепное, — отвечал Микеланджело. — В особенности это пустое место за рамой.
   Буджардини, несколько озадаченный, еще раз вгляделся в свое произведение.
   — Тебе нравится и это место за рамой? Странно? Ведь я еще и не притрагивался к нему кистью.
   Работа над фреской достигла разгара, когда Гирландайо, которому помогал Майнарди, начал писать юную и прелестную Джованну Торнабуони. На ней были самые лучшие, самые изысканные флорентинские шелка и драгоценности, смотрела она прямо в лицо зрителю, не проявляя внимания ни к Елизавете, сидевшей на своей кровати с высокой спинкой, ни к Иоанну, который сосал грудь другой красавицы Торнабуони, поместившейся на низкой скамеечке.
   Вся композиция потребовала пяти дней напряженного труда. Писать красками не позволяли одному только Микеланджело. Его терзало двойственное чувство: хотя он пробыл в мастерской всего три месяца, он знал, что мог бы работать красками не хуже остальных тринадцатилетних юнцов. В то же время какой-то внутренний голос говорил ему, что эта суматошная работа на лесах чужда его сердцу. Даже в минуты, когда его особенно мучила обида на то, что ему не давали писать, его не покидало желание оставить и эту церковь, и мастерскую, уйти куда-то в себя, в свой собственный мир.
   К концу недели штукатурка начала просыхать. Углекислота воздуха, проникавшая в известь, закрепляла краски. Сначала Микеланджело опасался, что краски на влажной штукатурке уйдут вглубь, но теперь увидел, что он ошибался, — краски остались на поверхности, они подернулись кристаллической пленкой углекислой соли, которая покрывала изображение столь же плотно и надежно, как покрывает кожа мышцы и вены у атлета. Этот плотный, с металлическим блеском, покров защищал красочный слой фрески от влияния жары, холода и сырости. Еще одно обстоятельство поразило Микеланджело: любая часть фрески, просыхая, приобретала именно те цветовые оттенки, какие замыслил для нее в своей мастерской Гирландайо.
   И все-таки, когда в первое же воскресенье Микеланджело направился в церковь Санта Мария Новелла к обедне и, пробившись сквозь толпу прихожан, разодетых в короткие бархатные колеты, пышные камлотовые плащи, отороченные мехом горностая, взглянул на фреску, он был разочарован: в ней недоставало той свежести и силы, которая ощущалась в подготовительных рисунках. Восемь женских фигур композиции выглядели как бы застывшими, их словно выложили из кусочков цветного стекла. И, конечно же, это было не рождение Иоанна в скромном семействе Елизаветы и Захарии, — вся сцена напоминала скорее свидание дам в доме итальянского купца-богача и была совершенно лишена религиозного духа.
   Разглядывая сверкающую красками фреску, мальчик понял, что Гирландайо любил Флоренцию преданной любовью. Флоренция была его религией. Всю жизнь, с ранней юности, он писал ее граждан, ее дворцы, ее изысканно отделанные палаты и горницы, ее храмы и чертоги, кипящие жизнью улицы, религиозные и политические шествия и празднества. А какой у Гирландайо был глаз! Ничто не ускользало от его внимания. Коль скоро ему не заказывали писать Флоренцию, он изображал ее под видом Иерусалима; палестинская пустыня была Тосканой, а все библейские персонажи — его земляками флорентинцами. И так как Флоренция по своему характеру была скорее языческим городом, чем христианским, то эти искусно подделанные кистью Гирландайо портреты и сцены нравились всем без исключения.
   Микеланджело вышел из церкви в тяжелом раздумье. Формы были великолепны, но где сущность? Когда он пытался найти слова, чтобы выразить теснившиеся в голове смутные мысли, глаза у него заволокло туманом.
   Ему тоже хотелось научиться достоверно и искусно передавать то, что он видел. Но для него всегда будет гораздо важнее показать не сам предмет, а вызываемые этим предметом чувства.


8


   Он медленно шел к Собору, где на прохладных мраморных ступенях собиралась молодежь — повеселиться и поглазеть на красочно разодетую праздничную толпу. Без ярмарки не обходился во Флоренции ни один день, а в воскресенье этот богатейший в Италии город, вытеснявший из торговли с Востоком даже Венецию, весь выходил на улицу, словно бы желая показать, что тридцать три действующих в нем банкирских дома изливают свои щедроты на каждого жителя. Флорентийские девушки — белокурые, стройные, голову держат высоко, волосы у них всегда покрыты чем-нибудь ярким, платья с длинными рукавами, с глубоким вырезом у шеи, широкие юбки в мелких складках спускаются колоколом, под тонкой цветной материей рельефно проступает грудь. Пожилые люди в темных плащах, но юноши из знатных семей расцветили собой все пространство между ступенями Собора и Баптистерием: рейтузы на них разноцветные — одна нога одного цвета, другая — другого, по цветному нолю узор, на котором вышиты фамильные гербы. Каждого молодого человека сопровождала свита, одетая точно так же, как и их патрон.
   Якопо сидел на крышке древнеримского саркофага — несколько таких саркофагов белело подле темного кирпичного фасада Собора. Якопо то и дело отпускал замечания по адресу проходивших девушек, время от времени его алчные глаза останавливались на одной из них, и он награждал ее одобрительным отзывом!
   — Ах, как годилась бы эта крошка для постели!
   Микеланджело подошел к Якопо и нежно провел ладонью по саркофагу, ощупывая очертания рельефа, на котором была представлена сцена воинских похорон, с мечами и лошадьми.
   — Ты только тронь, — эти мраморные фигуры еще живут и дышат!
   В голосе его звучало такое волнение, что друзья, как один, взглянули на Микеланджело. А он словно бы исповедовался, открывал свою тайну этим прохладным флорентийским сумеркам, этому низкому солнцу, заливавшему своим огнем купола Баптистерия и Собора. Тайная страсть, владевшая им, прорвалась наружу, обнажив все лучшее, что только было в его душе.
   — Господь был первым скульптором; он изваял первую фигуру человека. И когда он захотел дать человеку свои законы, какой он применил для этого материал? Камень. Десять заповедей, открытых Моисею, начертал он на каменной скрижали. Из чего были сделаны первые орудия человека? Из камня. Ты только взгляни, сколько тут художников точит лясы на ступенях Собора. А много ли среди них скульпторов?
   Товарищи Микеланджело были ошеломлены. Даже Якопо перестал разглядывать девушек. Никогда еще не говорил Микеланджело с такой убежденностью — глаза его горели в гаснущем свете сумерек, как янтарные угли. Он сказал своим приятелям, почему, по его мнению, перевелись на свете скульпторы: напряжение, которого требует работа с молотком и резцом, истощает у человека мозг и мышцы, действовать же кистью, пером и карандашами живописцу не в пример легче.
   Якопо только присвистнул. Граначчи возразил:
   — Если тяжесть работы — это мерило в искусстве, то, выходит, рабочий, добывающий мрамор в горах с помощью клиньев и рычагов, куда более благородная фигура, чем скульптор, а кузнец важнее ювелира, и каменщик значительнее архитектора.
   Микеланджело покраснел от смущения. Он допустил промах в споре и теперь видел, как ухмыляются Якопо, Тедеско и другие его собеседники.
   — Но вы все же признаете, что труд художника тем выше, чем яснее художник выражает истину. А скульптура подходит к истине ближе других: ведь изваянная фигура высвобождается из мрамора со всех четырех сторон сразу.
   Обычно скупой на слова, Микеланджело говорил теперь не смолкая. Живописец накладывает краски на плоскую поверхность и с помощью перспективы старается убедить люден, что они видят изображенное во всей его полноте. Но попробуй обойти вокруг человека, написанного живописцем, или же вокруг дерева! Разве не очевидно, что это лишь иллюзия, колдовство! А возьми скульптора — ах, он высекает подлинную действительность, всю как она есть! Скульптура и живопись — это как истина и обман… Если живописец ошибается, что он обычно делает? Латает свою работу, покрывая ее новым слоем краски. Скульптор же должен заранее увидеть в глыбе мрамора именно ту форму, которую он заключает. Скульптор не в силах склеить сломанные части. В этом-то и лежит причина того, что нынче не стало скульпторов. Работа требует от скульптора в тысячу раз больше, чем от живописца, и точности глаза, и рассудка, и прозорливости.
   Он внезапно оборвал свою речь, тяжело дыша.
   Якопо спрыгнул с саркофага и поднял обе руки вверх в знак того, что он не может слушать такую чепуху. Он весь горел от возбуждения — он любил живопись и понимал ее, хотя и был слишком ленив, чтобы всерьез заниматься ею.
   — Скульптура — это скучища. Что может создать скульптор? Мужчину, женщину, льва, лошадь. Потом снова то же самое. Разве это не нудно? А живописец способен изобразить всю вселенную: небо, солнце, луну и звезды, облака и дожди, горные выси и деревья, реки и моря. Нет, скульпторы повывелись оттого, что у них скучное дело!
   К спорщикам подошел и стал прислушиваться Себастьяно Майнарди. Он вывел было на воскресную прогулку и жену, но скоро отправил ее домой, сам вернувшись к ступеням Собора, к компании молодых друзей, обществом которых, подобно всем флорентинцам, он дорожил куда больше, чем обществом женщин. На его обычно бледных щеках алели пятна румянца.
   — Так оно и есть! — подхватил Майнарди слова Якопо. — Скульптору достаточно сильных рук, а голова у него может быть пустая. Да, пустая; ведь после того, как скульптор набросал свой рисунок и сотни часов колотит молотком и рубит камень, — о чем ему надо думать? Ровным счетом ни о чем! А живописец должен обдумывать тысячу вещей каждую секунду, согласовывать все элементы и части картины. И создать иллюзию третьего измерения — неужто это не высокое мастерство? Вот почему жизнь художника интересна и богата, а жизнь скульптора — скучна.
   От досады у Микеланджело навернулись слезы. Он проклинал себя за неумение выразить в словах те мысли; которые мог бы выразить ваятель в самом камне.
   — Живопись подвержена гибели: пожар в часовне или слишком сильная стужа — и фреска начинает темнеть, обсыпаться. Но камень вечен! Ничто не может его уничтожить. Когда флорентинцы разрушили Колизей, что они сделали с его камнем? Построили из него новые стены. Лишь подумайте о греческих статуях, извлекаемых из земли, — ведь им по две, по три тысячи лет. А кто мне покажет живопись, которой было бы две тысячи лет? И поглядите на этот римский мраморный саркофаг: он так же чист и крепок, как в тот день, когда его изваяли.
   — И так же холоден! — вставил Тедеско.
   Майнарди поднял руку, прося внимания.
   — Микеланджело, — мягко начал он, — не приходило ли тебе на ум, что скульпторы перевелись сейчас совсем по другой причине: слишком дорог у них материал. Скульптор нуждается в богатом покровителе или в каких-то людях, которые снабжали бы его мрамором или бронзой. Цех шерстяников во Флоренции сорок лет давал деньги Гиберти, пока тот работал над порталом Баптистерия. Козимо де Медичи снабжал Донателло всем, в чем только он нуждался. Кто доставит тебе камень, кто будет поддерживать тебя, когда ты трудишься над этим камнем? Краска дешева, заказов на живопись вдоволь — поэтому-то мы и нанимаем учеников и содержим их. Ну, а что касается опасности роковых ошибок в работе скульптора, то разве лучше обстоит дело у живописца, когда он пишет фреску? Если скульптор должен видеть форму, заключенную в камне, то разве не должен живописец заранее знать, каким именно будет цвет на его фреске после того, как штукатурка высохнет и тона красок подвергнутся изменению?
   Микеланджело ничего не оставалось, как покорно согласиться с этим доводом.
   — Существует еще одно обстоятельство, — продолжал Майнарди. — Все, чего можно было достичь в скульптуре, все уже сделано трудами Лизано, Гиберти, Орканьи, Донателло. Возьми Дезидерио да Сеттиньяно или Мино да Фьезоле: они создавали лишь милые, очаровательные копии с творений Донателло. А Бертольдо, который помогал Донателло отливать статуи и мог бы проникнуть в секреты великого мастера, усвоенные тем у Гиберти, — что создал этот Бертольдо, кроме нескольких мелочей, представляющих собой слабый отзвук идей Донателло? А сейчас Бертольдо болен и стар, творчество его замерло. Да, скульптор способен создавать лишь копии, ибо сфера скульптуры весьма ограниченна.
   Микеланджело понуро опустил голову. Если бы ему было дано побольше знаний! Он сумел бы убедить этих людей, какое это великолепие — статуя, образ человека, воплощенный в камне.
   Граначчи успокаивающе тронул мальчика за плечо.
   — Ты забываешь, Микеланджело, что говорил Пракситель. У живописи и скульптуры одни родители: эти искусства — сестры.
   Но Микеланджело отверг эту компромиссную формулу. Не говоря больше ни слова, он спустился с прохладных мраморных ступеней Собора и по вымощенным булыжником улицам побрел домой.


9


   Ночью он не мог заснуть, все ворочался с боку на бок. В комнате было душно: Лодовико постоянно твердил, что воздух, проникающий в окно, не менее опасен, чем выстрел из арбалета. Буонаррото, спавший с Микеланджело в одной постели, дышал ровно и спокойно: он был спокоен всегда и во всем. Несмотря на то что Буонаррото был на два года младше Микеланджело, он опекал всех четырех своих братьев.
   На кровати, которая стояла ближе к двери, за занавеской, спали два других брата — добро и зло потомства Буонарроти, Лионардо и Джовансимоне. Первый, полутона годами старше Микеланджело, всеми своими помыслами стремился к одному — стать святым; второй, на четыре гола младше Микеланджело, был ленив и вечно дерзил родителям; однажды он устроил пожар на кухне у Лукреции только потому, что та за что-то его наказала. Младший из братьев, Сиджизмондо, спал на низенькой кроватке, стоявшей в ногах у кровати Микеланджело, под которую ее на день и задвигали. Микеланджело опасался, что из Сиджизмондо никогда ничего не выйдет — столь он был простоват и не способен к какому-либо учению.
   Осторожно соскользнув с кровати, Микеланджело надел короткие штаны и рубаху, сунул ноги в сандалии и вышел из дому. Он шел по Виа делль Ангуиллара, по только что вымытым переулкам с блистающими чистотой верандами, по площади Санта Кроче, где в предрассветном сумраке высились недостроенные кирпичные стены францисканской церкви. В полуоткрытой галерее он различил очертания саркофага Нино Пизано, поддерживаемого четырьмя аллегорическими фигурами. Микеланджело повернул налево, на Виа дель Фоссо, которая шла по второй черте городских стен, миновал тюрьму, затем дом, принадлежавший племяннику Святой Екатерины Сиенской, и в конце улицы, на Углу Ласточек, прославленную на весь город аптекарскую лавку. Отсюда он вышел на Виа Пьетрапьяна, или улицу Плоских Камней, которая вела на площадь Святого Амброджио, — в церкви на этой площади были похоронены скульпторы Верроккио и Мино да Фьезоле.
   От площади мальчик направился на Борго ла Кроче, пока не вышел на сельскую дорогу под названием Виа Понтассиеве; дорога эта встречалась с притоком Арно, речкой Аффрико, по берегам которой росли пышные деревья и кусты. На перекрестке у Виа Пьяджентина перед Микеланджело встал крошечный поселок Варлунго — ко времена древних римлян тут был удобный брод, — потом мальчик снова свернул налево и стал подниматься по бугру к Сеттиньяно.
   Он шел уже не меньше часа. На небе разлилась яркая, светлая заря. Взобравшись на вершину бугра, Микеланджело остановился, глядя, как похожие на женские груди холмы Тосканы, просыпаясь, вставали из мрака. На те красоты природы, которые так трогают живописцев, он почти не обращал внимания — его не волновали ни красные маки в густой зеленой пшенице, им почти черные силуэты стройных кипарисов.
   И все-таки он любил долину Арно, словно бы изваянную мудрым скульптором. Господь бог был бесподобным ваятелем: холмы, гряда за грядой, уходили вдаль, к горизонту, радуя глаз нежной пластичностью очертаний. И чудесные их гребни, и округло вылепленные склоны, и виллы, и рощи, вплоть до отдельных дерев, видимых за много верст, выступали в необычайно прозрачном воздухе четко, осязаемо, — казалось, их можно было тронуть рукой. Естественная перспектива здесь была будто перевернута: чем дальше отстоял предмет, тем ближе и доступнее он казался.
   Всякий тосканец — прирожденный скульптор. Завладевая местностью, он возводил каменные террасы, разбивал виноградники и оливковые сады, умело вписывая их в холмистый ландшафт. Ни один стог сена у тосканца не был похож на другой: он придает ему то круглую форму, то овальную, то очертания зонтика, то шатра — форма стога служила здесь как бы личным знаком владельца.
   Шагая по холмам, Микеланджело выбрался на проезжую дорогу, огороженную крепкими стенами — этой опорой всей жизни тосканца, дающей ему чувство уединения и безопасности, защитой его земли и его власти. Стены, сдерживая оползни со скатов холмов, достигали пяти с половиной аршин в высоту и были построены на века. Камень господствовал в здешней жизни: тосканец строил из камня дома и виллы, огораживал им свои поля, укреплял возделанную на крутых склонах почву, чтобы она не осыпалась. Местность изобиловала камнем; каждый холм представлял собой еще не открытую каменоломню. Стоило тосканцу поцарапать почву ногтем, как он находил столько строительного материала, что можно было громоздить целый город. А когда тосканец возводил стену, складывая ее из сухого дикого камня, она стояла так прочно, будто ее глыбы скреплялись самым надежным раствором.
   «По умению людей обращаться с камнем можно судить, насколько они цивилизованны».
   Микеланджело свернул с дороги в том месте, где она поворачивала к каменоломням Майано. В течение четырех лет, после того как у него умерла мать, Микеланджело бродил по этим местам, хотя по возрасту в ту пору ему надо было уже учиться в школе. Но в Сеттиньяно не оказалось учителя, а отец был слишком занят собой, чтобы думать об этом. И вот мальчик снова шел по старым тропинкам, где он прекрасно помнил каждый камень, каждое дерево, каждую борозду.
   Он поднялся еще на один гребень и увидел поселок Сеттиньяно, полтора десятка домиков, обступавших по кругу серую каменную церковь. Это было сердце земли, вырастившей не одно поколение скальпеллини — лучших в мире каменотесов, тех самых мастеров, которые построили Флоренцию. Они издавна жили здесь, в трех верстах от нее, на первой возвышающейся над долиной горной гряде, откуда так легко было доставлять камень в город.
   Про вереницу холмов, которые окружали Сеттиньяно, говорили, что у них бархатная грудь и каменное сердце.
   Пробираясь по маленькому поселку к имению Буонарроти, Микеланджело шел мимо десятка дворов, где обрабатывался камень, — эти дворы-мастерские примыкали к домам и всем хозяйственным постройкам каменотесов. Скоро он был у просторного двора, на котором вырос и возмужал Дезидерио да Сеттиньяно. Смерть вырвала из его рук молоток и резец, когда ему исполнилось только тридцать шесть лет, но уже тогда он был знаменитым скульптором. Микеланджело хорошо знал изваянные им мраморные, с прелестными ангелами, надгробья в Санта Кроче и в Санта Мария Новелла и «Богоматерь», высеченную с таким искусством, что она казалась только что заснувшей, живой. Дезидерио принял в ученики Мино да Фьезоле, который был тогда молодым камнерезом, и научил его высекать из мрамора статуи. Когда учитель скончался, Мино с горя переехал в Рим.
   Теперь во Флоренции не осталось ни одного скульптора. Гиберти, воспитавший Донателло и братьев Поллайоло, умер тридцать три года назад. Донателло, руководившего скульптурной мастерской почти в течение полустолетия, тоже не было в живых уже двадцать два года, и скончались все его последователи: Антонио Росселлино — девять лет назад, Лука делла Роббиа — шесть, Верроккио — совсем недавно. Братья Поллайоло вот уже четыре года как переселились в Рим, а Бертольдо, любимец Донателло и преемник его мастерства, человек широких познаний, был безнадежно болен. Андреа и Джованни делла Роббиа, выучившиеся у Луки, забросили скульптуру из камня, отдавшись глазурованным рельефам на терракоте.
   Да, скульптура совсем умерла. В отличие от своего отца, который хотел бы родиться на сотню лет раньше, Микеланджело было бы достаточно сорока — тогда он мог бы учиться под руководством Гиберти — или тридцати, чтобы попасть в ученики к Донателло; родись он на двенадцать, десять или пять лет раньше, его обучали бы работе по мрамору братья Поллайоло, Верроккио или Лука делла Роббиа.
   Он родился слишком поздно, а на его родине, во Флоренции, и во всей долине Арно за два с половиной столетия, с тех пор как Николо Пизано нашел в земле несколько греческих и римских мраморов и начал ваять сам, были созданы такие величайшие богатства скульптуры, каких мир после Фидия и его Парфенона еще не видел. Таинственная чума, напавшая на тосканских скульпторов, вымела их всех до последнего; род ваятелей, некогда процветавший так пышно, исчез.
   Чувствуя, как тоска сжимает его сердце, мальчик двинулся дальше.


10


   Вниз по извилистой дороге, за несколько сот саженей от поселка, на участке земли в десятину с четвертью, стояла вилла Буонарроти, — теперь она была сдана на долгий срок в аренду чужим людям. Микеланджело не бывал здесь уже много месяцев. Но, как и прежде, его поразила сейчас красота обширного дома, построенного двести лет назад из лучших сортов майанского светлого камня. Линии виллы были изящны и строги, широкие портики ее смотрели на долину, где, подобно серебряной кайме, нанесенной рукой ювелира, поблескивала река.
   Мальчик помнил, как когда-то ходила по этому дому его мать, как она спускалась по витым лестницам, как целовала и прощалась с ним на ночь в большой угловой комнате: из окон ее открывались владения Буонарроти, речушка, бегущая в низине, и усадьба каменотесов Тополино на ближнем холме.
   Он прошел по заднему дворику виллы, ступая по чудесному камню выложенной дорожки, мимо каменного водоема, на котором был высечен изысканный решетчатый узор, — с этого узора Микеланджело делал первые в своем жизни рисунки. Затем он стремглав кинулся бежать вниз по скату — по одну сторону от него было поле пшеницы, а по другую почти вызревший виноградник — и оказался в лощине у речки, скрытой буйной листвой кустов. Он скинул с себя рубашку, штаны и сандалии и нырял и перевертывался в воде с боку на бок, радуясь прохладе всем своим усталым телом. Потом он вылез, полежал на солнышке, чтобы обсохнуть, оделся и начал взбираться на противоположный склон холма.