Галли торопил Микеланджело подписать договор и браться за дело немедленно. «На будущую весну, когда братья Мускроны приедут из Брюгге, я уговорю их заказать вам статую по вашему вкусу — „Богоматерь с Младенцем“. Таким образом, есть еще добрые надежды и на будущее».
   Микеланджело собрал кипу новых рисунков к «Давиду» и снова отправился уговаривать и убеждать Пьеро Содерини. Ведь заказ на статую попадет в его руки только в том случае, если гонфалоньер будет решителен и заставит, наконец, действовать цех шерстяников.
   — Да, я могу его принудить к этому, — соглашался Содерини. — Но это значит, что и цех шерстяников, и управа при Соборе пойдут против собственной воли. И конечно, будут отвергать тебя. А нам требуется, чтоб они, во-первых, заказали эту статую и, во-вторых, чтобы они сами избрали тебя в качестве скульптора. Ты чувствуешь, что это разные вещи?
   — Да, — с горечью ответил Микеланджело, — это, пожалуй, верно. Но ждать я больше не могу.
   Неподалеку от Виа дель Проконсоло, почти рядом о церковью Бадиа, под одной из арок существовал проход — выглядел он так, словно вел во дворик какого-то дворца. Микеланджело нырял под эту арку бесконечное число раз, идя из дома в Сады Медичи, и знал, что за нею открывается площадь, где жили мастеровые, — особый мир, наглухо отгороженный, окруженный задними стенами дворцов, низкими башнями и приземистыми двухэтажными строениями. Тут, на этой площади, ютилось десятка два разных мастерских — дубильных, медных, столярных, красильных, канатных, изготовляющих ножи и ножницы. Товар свой эти ремесленники сбывали на больших рынках и людных улицах Корсо и Пелличчерии. Здесь Микеланджело снял пустовавшую мастерскую, в которой когда-то работал сапожник, — мастерская выходила окнами на южную сторону овальной по форма площади, и в ней почти весь день стояло солнце. Оплатив помещение за три месяца вперед, Микеланджело послал письмо Арджиенто в Феррару, зовя его на работу, и приобрел для него обычную у подмастерьев низенькую кровать на колесиках, задвигавшуюся на день под кровать хозяина.
   В знойные дни июня мастеровые работали, расположившись на скамьях у открытых дверей, — руки красильщиков отливали голубым, зеленым, красным, металлисты трудились в кожаных фартуках, обнажив свои плотные тела до пояса, столяры пилили и строгали дерево, отшвыривая в сторону пахнущие свежестью стружки; всякий инструмент производил особый, свойственный только ему шум, сливающийся с шумом другого инструмента, и в тесном пространстве площади они звучали согласно, как музыка, родная и близкая слуху Микеланджело. Здесь, в мастерской, где буквально рядом жил простой трудовой люд, у него было такое же чувство спокойного уединения, которое он знал у своего рабочего стола в Риме, когда за окнами, подле гостиницы «Медведь», сновала и суетилась пестрая людская толпа.
   Арджиенто приехал покрытый пылью, в разбитых башмаках и, выскребая в комнате последние следы пребывания сапожника, без умолку болтал все утро; он не мог сдержать своей радости по поводу того, что избавился от брата и его хозяйства.
   — Не понимаю тебя, Арджиенто. Когда мы жили в Риме, ты каждое воскресенье спешил за город, чтобы посмотреть на лошадей.
   Оторвавшись от ведра с мыльной пеной, Арджиенто поднял свое потное лицо:
   — Я люблю побывать в деревне, посмотреть, а работать там мне не нравится.
   Столяр, живший напротив, помог Микеланджело сколотить рисовальный стол, и они поставили его у самых дверей. Арджиенто обегал всю Скобяную улицу, разыскивая подержанный горн. Микеланджело купил железные бруски и корзину каштановых углей — надо было изготовлять резцы. Он нашел во Флоренции два блока мрамора величиной в аршин и двадцать дюймов, наказав доставить еще три блока из Каррары. Затем, не прибегая ни к восковым, ни к глиняным моделям и не заглядывая в рисунки, одобренные кардиналом Пикколомини, он начал обрабатывать белоснежные блоки — теперь он чувствовал только одно: жажду приложить свои руки к мрамору. Он изваял сначала Святого Павла, с бородой, с красивыми чертами лица, — в этом первом проповеднике христианства был и римский колорит, и налет греческой культуры; тело его, несмотря на обширную мантию, Микеланджело сделал мускулистым и напряженным. Не дав себе передышки, он тотчас приступил к статуе Святого Петра — ближайшего из учеников Христа, свидетеля его воскресения, того Петра-камня, на котором была воздвигнута новая церковь. Эта статуя была гораздо сдержанней, спокойней, в ней ощущалась одухотворенная задумчивость; продольные складки мантии святого выразительно оттенял тяжелый шарф, наброшенный поперек груди и плеч.
   Трудовой люд на площади принял Микеланджело как еще одного искусного мастерового, который в рабочей одежде приходит в свою каморку чуть не на заре, сразу после того, как подмастерья вымоют мостовую, и кончает работу затемно — его волосы, щеки, нос, рубашка, голые до колен ноги бывают к тому времени усыпаны белой мраморной пылью, в точности так, как они могли быть усыпаны стружкой, обрезками кожи или хлопьями пакли. Порой какой-нибудь столяр или красильщик, напрягая голос, чтобы перекрыть визг пилы, стук молотков, острые скрипы ножей и песню резцов Микеланджело, взрезающих белый мрамор подобно тому, как взрезает весеннюю почву лемех плуга, кричал:
   — Это прямо-таки чудо! Вся Флоренция задыхается от зноя, а на нашей площади белая метель.
   Он держал местонахождение своей мастерской в тайне ото всех, за исключением Граначчи; тот, идя домой обедать, заглядывал сюда по пути и приносил свежие городские новости.
   — Я не верю своим глазам! Девятнадцатого июня ты подписал договор, сейчас только середина июля, а у тебя уже готовы две статуи. И они вполне хороши, хотя ты и плачешься, что не можешь больше изваять ничего достойного. Если дело так пойдет и дальше, ты закончишь пятнадцать статуй в семь месяцев.
   — Эти две первые статуи неплохие, в них вложена моя жажда работы. Но когда их втиснут в узенькие ниши, они тут же умрут, исчезнут. Следующие две фигуры у меня — папа Пий Второй и Григорий Великий, в тиарах, как полагается, и в длинных жестких мантиях…
   — Но почему ты не поедешь в Сиену и не разделаешься с Торриджани? — прервал его Граначчи. — Поверь, тебе сразу станет легче.
   В тот же день Микеланджело уехал в Сиену.


4


   Тоскана — благословенный край. Земля ее вылеплена так любовно, что взор обнимает горы и долины, не спотыкаясь ни об один камень. Скаты и верхи мягко расступающихся холмов, отвесные линии кипарисов, террасы, высеченные многими поколениями людей, вложивших в эти утесы и скалы всю свою нежность и мастерство, геометрически расчерченные поля, по которым словно бы прошлась, в двойной заботе о красоте и урожае, рука художника; зубчатые стены замков по гребням холмов и высокие башни, отливающие среди лесной зелени серо-голубым и золотистым, воздух такой чистоты, что каждая пядь земли во всех мелочах виднеется с ослепительной ясностью. Под ногами Микеланджело расстилались нивы, где под июльским солнцем уже вызрели ячмень и овес, бобы и свекла; по обеим сторонам дороги тянулись шпалеры виноградника, вплетенного в горизонтальные ветви серебристо-зеленых олив, — этот сквозной, будто перепончатый сад навевал мысли о вине, об оливковом масле, о прелести кружевной листвы.
   Поднимаясь по отлогому кряжу все выше и выше, к чистейшему итальянскому небу, вдыхая этот дивный воздух, Микеланджело испытывал восторг: все его существо теперь словно бы облагородилось, суета и убожество обыденщины спадали с плеч — такое наслаждение он чувствовал лишь в те минуты, когда резал и рубил белый мрамор. Тоскана как бы размыкала все узлы человеческих страстей и печалей, выметая зло из земного мира. Бог и человек соединили свои силы, чтобы создать это величайшее творение искусства. По живописности и красоте, думал Микеланджело, здесь мог бы быть Эдем, райский сад. Адам и Ева покинули его, но для глаз скульптора, озирающего волнистые отроги гор, распахнутых в огромном пространстве, нежную нить зеленой реки, вьющейся внизу, среди долины, пятна каменных домиков с солнечно-яркими черепичными кровлями и далекие лиловые стога, — для его глаз Тоскана была раем. И он припомнил вдруг строки, которые напевал в детстве:

 
Италия — это сад Европы,
Тоскана — это сад Италии,
Флоренция — цветок Тосканы.

 
   Еще до заката солнца он достиг высоты, господствующей над Поджибонси: Апеннины здесь были уже покрыты девственным лесом, реки и озера под косыми вечерними лучами сверкали, словно расплавленное серебро. Обширным скатом холма он спустился к Поджибонси, городку виноделов, кинул свою кладь в чистенькой, с выскобленным полом гостинице и поднялся на окрестные горы. Ему хотелось оглядеть творение Джулиано да Сангалло — Поджо Империале. Этот дворец-крепость был возведен по приказу Лоренцо, чтобы препятствовать вражеским армиям проникать отсюда в долину, ведущую прямо к Флоренции, но когда Лоренцо умер, Имперский Холм был оставлен без присмотра.
   Он с трудом сошел в город по скалистой тропе. Во дворе гостиницы ему подали ужин, он хорошенько выспался, встал с петухами и затем пустился во вторую половину пути.
   Сиена оказалась городом красно-коричневого цвета — кирпич здесь делался из местной красноватой земли, точно так, как кирпич в Болонье — из жжено-оранжевой болонской земли. Микеланджело миновал городские ворота и въехал на площадь дель Кампо, напоминающую по очертаниям огромную раковину, — тут по холму, огибающему площадь, сплошной стеной тянулись частные особняки, а на противоположной стороне высился дворец Общины, над ним пронзала небо прекрасная и дерзкая в своем полете башня Манджиа: от совершенства ее скульптурной пластики захватывало дух.
   Спешившись, он прошел на середину площади — здесь каждое лето сиенцы устраивали бешеные конные скачки. Обозрев чудесный фонтан работы делла Кверча, Микеланджело поднялся по пологому маршу каменной лестницы к баптистерию: в нем была купель, созданная делла Кверча, Донателло и Гиберти.
   Обойдя вокруг купели и полюбовавшись работой лучших скульпторов Италии, он вышел из баптистерия и стал взбираться на крутой, как гора, холм, к кафедральному собору. С чувством благоговения смотрел он на черно-белый мраморный фасад собора с его великолепно изваянными фигурами работы Джованни Пизано, на круглые ажурные окна, на черно-белую мраморную кампанилу. Войдя внутрь, он ступил на мощные мраморные плиты с черно-белой мозаикой, изображающей сцены из Ветхого и Нового завета.
   И тут его сердце словно оборвалось и упало. Перед ним был алтарь Бреньо, — ниши алтаря оказались гораздо мельче, чем он воображал, и над каждой из них надстроен похожий на раковину купол с густой насечкой: под такою кровлей лица предполагаемых фигур должны были утратить всякое выражение. Некоторые ниши помещались столь высоко, что о том, какие в них стоят изваяния, зритель не мог и догадаться.
   Микеланджело принялся было измерять эти ниши, прикидывая в уме, на какой высоте следует поставить фигуры святых, и вдруг заметил, что к нему приближается смотритель — довольно приятный на вид румяный мужчина средних лет.
   — Ах, это вы тот самый Микеланджело Буонарроти, которого мы ожидали, — сыпал словами смотритель, едва успев поздороваться. — Святого Франциска привезли из Рима уже несколько недель назад. Я поставил его в прохладном помещении неподалеку от баптистерия. Кардинал Пикколомини велел мне хорошенько позаботиться о вас. Вам приготовлена комната в нашем доме, как раз напротив площади. Моя жена отлично готовит, у нас бывает прекрасная сиенская лапша с заячьим соусом.
   Микеланджело решился прервать этот поток слов.
   — Вы не проведете меня к Святому Франциску? Мне надо поглядеть, сколько там осталось работы.
   — Ну разумеется! И, сделайте милость, не забывайте, что вы здесь гость кардинала Пикколомини, а кардинал у нас — великий человек…
   При виде скульптуры Торриджани у Микеланджело перехватило дыхание. Это был топорный, безжизненный болван, наглухо закутанный в ниспадающие одежды, под которыми нельзя было почувствовать ничего человеческого; руки без признаков вен, кожи или костей; жесткое, стилизованное, тупое лицо… все это мгновенно отметил про себя Микеланджело, пока его глаза безжалостно обшаривали незавершенный мрамор.
   Он поклялся отдать бедному изувеченному Франциску, которого сейчас не узнали бы и птицы, всю свою любовь и все свое мастерство. Надо будет заново вторгнуться в толщу блока, содрать пошлые украшения, обрубив, где следует, опозоренный камень, переосмыслить всю фигуру, весь облик Франциска, с тем чтобы он явился таким, каким его видел Микеланджело, — нежнейшим из всех святых. Потом, хорошенько выспавшись, Микеланджело принесет сюда принадлежности для рисования и засядет в этой прохладной, высеченной в громаде собора, комнате, с рассеянным светом верхнего окна, чтобы думать и искать, искать до тех пор, пока Святой Франциск не предстанет взору во всей своей любви к сирым, бедным и покинутым.
   На следующий день он уже сделал рисунки. А вечером оттачивал чьи-то старые резцы, для уверенности приучал к ним свои руки, применялся к весу молотка. С рассветом он начал рубить камень, и работа закипела, теперь из уже сильно стесанного блока возникло изможденное от странствий тело, худые, костлявые, прикрытые ветхой мантией плечи, трогательно выразительные руки, тонкие, с узловатыми коленями, усталые ноги, некогда долго шагавшие по дорогам, — всем встречным святой оказывал помощь и, боготворя все сущее в природе, принимал его как благо.
   Он чувствовал сейчас полное свое слияние со Святым Франциском и с этим изувеченным камнем, из которого вырастал святой. Перейдя к голове Франциска, он изваял у него свои собственные волосы, начесанные на лоб и ровно подстриженные над бровями, свое собственное вогнутое лицо, каким он видел его в зеркале во дворце Медичи наутро после удара Торриджани: расплющенный в переносице нос, в профиль напоминающий букву S, шишка над глазом, распухшая скула; Святой Франциск с печалью глядел на то, что открывалось ему в божьем мире, но в грустно-болезненных чертах его лица, ясно читалось всепрощение, светлая ласка и покорность.
   Печаль не оставляла Микеланджело и в тот час, когда он уже подъезжал к Флоренции, пробираясь меж холмов Кьанти. Устало слез он с лошади и, с седельной сумой на плече, зашагал к своей мастерской. Арджиенто нетерпеливо переминался с ноги на ногу, выжидая, когда Микеланджело обратит на него внимание.
   — Ну, Арджиенто, что тебя так мучит?
   — Гонфалоньер Содерини. Он хочет видеть вас. То и дело присылал к нам пажа!
   Вся площадь Синьории пылала в оранжевом свете — горящие плошки с маслом были подвешены у каждого окна и гирляндами обрамляли верх зубчатой башни. Содерини оставил своих коллег по Совету, сидящих в верхней лоджии, и встретил Микеланджело у постамента Донателловой «Юдифи». Он был в простой шелковой рубашке — вечер томил душным жаром, — но лицо гонфалоньера выражало сдержанную гордость и удовлетворение.
   — Зачем эти огненные плошки? В честь чего такое празднество?
   — В честь тебя.
   — Меня?
   — Да, отчасти. — Глаза Содерини, в бликах оранжевого света, загадочно щурились. — Сегодня в полдень Совет принял новую конституцию. Это официальное объяснение торжеств. А неофициальное объяснение заключается в том, что старшины цеха шерстяников и Собор передали тебе «Гиганта»…
   Микеланджело замер. Это было невероятно. Колонна Дуччио стала его!
   — Когда мы увидели, что наш лучший ваятель попал в сети к сиенскому кардиналу, мы задали себе вопрос: «Неужто Сиена считает, что Флоренция не ценит своих художников? Или думает, что у нас нет возможности дать им работу?» Ведь что ни говори, а мы целые годы воевали с сиенцами…
   — По у меня договор с Пикколомини…
   — В силу патриотического долга ты обязан отложить договор с Пикколомини и уже в сентябре заняться блоком Дуччио.
   Микеланджело почувствовал, что у него жжет под веками и вот-вот навернутся слезы.
   — Как мне благодарить вас?
   Содерини медленно покачал своей узкой головой с желтовато-седыми жидкими волосами и негромко сказал:
   — Мы оба — дети Великолепного; мы должны уважать эти узы.


5


   Ноги сами несли его через Борго Пинти на Виа дельи Артисти, затем к городским воротам и, вдоль реки Аффрико, к холмам Сеттиньяно.
   — Эй, у меня новость! — вскричал Микеланджело. — Самая свежая, с пылу, с жару. Колонна Дуччио теперь моя!
   — Значит, мы можем уже доверить тебе отделывать оконные наличники, — не без иронии отозвался отец семейства.
   Микеланджело раскинул перед ним ладони:
   — Спасибо за честь, padre mio, но настоящий скальпеллино любит рубить камень — и тут хоть лопни!
   Он остался у Тополино ночевать, спал на старом соломенном тюфяке, под аркой, между дедом и самым младшим из внуков. Встал на рассвете и пошел вместе с мужчинами тесать светлый камень. Проработал он недолго, пока над долиной не поднялось солнце, потом вернулся в дом. Мать семейства подала ему кувшин холодной воды.
   — Madre mia, что с Контессиной?
   — Она очень слаба… Но это не самое худшее. Синьория запретила, чтобы кто-нибудь помогал им. — И красноречивым тосканским жестом безнадежности старуха развела руки в стороны. — Яд ненависти, оставленный Пьеро, еще действует.
   Микеланджело выпил почти весь кувшин, снова вышел на рабочий двор и спросил Бруно:
   — У тебя есть в запасе несколько железных брусков?
   — Как же не быть? Всегда есть.
   Микеланджело подложил в горн дров, разжег его и отковал набор маленьких резцов и молотков — такой» детский инструмент изготовлял для него, когда ему было шесть лет, старый Тополино. Затем он обтесал продолговатую плиту светлого камня и вырезал на ней азбуку скальпеллино — от узора в елочку до тех борозд, что процарапывает крайний зуб троянки.
   — Addio, — попрощался он с Тополино.
   По какому-то таинственному наитию Тополино твердо знали, что, услышав о своей большой удаче, Микеланджело пришел поделиться этой вестью прежде всего к ним. Его приход, ночлег в доме, работа за компанию с мужчинами — все говорило о том, что любовь Микеланджело к семейству каменотесов жива.
   Конь, которого он взял у Тополино, был стар и ненадежен. Не одолев и половины подъема по крутой тропе, Микеланджело слез с седла и повел коня в поводу. На перевале он повернул к западу, и перед ним открылась долина Муньоне — небо над нею было залито розовым и пурпурным светом. Здесь лежал кратчайший путь к Фьезоле, северному якорю этрусской лиги городов, первым опорным пунктом которой был город Вейи, поблизости от Рима. Легионы Цезаря не без труда покорили здешние места. Цезарь думал, что он смел Фьезоле с лица земли, но, спускаясь по северному склону и видя в отдалении виллу Полициано «Диана», Микеланджело проехал мимо прочных, не тронутых временем этрусских стен и новых домов, сложенных из камня древнего города.
   Жилище Контессины было расположено в лощине, подле круто сбегающей вниз узкой дороги, на полпути от гребня горы до реки Муньоне. Когда-то это был крестьянский домик, принадлежавший стоявшему на горе замку. Микеланджело привязал лошадь к оливе, прошел через грядки огорода и на маленькой каменной терраса перед домиком увидел семейство Ридольфи. Контессина сидела на стуле с тростниковой спинкой, кормя грудью младенца, шестилетний мальчик играл у ее ног. Микеланджело сверху, с бугра, сказал негромко и мягко:
   — Это я, Микеланджело Буонарроти, приехал навестить вас.
   Контессина быстро подняла голову, прикрыла грудь.
   — Микеланджело! Вот неожиданность. Спускайся же скорее. Тропинка там поворачивает вправо.
   Наступила напряженная тишина, Ридольфи гордо вскинул голову, лицо у него было надменно-обиженное. Микеланджело вынул из седельной сумы каменную плиту и набор детских инструментов и прошел по дорожке к дому. Ридольфи по-прежнему холодно смотрел поверх его головы, недвижный, надменный.
   — Власти отдали мне вчера колонну Дуччио. Я должен был приехать к вам и сказать это. Так пожелал бы Великолепный. А потом я вспомнил, что вашему старшему сыну ныне исполнилось шесть лет. В таком возрасте пора начинать учение. Я буду учить его, как меня учил Тополино, когда мне было тоже шесть лет.
   Контессина рассмеялась, и громкий ее смех покатился через террасу к оливам. Суровый рот Ридольфи дрогнул в усмешке. Чуть хриплым голосом он сказал:
   — С вашей стороны большая любезность приехать к нам вот так. Вы ведь знаете, что мы отверженные.
   Ридольфи заговорил с Микеланджело впервые в жизни, и впервые после свадьбы Контессины Микеланджело увидел его вблизи. Ридольфи не было еще и тридцати, но гонения и невзгоды уже опустошающе прошлись по его лицу. Хотя он и не входил в число заговорщиков, стремившихся призвать Пьеро де Медичи, его ненависть к республике и готовность содействовать восстановлению олигархического режима во Флоренции были известны. Наследственное состояние Ридольфи, нажитое на торговле шерстью, служило теперь для финансовых нужд государства.
   — Едва ли мне на пользу опьяняться подобными мыслями, — сказал Ридольфи, — но придет день, и мы вновь окажемся у власти. Тогда мы посмотрим!
   Микеланджело чувствовал, как глаза Контессины жгут ему затылок. Он вполоборота посмотрел на нее. Спокойная покорность судьбе сквозила в ее лице, хотя ужин, который они только что кончили, был скуден, одежда потерта и обтрепана, а крестьянское жилище не могло не будить мыслей об их старом дворце, одном из самых роскошных во Флоренции.
   — Расскажи, что нового у тебя. Как ты жил в Риме? Что изваял? Я слышала только про «Вакха».
   Микеланджело вынул из-под рубашки лист рисовальной бумаги, из-за пояса угольный карандаш и набросал «Оплакивание», объяснив, что он старался выразить. Как хорошо было снова беседовать с Контессиной, смотреть в ее темные глаза. Разве они не любили друг друга, пусть это была и детская любовь? Если ты когда-то любил, разве эта любовь может умереть? Любовь так редкостна и находит тебя с таким трудом…
   Контессина угадала его мысли, она всегда их угадывала. Она наклонилась к сыну:
   — Луиджи, ты хочешь изучать азбуку Микеланджело?
   — Нет, я хочу делать с Микеланджело новую статую!
   — А я буду ходить к тебе и учить, как меня учил Бертольдо в Садах твоего дедушки. Возьми-ка вот этот молоток в одну руку и резец — в другую. На тыльной стороне этой плиты я тебе покажу, как писать по камню. С молотком и резцом в руках мы можем создавать изваяния не менее прекрасные, чем терцины Данте. Верно я говорю, Контессина?
   — Да, — ответила она. — У каждого из нас есть свой алфавит, чтобы творить поэзию.
   Выла уже полночь, когда он отвел лошадь к Тополино и добрался по холмам до города. Отец не спал, ожидал его в своем черном кожаном кресле. Очевидно, это была уже вторая ночь, как он не смыкал глаз, раздражение его дошло до предела.
   — Нет, только подумать! Тебе потребовалось двое суток, чтобы найти свой дом и сообщить отцу новости. Где ты был все это время? И где твой договор? Какую сумму тебе назначили?
   — Шесть флоринов в месяц.
   — Сколько надо времени, чтобы кончить работу?
   — Два года.
   Лодовико быстро прикинул, какой получается итог, и обескураженно взглянул на Микеланджело.
   — Выходит, всего-навсего сто сорок четыре флорина!
   — Если по окончании работы будет решено, что я заслуживаю большего, управа согласна заплатить дополнительно.
   — От кого это будет зависеть?
   — От их совести.
   — Ах, от совести! Разве ты не знаешь, что, когда тосканец должен развязать свой кошелек, совесть у него замолкнет?
   — Мой «Давид» будет столь прекрасен, что они заплатят больше.
   — Даже договор с Пикколомини выгодней, там ты получаешь триста тридцать два флорина за те же два года работы — плата в два с лишним раза выше!
   Микеланджело горестно опустил голову, но Лодовико не обратил на это внимания. Решительным тоном, означающим конец разговора, он сказал:
   — Буонарроти не столь богаты, чтобы заниматься благотворительностью и жертвовать цеху шерстяников и Собору сумму в сто восемьдесят восемь флоринов. Скажи им, что ты не примешься за Давида, пока не заработаешь свои пятьсот дукатов в Сиене…
   Микеланджело почел разумным сдержаться. Он спокойно произнес:
   — Отец, я буду высекать «Давида». И зачем вы вечно затеваете эти пустые споры?
   Несколько часов спустя брат Буонаррото говорил Микеланджело:
   — Споры не такие уж пустые. Скажи, сколько флоринов ты собирался давать отцу до этого разговора?
   — Три. Половина заработка ему, половина мне.
   — А сейчас ты согласился давать ему пять.
   — Мне надо было как-то успокоить его.
   — Выходит, всего за час спора он обеспечил себе два лишних флорина в месяц — и это на целый год!
   Микеланджело устало вздохнул:
   — Что я могу сделать? Он такой старый, такой седой. Если управа будет оплачивать расходы на работу, к чему мне эти два лишних флорина?
   — Да ты был в лучшем положении, когда служил подмастерьем во дворце Медичи, — с горечью упрекнул его Буонаррото. — По крайней мере, я мог тогда откладывать тебе хоть какие-то деньги.
   Микеланджело посмотрел в окно, по улице Святого Прокла двигались смутные тени ночной стражи.
   — Насчет отца ты, конечно, прав — я для него действительно вроде каменоломни.