Сразу за Бомоном шоссе шло полем, где, судя по всему, состоялось жесточайшее сражение. Все поле было изрезано зигзагообразными траншеями, изрыто множеством воронок, завалено изодранной в клочья колючей проволокой. Но самым жутким было ощущение того, что нам в лицо дохнула сама Смерть.
   Немцы были выбиты отсюда еще в 1914 году, но линия фронта проходила совсем неподалеку, параллельно шоссе Флири – Буконвиль, так что раскаты артиллерийской канонады заглушали шум моторов. Никогда еще мне не доводилось видеть что-либо, хоть отдаленно напоминающее это припорошенное снегом поле, по которому прокатился ураган, несущий гибель направо и налево, без разбора. Единственное, с чем я мог сравнить окружающий пейзаж, было колоссальных размеров пожарище: обугленные обломки, беспорядочно разбросанные там и сям кучки мусора под слоем копоти и пепла, полнейший хаос, в котором лишь при очень богатом воображении можно распознать какую-либо вещь. То был, вероятно, последний образ из мирной жизни, представший предо мной на протяжении двух лет. Война – это особый, замкнутый мир, вещь в себе, и тот, кто попадает в этот мир, растворяется в нем без остатка практически мгновенно и никогда уже не сможет полностью вернуться к прежней жизни. Война калечит души, оставляя в них свое клеймо навечно.
   Мое боевое крещение произошло прямо в кабине "паккарда": колонна наша попала под ураганный артобстрел.
   Можно, конечно, считать, что нам просто кошмарно не повезло, но всем, в том числе, конечно, и нашему начальству, было известно, что шоссе Бомон – Мандр подвергается обстрелам регулярно, ночью и днем. Может, нас и не послали бы по этой дороге смерти, если б знали, что из всей колонны лишь один останется в живых.
   Солдаты в шедшем впереди грузовике горланили "Янкидудль", "Сисястую снежную королеву" и "Скажи "о'ревуар", не говори "гудбай"", и тут вдруг воздух прорезал леденящий душу пронзительный свист. Я сразу понял, что это означает.
   Водитель наш пробормотал:
   – Говорила же она, что так и будет, – и в тот же миг грузовик впереди разнесло прямым попаданием.
   – Бо-о-оже! – заорал водитель, вцепившись в руль. Чье-то тело взмыло в воздух, взметнулся столб огня, и грузовик в одно мгновение превратился в груду искореженного металла. Водитель вдавил педаль тормоза, "паккард" занесло к обочине, и мы все посыпались из машины в старую воронку.
   Снаряды с оглушительным грохотом рвались один за другим. Краем глаза я заметил, как одну из санитарных машин подбросило точно детскую игрушку. Вперемежку с разрывами со всех сторон неслись душераздирающие вопли, рыдания, пронзительные вскрики и стоны. Рядом упала чья-то оторванная рука, тут же, буквально в двух шагах, громыхнуло так, что земля ушла из-под ног, и я погрузился во тьму.
   Нет, это был не конец. Лицо и руки были у меня обожжены, все тело словно пропустили через мясорубку, голова, казалось, раскололась на куски, однако я остался цел и почти невредим. Везение было просто фантастическим. С того страшного момента и по сей день у меня нет и тени сомнения, что выжил я ради некой великой миссии. Снаряды, градом сыпавшиеся на шоссе, разнесли нашу колонну в клочья.
   Все стихло так же внезапно, как и началось, и бурлящий кошмар сменился адским пейзажем.
   Обе санитарные машины были уничтожены. По всей дороге валялись трупы. Поверх кучи искореженного металла, несколько минут назад бывшей грузовиком, лежало почему-то мотоциклетное колесо, самого же мотоцикла сопровождения или его обломков нигде не было видно. Искромсанный осколками "паккард" высовывался из воронки огромной посеревшей сырной головой.
   Я потянулся за своим вещмешком с книгами, каким-то образом очутившимся возле меня. По всей видимости, в живых больше не осталось никого. Картина разрушения и гибели казалась просто невероятной. Тела и части тел были разбросаны повсюду, они высовывались из воронок, из пылающих остатков автомобилей… То был один из многочисленных, поражающих своим жутким абсурдом эпизодов войны: рутинный, выполняющийся, очевидно, по расписанию обстрел дальнобойной артиллерией – из тех, что ведутся по площадям, а не по конкретным целям, – начисто уничтожил целое санитарное подразделение.
   Тут я заметил какое-то движение. В воронке между шоссе и полем был человек, живой человек. И я его знал.
   Мы с ним ехали в "паккарде". Звали его лейтенант Уильям Вандури, такой же молодой врач, как и я сам. Живот его был вспорот то ли шрапнелью, то ли железным обломком грузовика – не знаю чем. Лежал он в громадной луже собственной крови, обеими руками прижимая вываливающиеся из разверстой раны багрово-фиолетовые внутренности.
   – Ради Бога, дай мне что-нибудь, – заметив меня, простонал он еле слышно.
   Что я мог ему дать? Все медикаменты остались в разнесенном вдребезги грузовике, а у меня не было ничего, кроме карточной колоды, Элифаса Леви и Корнелия Агриппы.
   – Господи, помоги же мне, – закричал Вандури.
   Опустившись возле него на колени, я принялся ощупывать тело вокруг раны, заранее зная, что сделать ничего нельзя.
   Строго говоря, он должен был давно по крайней мере потерять сознание, однако Господь не был к нему милосерден.
   Я чувствовал ладонями пульсирующие фонтанчики крови.
   – Нет лекарств, дружище, даже бинта нет, – сказал я. – Все взлетело на воздух вместе с грузовиком.
   – Можешь дотащить меня до штаба? – спросил он умоляюще. Глаза его закатились, белки налились кровью так, будто вот-вот лопнут. – Всего три мили… О Боже… Дотащи меня, ладно?
   – Не могу. Ты умрешь, как только я сдвину тебя с места.
   Да ты уже на три четверти мертв.
   – Я разваливаюсь на части! – внезапно взвизгнул он.
   Кишки выскользнули у него из рук и свалились на мерзлую землю. Казалось, он теряет сознание, и я умолял Всевышнего, чтобы так и случилось. Помню, у него были великолепные белоснежные, ровные зубы – теперь они словно принадлежали кому-то другому, но уж никак не этому искромсанному телу.
   Что-то поднялось с заснеженного поля. Я аж подскочил на фут: померещилось, что это встает один из мертвецов. Но то была громадных размеров совершенно белая птица, белая сова. Позднее там же, во Франции, мне довелось увидеть ее еще раз, но в тот момент я подумал, что начались галлюцинации. Сова захлопала гигантскими крыльями – в размахе они достигали, по-моему, четырех футов – и запрыгала к нам по усеянному трупами полю.
   Вандури тоже видел птицу.
   – Душа, это моя душа! – неистово завопил он. Кровь из него брызнула фонтаном. Птица же уселась на моток колючей проволоки и уставилась на нас каким-то безумным взглядом. Еще не пришедший в себя, оглушенный воплями Вандури, я как будто разобрал ее слова:
   – Пристрели его. Другого выхода нет.
   Рука сама потянулась к бедру, где висела кобура с револьвером. Вандури, заметив это движение, заорал:
   – Нет! О Господи, Господи, Господи, пожалуйста, нет!
   Подсунув руки ему под мышки, я попытался поднять его.
   Никогда больше, ни до того, ни после, я, наверное, не слышал столь пронзительного крика, как тот, что издал Вандури, а вслед за ним, как мне показалось, и сова, точно она и в самом деле была его душой.
   – Видишь, если тебя поднять, твоя нижняя половина останется на земле, – пробормотал я. – Извини, я ничего не могу сделать. Ничего.
   – Так позови кого-нибудь на помощь…
   Голова его безвольно повисла, но он все еще был жив.
   На пепельно-сером лице сверкали белоснежные зубы, точно на рекламе зубной пасты.
   – Ты не можешь пристрелить меня – ведь я не пробыл здесь и месяца.
   Этот поистине детский довод подействовал на меня странным образом, как-то сразу отодвинув весь этот ужас: и невероятную птицу, плод галлюцинации, и запах паленого мяса от моих собственных рук и лица, и вонь экскрементов и кишечных газов от Вандури. В голове у меня будто что-то щелкнуло: ведь я же на войне, а война – это вещь в себе.
   – Нельзя, этого нельзя, – бормотал Вандури, и я понял, что он имеет в виду собственную неминуемую смерть. Ведь он, как и я до того момента, оставался сугубо гражданским человеком.
   Теперь подумайте, был ли у меня выбор. Если бы я его поднял и понес, как он хотел, то тем самым убил бы его, причем смерть стала бы мучительной. Я мог оставить его в покое, дожидаясь, пока он наконец умрет. Возможно, он прожил бы с полчаса или около того, но муки его в эти полчаса вряд ли доступны человеческому пониманию – было бы милосердней убить его, подняв с земли. Между тем шок, когда боли почти не ощущаешь, уже начинал у него проходить… Впрочем, можно было бы отправиться за помощью, пройти три мили, но результат был бы все тем же: он умер бы в страшной агонии, да к тому же в одиночестве.
   Вандури часто-часто задышал, как перегревшаяся на солнце собака.
   В общем, выход был один. Я вытащил револьвер из кобуры, глаза Вандури расширились, и на секунду он вроде бы пришел в себя. Однако тут же бросился ползти куда-то, волоча за собой кишки.
   Быть может, это судорожное усилие его и убило, но все-таки вряд ли. Я приставил револьвер ему к затылку и спустил курок.
   Меня окружила адская смесь запахов: собственного горелого мяса и пота, крови и испражнений мертвого Вандури, пороха и обожженного металла. Я поднял вещмешок и побрел по шоссе в направлении, откуда прилетела смерть.
   По идее, я не должен был испытывать ничего, кроме страха и желания послать все к черту, добраться, хотя бы и пешком, до порта, спрятаться на любом корабле, идущем в Америку, и вернуться домой. В действительности же я чувствовал, что иду навстречу своей судьбе, той судьбе, за которую Уильям Вандури и четверо моих товарищей-врачей заплатили жизнью.
   А теперь перенесемся на пару месяцев вперед. Полевой госпиталь испытывал страшную нехватку кадров, особенно после гибели Вандури и остальных. Работали мы сменами по девять часов с трехчасовыми перерывами, спали по очереди в маленькой палатке, располагавшейся в нескольких ярдах от палатки побольше – нашей операционной. Можно сказать, что мы ежедневно дышали войной, питались войной и напивались тоже войной. Работа наша заключалась в перевязке, первичной обработке ран и остановке кровотечения, а пациентами были солдаты, которых выносили с поля боя или доставляли с позиций на санитарных машинах. После того как мы наскоро зашивали распоротый живот, ампутировали ногу или накладывали шину, раненых развозили по тыловым госпиталям для более основательного лечения. Вместе с грузовиком мы потеряли помимо одного из докторов трехмесячный запас морфия и прочие необходимые медикаменты, поэтому большинство операций проводилось под местным наркозом или совсем без него. Нередко мы работали при свете фонариков – вот точно таких же, что вы видите на деревьях. К нам попадали в основном девятнадцати-двадцатилетние ребята из Нью-Йорка, Пенсильвании и Коннектикута. Едва придя в сознание, они принимались лихорадочно ощупывать себя: все ли на месте?
   Не прошло и недели, как в госпитале и даже на позициях все уже знали, что произошло с Вандури. Мои коллеги – высокий рыжий доктор Уизерс из Джорджии и маленький лысый, вечно измученный Лич из Нью-Йорка – полностью одобряли мои действия, как и большинство солдат.
   Тем не менее я получил прозвище. Ну-ка, догадайтесь, какое? Меня стали называть Коллектором.
   Даже в нечеловеческих условиях полевого госпиталя номер восемьдесят четыре акт милосердия, совершенный мной в отношении смертельно раненного, продолжал сильнейшим образом давить мне на психику. Нередко я слышал, как за спиной у меня шушукались. Однажды мне на операционном столе попался маленький пехотинец из Пенсильванского полка с распоротым, как у Вандури, животом. Он приоткрыл глаза – операция проходила без наркоза, и его держали двое санитаров, – увидел меня и прошептал: "Боже мой, Коллек…" И тут же умер.
   – Не бери в голову, – успокаивал меня Лич. – Если я когда-нибудь окажусь на месте того бедняги, надеюсь, ты сделаешь для меня то же самое. Просто ребята настолько измучены войной, что потеряли способность мыслить разумно.
   Впрочем, была и еще одна причина для такого прозвища: играя в карты с коллегами-врачами и офицерами из соседних подразделений, я "высосал" из их карманов кучу денег.
   Клянусь, я никогда не мухлевал, просто гораздо лучше, чем они, знал, как в том или ином случае ведут себя карты. После того как у меня осело около четверти полковых денег (большую часть я выиграл у Уизерса, довольно состоятельного да к тому же азартного типа), желающих сыграть со мной резко поубавилось. Уизерс же, поначалу поддержавший меня в случае с Вандури, стал чуть ли не моим заклятым врагом: он был уверен, что я жульничаю. Способствовал тому и разнесшийся (наверняка при участии самого Уизерса) слух о том, что похоронная команда не обнаружила в карманах Вандури ни цента. Ну и кроме всего прочего южанин Уизерс ненавидел северян почти как негров.
   В общем, на психику действовало буквально все: и изнурительная работа в кошмарных условиях, и чуть ли не ежечасные обстрелы… Я потерял в весе сорок фунтов. Несмотря на страшную усталость, заснуть без выпивки я уже не мог. В карты – пока со мной еще играли – я блефовал отчаянно, точно сидел за карточным столом последний раз в жизни, и, может, еще и это помогало мне выигрывать.
   Короче, после трех или четырех месяцев такой жизни у меня поехала крыша: я начал воображать себя Уильямом Вандури. Моя таинственная судьба, маячившая совсем близко в тот день, когда я брел по шоссе к линии фронта, столь же таинственным образом теперь испарилась. Если, конечно, не считать такой судьбой лейтенанта Вандури… Однажды я увидел его на только что вывезенных с позиций носилках: своими великолепными зубами он скалился от невыносимой боли, придерживая руками выпадающие из распоротого живота багровые кишки. Он взглянул на меня и проговорил: "Душа моя. Коллектор, моя душа…". Я медленно опустился прямо на землю, и Личу пришлось подменить меня.
   На следующий день меня осенила простая мысль: Вандури – это я. Просто мне выдали ошибочные документы.
   Я принялся доказывать это Личу и Уизерсу, и они, кое-как меня утихомирив, послали за полковником. Ему я тоже объяснил, что в действительности меня зовут Вандури, а Найтингейл погиб в первый же день после высадки во Франции. Из зеркала на меня смотрело лицо Уильяма Вандури, я носил одежду Вандури… Полковника я попросил раздобыть мой домашний адрес, чтобы написать жене и детям, поскольку на этой чертовой войне он вылетел у меня из головы.
   Вместо этого полковник организовал мою отправку в Тур, в неврологический госпиталь, откуда меня через неделю эвакуировали в тыловой госпиталь номер сто семнадцать в Ла-Фоше, где я с другими психами мастерил табуретки и носилки. Домой меня, однако, не отправили, а перевели в Сен-Назер, решив, наверное, что для своей работы я еще вполне гожусь.
   Именно в Сен-Назере я наконец встретился лицом к лицу со своей судьбой. Впрочем, судьба дала о себе знать несколько раньше: на следующий день после того, как полковник упек меня в дурдом, полевой госпиталь номер восемьдесят четыре был сметен с лица земли прямым попаданием немецкого крупнокалиберного снаряда. Доктор Лич и все, кто там находился, были разорваны в клочья. Выжил лишь ненавидевший меня доктор Уизерс: сдав смену, он отсыпался в другой палатке. И это тоже стало частью моей судьбы.



Глава 4


   – Располагались мы в конфискованном армией фабричном здании, – продолжал Коллинз.
   Том взглянул наверх: определенно стало темнее. Красный шар солнца висел над деревьями на другом берегу озера.
   Между тем часы показывали пол-одиннадцатого. "Очередной фокус, – сказал он себе. – Не обращай внимания, расслабься и слушай дальше".
***
   – От довоенного облика этого здания, конечно, мало что осталось: до нас им, очевидно, попользовались немцы. Станки были демонтированы, и на их месте стояли ряды солдатских раскладушек, занимавшие три четверти громадного помещения. Офицерам вроде меня полагались маленькие кабинки с запирающимися дверями. На втором этаже расположился дивизионный штаб. Медицинский персонал занимал и просторный, с газовым освещением, подвал, забитый пружинными диванами и видавшими виды стульями.
   Госпиталь находился прямо напротив фабрики, поэтому в любое время дня и ночи в подвале было много небритых молодых врачей – либо спящих на диванах, либо дымящих трубками на стульях.
   Начальство, похоже, решило, что в более или менее нормальной обстановке я приду в себя, а если нет, что ж, через недельку все равно смогу оперировать, не важно под каким именем. Врачей постоянно не хватало, а потому никому и в голову не пришло отправить меня домой.
   Санитар провел меня к предназначавшейся мне кабинке, назвав при этом лейтенантом Найтингейлом, на что я сразу же отреагировал:
   – Это ошибка. Меня зовут лейтенант Уильям Вандури. Запомните это хорошенько, рядовой;
   Взглянув на меня испуганно, он попятился к двери. Проспал я двое суток напролет, а проснувшись, почувствовал зверский голод. Приведя в порядок форму и зашнуровав ботинки, я направился через дорогу в госпитальную столовую.
   На раздаче хозяйничали черные санитары. Я пристроился в хвост очереди, раздумывая над тем, что теперь жизнь моя мало-помалу войдет в свое русло. Тут от одного из столиков донесся по-южному растягивающий слова голос:
   – Ну надо же, Коллектор здесь. Опять, наверное, выкачивает денежки из карманов…
   Я обернулся: взгляд рыжего доктора Уизерса излучал холодную ненависть. Так, значит, и его перевели в Сен-Назер… Он, наклонившись над столом, принялся что-то нашептывать своему соседу. Мне показалось, что собравшиеся в столовой, все до одного, уставились на меня и перешептываются. Бросив пустой поднос, я вышел вон, купил на улице буханку хлеба, немного сыра и бутыль вина, после чего вернулся к себе в кабинку. Чуть позже я еще раз ходил за вином. Чувствовал я себя совершенно опустошенным. Уизерс непременно станет распространять обо мне самые невероятные слухи. Сначала я намеревался немедленно приступить к работе, чтобы доказать, что я еще чего-то стою, однако допущен не был: мне полагалось еще пять дней отдыха. И все эти пять дней я пьянствовал напропалую.
   Великое это таинство – алкоголь. Он, знаете ли, освобождает путы, связывающие божество, которое незримо присутствует в каждом.
   Одновременно я перечитал некоторые страницы "Доктрин и обрядов…" и обнаружил в книге то, что ускользало от меня раньше. И тогда я оторвал длинную полоску бумаги, написал на ней "Вандури" и заклеил ею табличку на двери с надписью "Л-т Найтингейл". После этого я достал карты и в продолжение двух часов возился с ними, тасуя и перетасовывая. Если армия пока не нуждалась во мне, почему бы не воспользоваться возможностью попрактиковаться? И так все пять дней: я пил вино, заедал хлебом с сыром и оттачивал свое искусство фокусника – в общем, вел себя как человек, воскресший из мертвых. Эти пять дней стали, вероятно, самым продуктивным периодом моей жизни, по окончании которого я уже не сомневался, что настоящее мое призвание вовсе не медицина, а магия. Книгу Леви я перечитал, наверное, раза три, листая страницы пальцами Вандури, пробегая строчки глазами Вандури.
   На шестой день я принял душ, переменил одежду и отправился докладывать госпитальному начальству. Дежурный майор оглядел меня с ног до головы, зная, что я – чокнутый. Связываться с умалишенным ему, ясное дело, не хотелось, однако никто не давал ему инструкций отправить меня куда подальше, а значит, работу мне можно было доверить.
   – Как я понимаю, лейтенант, на имя Чарльза Найтингейла вы теперь не отзываетесь, – сказал он с таким видом, точно ему не терпелось сплавить меня, психа, с глаз долой.
   – Так точно, господин майор, – ответил Я. – Однако, чтобы избежать возможных недоразумений, я не возражаю, если меня станут называть "доктор Коллектор" до тех пор, пока ошибка не будет исправлена. – Он вытаращил глаза. – Это мое прозвище, – пояснил я, хотя он наверняка уже слыхал его от Уизерса.
   – Как вам будет угодно, лейтенант. Ваш послужной список безупречен. Я только не хочу никаких неприятностей.
   Разговаривая с ним, я видел его ауру: грязную, воспаленную ауру мерзавца и труса. Совсем не как у вас, ребята: у вас обоих аура здоровая, чудесная. А вы мою видите?
   Багровое солнце было сейчас прямо за головой Коллинза, оно слепило Тома, но он все же различил почти черные сполохи на алом фоне.
   – Я вижу, – отозвался Дэл.
   – Спустя месяц я повстречался с человеком, у которого была изумительная аура: она сияла всеми цветами радуги.
   Коллинз на несколько мгновений изобразил эту картину перед ними в воздухе, затем продолжил свой рассказ.
***
   – Моя репутация психа и сплетни Уизерса сделали свое дело: поначалу ко мне относились с большим подозрением, однако безупречная работа в операционной постепенно свела его на нет. Здесь было чуть полегче, чем в полевом госпитале номер восемьдесят четыре: недостатка морфия мы почти не испытывали, фиксировать бинты и шины при помощи шнурков и рыболовных лесок тоже не приходилось. Тем не менее работали мы по девять-десять часов в день, постоянно по уши в крови, шалея от душераздирающих воплей и стонов изувеченных бедняг. И все-таки мне было уже гораздо легче: я начинал ощущать свою внутреннюю силу, которая разгоралась все ярче и ярче, словно свет вновь рождающейся звезды.
   Однажды утром, получив еженедельную увольнительную, я прошелся по уцелевшим от обстрелов книжным магазинам и обнаружил французские переводы "Соломонова ключа", а также книг Фладда и Кампанеллы, знаменитых магов шестнадцатого века. Даже в том кровавом безумии, наскоро штопая солдат лишь для того, чтобы вернуть их в окопы, где они будут убиты, я не терял влечения к иному призванию.
   Мне нравилось, когда меня называли "доктор Коллектор".
   Один Уизерс все так же меня ненавидел, воображая, что я обманом выуживал у него деньги за карточным столом. Ненависть его доходила до абсурда: так, он отказывался оперировать за соседним столом и даже питаться со мной одновременно.
   Постепенно ко мне стала возвращаться память, включая и эпизод с Вандури, так что с этой точки зрения рецепт, прописанный мне полковником, себя оправдал. Но я тем не менее оставался Коллектором и не снимал с двери бумажку с именем Вандури. Казалось, часть его души вошла в меня, и именно в ней я черпал силу.
   На следующий день после того, как вместе с воспоминанием о выстреле милосердия в затылок умирающего коллеги я вновь обрел свое истинное самосознание, ко мне на операционный стол попал некий рядовой Тайлер из Фолл-Риджа, штат Арканзас. Предстояло удалить ему пулю из легкого. При операции на легких нужно отделить ребра от грудной кости и раздвинуть их, будто распахивая дверь в грудную полость. Пулю я, конечно, вытащил, хотя бедняге Тайлеру пришлось отрезать вместе с ней треть легкого из-за начавшегося заражения. Несмотря на это, я полагал, что шансы выжить у него довольно высоки, в наше время они были бы почти стопроцентными. Операцию эту нельзя было назвать исключительной – за последнюю неделю я, наверное, проделал не менее трех аналогичных. Я уже начал зашивать Тайлера, когда он неожиданно испустил дух. Момент этот я уловил четко: только что его организм издавал тихий, еле различимый звук и внезапно он прекратился. И вот еще что: никогда раньше я не обращал внимания на ауру пациента во время операции, а тут вдруг взглянул на нее – она потемнела, почти что почернела. И в этот миг из груди его выпорхнула большая белая птица – точно такую же мне довелось увидеть тогда, на усеянном мертвецами поле. Сова взлетела без единого звука (в операционной было несколько человек, но ни один ее не увидел) и, запросто пройдя сквозь закрытое окно, исчезла в небе. Каким-то образом я сразу понял, что она отправилась на поиски человека, который послал пулю в Тайлера.
   А на следующий день я вылечил раненого без всяких инструментов, одними пальцами.
***
   Он был темнокожим, звали его Уошфорд. В те времена процветала сегрегация: негры служили в отдаленной Девяносто второй дивизии под командованием собственных офицеров. У нас же они были только денщиками, прислугой на кухне или в лучшем случае санитарами. Они как бы существовали совершенно отдельно: собирались в своем кругу, имели своих девушек – короче, жили своей жизнью. Что же касается этого Уошфорда, пуля прошла через ребра, после чего немного попутешествовала у него внутри, перемалывая потроха.
   Когда санитар ввез его на каталке, Уизерс только что закончил операцию и повернулся к раковине вымыть руки, даже не взглянув, кого ему подложили. Вернувшись к операционному столу, он сначала на секунду замер, а потом завопил:
   – Эт-то что еще такое?! Я вам что – ветеринар?
   Как я уже говорил, был он коренным южанином, из Джорджии, а на дворе стоял тысяча девятьсот семнадцатый год. Это, разумеется, его ни в коей мере не оправдывает, но хоть как-то объясняет его поведение.
   Все прочие хирурги моментально прекратили работу, а ассистентки Уизерса почему-то посмотрели именно на меня.
   Раздумывать было некогда: Уошфорд мог запросто умереть от потери крови, его бинты уже набухли.
   – Я им займусь, а ты возьми моего пациента, – сказал я Уизерсу.
   Тот, подойдя к моему столу, процедил сквозь зубы:
   – Если ты, Коллектор, его зарежешь, мне плевать, но ты будешь разочарован: у этой обезьяны нет карманов.