В девяностый день рождения Лодовико, в июне 1534 года, стояла чудесная солнечная погода. Теплый воздух был изумительно прозрачен. Флоренция сверкала в оправе своих холмов, как драгоценный камень. Микеланджело собрал на торжество остатки семейства Буонарроти. За обеденным столом сидел Лодовико, столь ослабевший, что его приходилось подпирать подушками, бледный и худой от затянувшейся болезни Джовансимоне, молчаливый Сиджизмондо, все еще одиноко живший на наследственной земле, где родились все собравшиеся; тут же была и Чекка, семнадцатилетняя дочь Буонаррото, и юный Лионардо, заканчивавший срок ученичества у Строцци.
   — Дядя Микеланджело, ты обещал снова открыть шерстяную лавку отца, как только я вырасту и смогу управлять ею.
   — Я так и сделаю, Лионардо.
   — А скоро? Мне уже пятнадцать лет, и я знаю, как вести дело.
   — Скоро, Лионардо. Как только у меня появятся деньги.
   Лодовико съел лишь несколько ложек супа, поднося их ко рту дрожащими руками. Не дождавшись конца обеда, он попросил отвести его в постель. Микеланджело поднял отца на руки. Тот весил не больше чем вязанки хвороста, которые Микеланджело применял для укрепления стен у колокольни Сан Миниато. Он уложил отца в кровать, осторожно закутал его в одеяло. Старик слегка повернул голову, так, чтобы видеть свой похожий на пирог стол и свои счетные книги, аккуратно сложенные в стопки. Улыбка скользнула по его серым, как пепел, губам.
   — Микеланьоло. Это было ласкательное, домашнее имя. Лодовико не называл его так уже много-много лет.
   — Слушаю, отец.
   — Я хотел… дожить… до девяноста.
   — Вот вы и дожили.
   — …но это было тяжко. Я трудился… каждый день… постоянно… чтобы только выжить.
   — Что ж, и хорошо потрудились, отец.
   — А теперь… я устал.
   — Так отдыхайте! Я притворю двери.
   — Микеланьоло?..
   — Да, отец?
   — …ты позаботишься… о мальчиках… Джовансимоне… Сиджизмондо?
   Микеланджело подумал: «Мальчики! Им давно за пятьдесят!» Вслух он сказал:
   — Наша семья — это все, что у меня осталось, отец.
   — Ты купишь… Лионардо… лавку?
   — Как только он подрастет.
   — А Чекке… дашь приданое?
   — Да, отец.
   — Тогда все хорошо. Я старался, чтобы семья была… вместе. У нас дела шли на лад… снова появились деньги… состояние… которое потерял мой отец. Я прожил жизнь… не напрасно. Пожалуйста, позови священника из церкви Санта Кроне.
   Лионардо сбегал за священником. Лодовико скончался тихо, окруженный тремя сыновьями, внуком и внучкой. На щеках у него был такой румянец и лицо казалось таким спокойным, что Микеланджело не верилось, что отец умер.
   Теперь, лишившись отца, он почувствовал себя странно одиноко. Всю свою жизнь он прожил без матери, да и отцовской любви, привязанности и понимания он тоже не знал. Но что было теперь об этом думать, — все равно он любил отца, как, на свой суровый тосканский манер, любил его и Лодовико. Без отца на свете будет пусто, очень пусто. Лодовико причинял ему бесконечные муки, но не вина Лодовико, если только один из пятерых его сыновей умел добыть себе хлеб. Потому-то Лодовико и приходилось заставлять Микеланджело работать так усердно и так тяжело: кому-то надо было заменить остальных четырех, которые не могли внести никаких утешительных цифр в те счетные книги, что лежали на столике, похожем на пирог. И Микеланджело гордился тем, что он утолил честолюбие отца, что отец скончался с ощущением достигнутого успеха.
   В эту ночь он сидел в своей мастерской, с открытыми окнами в сад, писал при свете лампы. Вдруг, в какую-то минуту, и сад, и его комнату заполнили тысячи налетевших маленьких белых мушек — из тех, что называют манной небесной. Они густою сетью вились вокруг лампы и его головы, шелестели крыльями, как птицы. Покружившись, они тут же падали мертвыми, усыпав мастерскую и деревья в саду так, будто только что выпал небольшой мягкий снежок. Микеланджело смыл толстый слой насекомых с верстака, взял перо и стал писать:

 
О нет, удел не худший — умереть,
Кому дано у божьего престола
Пространный путь свой ясно обозреть.

 

 
Когда, отторгнув от земного дола,
Мне бог позволит встретиться с тобой,
То пусть, страшась господнего глагола,

 

 
Утихнет страсть, а чистый разум мой
Достоин будет божьей благодати,
Святой любви, назначенной судьбой.

 
   Он стоял в часовне, один, под куполом, который он спроектировал и построил, среди стен, выложенных светлым камнем и мрамором, которые так прекрасно сочетались. «Лоренцо, Созерцатель», был уже в своей нише; «Джулиано» сидел на полу, еще не совсем обработанный. Под плечи «Дня», последней из семи фигур, были подставлены деревянные блоки; та часть спины этого могучего мужского тела, которой надлежало быть обращенной к глухой стене, оставалась неотделанной. Лицо, повернутое к зрителю через приподнятое плечо, напоминало орла, неподвижно смотревшего на мир своими глубоко посаженными глазами, волосы, нос и борода в грубых штрихах резца казались вырубленными из гранита — тут был заключен необыкновенный, овеянный чем-то первобытным контраст с тщательно отполированной гладью огромного выпяченного плеча.
   Закончена ли теперь часовня? После четырнадцати лет труда?
   Стоя между расположенными по обе стороны, у стен, изящнейшими саркофагами, на каждом из которых скоро будет водружено по две гигантских фигуры — «Утра» и «Вечера», «Дня» и «Ночи», глядя на дивную «Богоматерь с Младенцем», усаженную напротив широкой боковой стены, Микеланджело чувствовал, что он изваял все, что хотел изваять, и сказал все, что хотел сказать. Для него часовня Медичи была закончена. Он был уверен, что Великолепный поблагодарил бы его и с удовлетворением принял бы эту часовню и эти изваяния вместо того фасада, создать который ему так хотелось.
   Микеланджело схватил лист рисовальной бумаги и набросал на нем указания трем своим скульпторам-помощникам: поместить «День» и «Ночь» на одном саркофаге, «Вечер» и «Утро» — на другом. Он положил записку на струганый дощатый стол, прижав ее обломком мрамора, зашагал к дверям и вышел из капеллы, ни разу не оглянувшись.
   Урбино увязывал его седельные сумки.
   — Ты все сложил, Урбино?
   — Все, кроме папок с рисунками, мессер. Через пять минут уложу и их.
   — Заверни папки в мои фланелевые рубахи, будет надежней.
   Они сели с Урбино на коней, поехали по улицам и, миновав Римские ворота, оказались за городом. Въехав на холм, Микеланджело придержал лошадь и, повернувшись, поглядел на Собор, Баптистерий и Кампанилу, на коричневую башню Старого дворца, поблескивавшую в лучах сентябрьского солнца. Он окинул взором весь изысканно благородный город, раскинувшийся под своими кровлями из красной черепицы. Тяжело покидать родное гнездо, тяжело думать, что, приближаясь к седьмому десятку, нельзя с уверенностью рассчитывать на то, что еще раз сюда вернешься.
   Он тронул коня, решительно повернув на юг, к Риму.
   — Давай пошевеливай, Урбино. Ночевать будем в Поджибонси; там у меня есть одна знакомая гостиница.
   — А мы доедем до Рима завтра к вечеру? — с волнением спрашивал Урбино. — Какой-то он есть, этот Рим!
   Микеланджело принялся было рассказывать о Риме, но душу его томила слишком глубокая грусть. Он совершенно не представлял себе, что его ждет в будущем, хотя и чувствовал, что его собственная война, длившаяся так долго, по-видимому, кончилась. Пусть звездочеты-астрологи, толпившиеся у Римских ворот, кричали ему, что у него впереди еще треть жизни, и две из четырех, отпущенных на его век, любовных историй, и самая долгая и кровопролитная битва, и несколько самых прекрасных из его скульптурных, живописных и архитектурных работ. Он хорошо помнил, с каким презрением относился к астрологии Великолепный, и, перебирая теперь в уме предсказания звездочетов, горько усмехался.
   И все же звездочеты не ошибались.



Часть десятая

«Любовь»




1


   Проезжая Народные ворота, он пришпорил коня. Рим, после недавней войны, показался теперь еще более разбитым и опустошенным, чем это было в 1496 году, когда Микеланджело впервые его увидел. Микеланджело осмотрел свое полуразвалившееся жилище на Мачелло деи Корви. Большая часть обстановки была расхищена, исчезли матрацы, кухонная утварь и посуда, кто-то украл и опорные блоки для гробницы Юлия. «Моисей» и «Пленники» оказались в целости. Микеланджело обошел комнаты, заглянул в разросшийся, запущенный сад. Придется штукатурить и красить стены, настилать новые полы, заново обзаводиться мебелью. Из пяти тысяч дукатов, полученных за работу в часовне Медичи, — это был весь его заработок за последние десять лет, — он сумел сберечь и привезти с собой в Рим лишь несколько сотен.
   — Урбино, нам надо всерьез заняться домом.
   — Мессер, я отремонтирую его сам.
   Через два дня после приезда Микеланджело в Рим в Ватикане скончался папа Клемент Седьмой. В несказанной радости горожане высыпали на улицы. Ненависть к Клементу дала себя знать и во время его похорон несмотря на всю их пышность: народ считал папу виновным в разграблении и позоре Рима. Микеланджело вместе с Бенвенуто Челлини нанес ему визит за день до его смерти. Папа был в хорошем расположении духа, рассуждал о новой медали, которую хотел выбить Челлини а с Микеланджело поговорил о замысле «Страшного Суда». Хотя кузен Джулио причинил Микеланджело немало страданий, все же теперь в душе у него было чувство утраты: ведь ушел из жизни его сверстник, последний человек из того круга, в котором он провел свои отроческие годы во дворце Медичи.
   Целых две недели, пока коллегия кардиналов выбирала нового папу, Рим жил словно бы затаившись, задержав дыхание. Исключение составляла одна лишь флорентийская колония. Попав во дворец Медичи, Микеланджело убедился, что он был затянут в траурные драпировки только снаружи. Внутри же дворца царило ликование: там бурно радовались смерти Клемента флорентинцы-изгнанники. Теперь уже никто не будет оказывать покровительство сыну Клемента Алессандро; теперь можно добиваться того, чтобы его заменил Ипполито, сын всеми любимого Джулиано.
   Кардинал Ипполито, молодой человек двадцати пяти лет, встретил Микеланджело, стоя наверху лестницы дворца; его бледное, с патрицианскими чертами лицо освещала ласковая улыбка, иссиня-черные волосы были прикрыты красной шапочкой. По темно-красному бархату, поперек груди, шла полоса крупных золотых пуговиц. Микеланджело почувствовал, как кто-то положил руку ему на плечо, и, обернувшись, увидел кардинала Никколо Ридольфи — у него, как и у его матери, была легкая тонкая фигура и карие искрометные глаза.
   — Может, вы поживете здесь, в нашем дворце, пока ваш дом не отремонтируют? — сказал Ипполито.
   — Так пожелала бы и моя покойная мать, — добавил Никколо.
   Микеланджело окружили старые его друзья. Тут были гости из многих флорентинских семей: Кавальканти, Ручеллаи, Аччаюоли, Оливьери, Пацци; был бывший наместник папы Клемента во Флоренции Баччио Валори; были Филиппе Строцци и его сын Роберто; кардинал Сальвиати-старший и кардинал Джованни Сальвиати, сын Якопо; был Биндо Альтовити. В Риме жило теперь великое множество семей, бежавших из родного города, — Алессандро лишил их всякого имущества, влияния в власти.
   Со смертью папы Клемента им уже не надо было скрывать свои чувства и сохранять осторожность. Подспудный, тайный заговор, ставящий целью изгнать Алессандро из Флоренции, вылился теперь в открытое движение.
   — Вы поможете нам в этом деле, Микеланджело? — допытывался у него Джованни Сальвиати.
   — Конечно, помогу, — отвечал Микеланджело. — Алессандро — это дикий зверь!
   Услышав это слова, все одобрительно зашумели. Никколо сказал:
   — Существует только одно серьезное препятствие: Карл Пятый. Если император будет на нашей стороне, мы можем двинуться на Флоренцию и свергнуть Алессандро. Горожане восстанут и поддержат нас.
   — Но чем же именно я могу вам помочь?
   За всех ответил Якопо Нарди, флорентийский историк:
   — Император Карл не очень-то жалует искусство. Тем не менее нам стало известно, что он выразил интерес к вашей работе. Могли бы вы изваять или написать что-нибудь специально для него, если бы это содействовало нашим планам?
   Микеланджело заверил, что он готов пойти на это. После обеда Ипполито сказал:
   — Конюшни над проектом которых работал для моего отца Леонардо да Винчи, отстроены. Не хотите ли их осмотреть?
   В первом же стойле, под брусьями высоких стропил, Микеланджело увидел белоснежного арабского скакуна. Он погладил длинную теплую шею лошади.
   — Какой красавец! Будто чудесный блок мрамора.
   — Пожалуйста, примите коня в подарок.
   — Благодарю, это невозможно, — ответил Микеланджело — Только сегодня утром Урбино разобрал последний наш старый сарай. Такого чудесного жеребца у меня и держать-то негде.
   Но когда Микеланджело вернулся домой, он застал там такую картину: Урбино стоял в саду и опасливо держал коня под уздцы. Микеланджело снова потрепал скакуна по белой прекрасной шее.
   — Как ты думаешь, — спросил он Урбино, — принять его или отказаться?
   — Мой отец говорил, что принимать подарок, который требует пищи, никогда не надо.
   — Но как же не взять такое великолепное животное? Придется купить лесу и построить для него конюшню.
   Микеланджело вновь и вновь спрашивал себя, хватит ли у него силы взвалить на свои плечи такое тяжкое бремя, как «Страшный Суд». Чтобы расписать алтарную стену Систины, потребуется не меньше пяти лет: это будет самая большая стена в Италии, отведенная под одну фреску. Но ремонт и меблировка дома уже пожирали у Микеланджело дукаты, и он понял, что скоро столкнется с нуждой.
   Бальдуччи, теперь уже воспитывавший множество внуков, сильно раздался вширь, но нисколько не сгорбился — мясо нарастало на нем крепкое, щеки пылали румянцем. Выслушав Микеланджело, он раскричался:
   — Ну конечно, у тебя худо с деньгами! Иначе и быть не может: сколько лет ты жил во Флоренции, не прибегая к помощи такого финансового гения, как я! Отдавай мне все деньги, какие заработаешь, и я помещу их так, что ты будешь богат и независим!
   — Есть во мне, Бальдуччи, какое-то свойство, что деньги просто уплывают от меня. Дукаты словно бы говорят себе: «Э, такой человек не предоставит нам спокойного жилища и не даст размножаться. Поищем-ка другого хозяина». Как ты думаешь, кто будет новым папой?
   — Хотел бы узнать у тебя.
   От Бальдуччи Микеланджело направился к Лео Бальони, в тот же знакомый дом на Кампо деи Фиори. Лео, с львиной гривой волос и гладким, не тронутым морщинами лицом, жил прекрасно: не без содействия Микеланджело на первых порах он стал доверенным лицом папы Льва, а потом и папы Клемента.
   — Теперь я готов подать в отставку, — говорил Лео, усадив Микеланджело за обед в чудесно обставленной столовой. — У меня было столько денег, столько женщин и приключений, что дай бог каждому. А сейчас мне пора на покой — пусть будущий папа управляется со своими делами сам.
   — А кто будет следующим папой?
   — Этого никто не знает.
   Наутро, чуть свет, к Микеланджело явился герцог Урбинский — за ним шел слуга, держа в руках кожаный портфель с текстами четырех договоров на гробницу Юлия. Герцог был свирепым мужчиной, лицо его напоминало изрытое траншеями поле битвы, на правом бедре у него висел смертоносный кинжал. Микеланджело не встречался со своим врагом двадцать с лишним лет: впервые он видел его на коронации папы Льва. Герцог заявил, что стена для гробницы Юлия в церкви Сан Пьетро ин Винколи, в которой Юлий служил в бытность кардиналом Ровере, готова. Герцог вынул из портфеля последний договор с Микеланджело, подписанный в 1532 году, — договор этот «освобождал, разрешал и избавлял Микеланджело от обязательств по всем договорам, учиненным прежде», — и швырнул бумагу к ногам Микеланджело.
   — Теперь не существует уже никаких Медичи, никаких твоих защитников и покровителей! Если ты не исполнишь этот последний договор к маю будущего года, как в нем указано, я заставлю тебя выполнить другой, договор — от тысяча пятьсот шестнадцатого года! Ты должен по нему сделать нам двадцать пять статуй крупных, больше натуральной величины. Те самые двадцать пять статуй, за которые мы с тобой уже расплатились.
   Стиснув рукоять кинжала, герцог стремительно вышел из мастерской.
   Микеланджело до сих пор не пытался перевезти из Флоренции ни четырех своих незавершенных «Гигантов», ни «Победителя». Решение строить гробницу не круглой, а примыкающей к стене очень радовало его, однако он опасался, что его огромные статуи не подойдут по своим размерам к мраморному фасаду гробницы. Чтобы исполнить условия договора, Микеланджело должен был изваять для семейства Ровере еще три статуи. Из блоков, хранившихся в саду, он стал высекать «Богоматерь», «Пророка» и «Сивиллу». Это будут, считал он, сравнительно небольшие фигуры, и они не доставят много хлопот. Он был уверен, что и наследники Ровере останутся довольны; архитектурное чутье диктовало ему, что новый проект требует именно таких пропорций. К маю следующего года, как гласил договор, он закончит эти три малых изваяния, и его помощники получат возможность собрать всю гробницу в церкви Сан Пьетро ин Винколи.
   Но завершить гробницу Юлия все же не удалось: судьбы тут были враждебны как к герцогу Урбинскому, так и к Микеланджело. Одиннадцатого октября 1534 года коллегия кардиналов избрала на папство Алессандро Фарнезе. Фарнезе воспитывался у Лоренцо Великолепного, но Микеланджело не знал его, попав во дворец в то время, когда тот уже уехал из Флоренции в Рим На всю жизнь Фарнезе воспринял от Великолепного любовь к искусству и наукам. Когда его необычайно красивая сестра Юлия была взята папой Александром Шестым в наложницы, Фарнезе назначили кардиналом. Попав в распущенную среду двора Борджиа, он прижил от двух любовниц четырех незаконных детей. Так как Фарнезе возвысился лишь благодаря влиянию сестры, Рим насмешливо называл его «кардиналом нижней юбки». Однако в 1519 году он принял постриг и с тех пор отверг плотские удовольствия, ведя примерный образ жизни.
   Папа Павел Третий прислал в дом на Мачелло деи Корви гонца: не пожалует ли Микеланджело Буонарроти сегодня к вечеру в Ватиканский дворец? Святой отец должен сообщить Микеланджело нечто важное. Микеланджело отправился в бани на Виа де Пастини, где цирюльник подровнял ему бороду и вымыл волосы, начесав их на лоб. Сидя в спальне и глядя на себя в зеркало, пока Урбино помогал ему надеть горчичного цвета рубашку и плащ, он с удивлением заметил, что янтарные крапинки в его глазах стали тускнеть и что вмятина его носу уже не кажется такой глубокой.
   — Вот чудеса-то! — ворчал он, нахмурясь. — Теперь, когда моя физиономия уже ничего для меня не значит, я выгляжу, пожалуй, не столь безобразным, как прежде.
   — Если вы не станете следить за собой, — усмехнулся Урбино, — то скоро вас начнут путать с вашими скульптурами.
   Войдя в малый тронный зал Ватикана, Микеланджело застал папу Павла Третьего за оживленной беседой с Эрколе Гонзага, кардиналом Мантуанским, — то был сын высокоученой Изабеллы Эсте, человек превосходного вкуса. Микеланджело опустился на колени, поцеловал у папы перстень. Глядя на нового первосвященника, Микеланджело мысленно набрасывал рисунок; узкая голова, умные, проницательные глаза, длинный тонкий нос, нависший над белоснежными усами, впалые щеки и тонкогубый рот, говорящий о преодоленном сластолюбии и о любви к красоте.
   — Сын мой, я считаю добрым предзнаменованием, что ты будешь работать в Риме в годы моего понтификата.
   — Ваше святейшество, вы очень добры.
   — Я скорее корыстен. Ведь нескольких моих предшественников люди будут помнить только потому, что они были твоими заказчиками.
   Услышав такой комплимент, Микеланджело учтиво поклонился.
   — Я хотел бы, чтобы ты служил мне, — с чувством произнес папа.
   Микеланджело помолчал, выдерживая ту паузу, которую внутренне отсчитывает каменотес между ударами молота: раз-два-три-четыре.
   — Как я мог бы служить вам, ваше святейшество?
   — Продолжив работу над «Страшным Судом».
   — Святой отец, я не могу взяться за столь обширный и тяжелый заказ.
   — Почему же?
   — По договору с герцогом Урбинским я обязан закончить гробницу папы Юлия. Герцог грозился обрушить на меня всяческие беды, если я не буду работать над одной только гробницей.
   — Неужто папский престол убоится вельможного воителя? Забудь думать об этой гробнице. Я хочу, чтобы ты во славу нашего понтификата завершил убранство Сикстинской капеллы.
   — Святой отец, вот уже тридцать лет, как я мучаюсь, отвечая за свой грех, — ведь договор подписан моею рукой.
   Павел поднялся с трона, голова его в красной бархатной шапочке, отороченной горностаем, дрожала.
   — Вот уже тридцать лет, как мне хочется заполучить тебя на свою службу. Теперь я папа — так неужели же мне не позволено удовлетворить это желание?
   — Как видите, святой отец, ваши тридцать лет и мои тридцать лет столкнулись лбами.
   Гневным жестом Павел сдвинул красную бархатную шапочку на затылок и воскликнул:
   — Я говорю, что ты будешь служить мне, — и все остальное меня не касается!
   Микеланджело поцеловал папский перстень, и, пятясь вышел из тронного зала. Скоро он уже сидел в своем старом домашнем кожаном кресле и раздумывал, что ему делать. Вдруг резкий, требовательный стук в дверь заставил его вскочить на ноги. Урбино ввел в комнату двух стражников-швейцарцев — эти громадные русоволосые воины были в одинаковых желто-зеленых мундирах Они кратко объявили, что завтра перед обедом Микеланджело Буонарроти должен будет принять у себя его святейшество Павла Третьего.
   — Я найму женщин, которые хорошенько приберут у нас, — говорил невозмутимый Урбино. — А чем обычно закусывает святой отец и его свита? Вот беда: никогда не видел живого папы, разве что во время уличных шествий.
   — Вот бы и мне тоже видеть его только во время уличных шествий! — угрюмо проворчал Микеланджело. — Купи, Урбино, изюмного вина и печенья. И расстели на столе нашу лучшую флорентийскую скатерть.
   Вызвав немалое волнение на площади перед форумом Траяна, папа Павел приехал вместе с кардиналами и слугами. Он милостиво улыбнулся Микеланджело, потом быстро прошел к статуе «Моисея». Кардиналы окружили изваяние, образовав сплошное поле красных сутан. По первому взгляду, который папа Павел украдкой бросил Эрколе Гонзага, было ясно, что мантуанский кардинал считался в Ватикане признанным знатоком искусства. Гонзага отступил от статуи, вытянув, как петух, голову, глаза его горели.
   — Одного такого «Моисея» вполне достаточно, чтобы воздать честь папе Юлию, — произнес кардинал, и в голосе его звучали одновременно и гордость, и благоговение, и благодарность. — Ни один человек не вправе желать себе памятника более великолепного.
   Папа Павел заметил задумчиво:
   — Как было бы хорошо, Эрколе, если бы это сказал не ты, а я. — Затем, повернувшись к Микеланджело, добавил: — Ты видишь, сын мой, я не ошибался. Напиши же для меня «Страшный Суд». Я сумею договориться с герцогом Урбинским, и он примет «Моисея» и этих двух «Пленников» прямо из твоих рук.


2


   Когда он был молод, ум его тревожили замыслы гигантского размаха. Однажды в Карраре он хотел превратить в изваяние целый мраморный утес, с тем чтобы его работа служила маяком на Тирренском море. Но в эту ночь, беспокойно ворочаясь в своей кровати, он спрашивал себя: «Где я возьму силы заполнить росписью столь огромную стену, на которую даже не хватит всех сикстинских фресок Гирландайо, Боттичелли, Росселли и Перуджино, вместе взятых?» Конечно, ему не надо будет лежать на спине и писать на потолке прямо над головой, но времени эта стена потребует не меньше, чем весь плафон, и изнурит она его тоже до последней степени. Как найти в себе в шестьдесят лет те стремительные, как ураган, силы, какие у него были в тридцать три года?
   Измученный бессонницей, он встал и пошел к заутрене в церковь Сан Лоренцо ин Дамазо, где встретил Лео Бальони. Покаявшись в грехах и причастившись, они вышли из церкви и остановились на Кампо деи Фиори; на лица их струился бледный свет ноябрьской утренней зари.
   — Лео, ты, наверное, только что с попойки, а я всю ночь провел в мучительном споре со своей бессмертной душой. И все же исповедовался ты гораздо быстрее, чем я.
   — Милый Микеланджело, с моей точки зрения, все, что доставляет удовольствие, — добро, а все, что приносит боль и страдание, — зло и грех. Выходит, я безгрешен моя совесть чиста. Судя по тому, как ты бледен, я — сказал бы, что за эту ночь ты немало страдал и, значит, у тебя много прегрешений, а чтобы в них покаяться, требуется время. Зайдем-ка ко мне, выпьем по чашке горячего молока, — надо же нам как-то отозваться на те похвалы, которые расточает твоему «Моисею» кардинал Гонзага. Весь Рим почти об этом лишь и толкует.
   Час, отданный дружбе, освежил и успокоил Микеланджело. Выйдя от Бальони, он медленно шагал по пустым улицам, направляясь к Пантеону. Обогнув его и полюбовавшись величественным куполом, он по Виа Ректа прошел к Тибру, а оттуда по Виа Алессандрина к собору Святого Петра. Архитектором собора был теперь Антонио да Сангалло, племянник Джулиано да Сангалло и бывший помощник Браманте. Насколько мог судить Микеланджело, с той поры, как он восемнадцать лет назад покинул Рим, строительство продвинулось очень мало: были лишь отремонтированы гигантские пилоны и возведено основание стен. На бетон и камень было потрачено двести тысяч дукатов, собранных со всего христианского мира, однако большая часть этих денег оседала в кошельках поставщиков и подрядчиков — они-то и прилагали все мыслимые старания, чтобы затянуть строительство как можно дольше. При такой медлительности, раздумывал Микеланджело, собор будут строить до самого Судного дня.