И наконец Владыка создал среди Первых Людей жречество. Он научил их читать эту самую священную часть всех текстов и взял с них торжественнейшую клятву, что они правильно запечатлеют и будут передавать его слова.

И все же эта самая древняя секта не выдержала испытания временем и расколами. Посмотрите, как слуги истины предают свою истину! Некоторые верны Моисею, другие – Магомету, а остальные по-прежнему выказывают свою преданность демону, именуемому Маммоной. Они так умышленно заблуждались, с такой страстью впадали в обман, что просто невозможно отличить истинного поклонника от ложного. Нельзя доверять их переложениям священных текстов! Ошибки, сделанные когда-то при копировании, сохранились через века! Искаженные тексты принимались за достоверные. Кроме того, были написаны новые книги. И в итоге вышло так, что теперь нельзя доверять ни одному священному писанию. Ибо на каждый текст может найтись антитекст; на каждое толкование – противоположное. Послание Владыки затерялось среди миллиона ложных.

Разум нам здесь помочь бессилен. Разум может подсказать нам, как изобрести взрывчатое вещество или сделать ружье – но не скажет, применять ли эту взрывчатку при строительстве дорог, или рытья шахт, или в завоевательной войне. И использовать ли это ружье для охоты на дичь или для убийства.

Проблема в том, что этой логике неведомо следует или должно, только – как. А это не может научить вере, только сомнению. Мы живем в неустойчивом, непостижимом мире, в котором как раз именно логика способна сказать нам, что логика так ничего и не скажет.

Послание Владыки находится прямо перед вами, но постичь его логикой невозможно. Разум не в состоянии прочесть его. Ваши заблуждения постоянны. А следовательно, вы ничего не знаете.

Фауст замолчал.

– Вы ничего и никогда не узнаете, – еще раз сказал он. Его рука страстно протянулась вперед, в пустоту перед собравшимися. Это был цепенящий, долгий и трагический миг.

Затем, словно обещая надежду пленнику, долгое время томившемуся в кандалах в кромешной тьме, он произнес:

– Вы ничего не узнаете, если доверитесь своей логике, своему разуму, своей голове. Однако сердце ваше знает, ибо уютно сидит глубоко в теле, а тело – часть физического Творения, к которому и написано это послание. Прислушайтесь к своему сердцу. Прислушайтесь к тому, что говорит вам Природа. Вы знаете, чт? правильно, и если осознаете это, никакая земная власть никогда не сумеет снова сбить вас с пути.

Повинуйтесь своему сердцу. Повинуйтесь своей воле.

Узнайте, чего хотите, следуйте тому, что говорит вам воля, и вы всегда будете идти верным путем. Вы никогда больше не заблудитесь. Ибо это – послание Владыки, написанное в матрице бытия еще до того, как человеческая нога ступила на эту Землю: ничто не запрещено. «Да будет воля Твоя» должно стать сутью всех законов.

Фауст снова резко выбросил руку над паствой, и на сей раз с победоносным видом зажал в кулаке пригоршню воздуха. Секунду он удерживал ее на одной высоте. Затем медленно опустил руку, и та повисла вдоль бока. Он отвернулся от собравшихся.

Фауст спустился с кафедры в мертвой тишине. Он шел вниз по проходу, не глядя по сторонам, в то время как паства тихо загудела сотней приглушенных голосов. Голоса звучали все громче и резче. Ученый удалился, покинув церковь, пребывающую уже в полном смятении и беспорядке.

Люди вскакивали. Некоторые побагровели от гнева, другие побледнели и тряслись. Один дюжий парень стоял и ревел, потрясая огромным кулачищем, но то, что он орал, заглушал основной шум. Испуганный отец Имхофф взбежал на алтарь, пронзительно крича и пытаясь унять этот гам. Но и его слова тонули во всеобщем гвалте.

О радиомеханиках все забыли. Ошарашенные, с выпученными глазами, в кожаных рабочих фартуках, они, словно ища защиты, склонились над своим оборудованием, разбирая его, чтобы вынести из церкви.

Только Маргарита понимала истинное значение того, что было сказано.


Толпа на улице галдела и дико жестикулировала.

– Он не сказал ни слова о вере! – возмущенно воскликнул отец. И погрозил солнцу тростью. – Не сказал ничего о благодати!

– Тебе нельзя волноваться, дорогой. – Мать взяла его под руку.

Он, встряхнувшись, освободился и окликнул проходящего мимо приятеля.

– Роггенбах! Ты слышал, ты слышал?…

Проповедь передали повсюду по радио, и потому здесь не было ни единого человека, кто бы не слышал ужасные слова Фауста. Возмущение прихожан, покидающих церковь, накладывалось на возмущение паствы других церквей, создавая волны гнева. Фауста осуждали повсюду, на каждой площади, на каждом перекрестке.

И все же у него нашлись сторонники, и почти все они были молоды. На улицах вспыхивали споры между молодежью и стариками, что само по себе плохо, а в такой священный день – просто кощунственно.

Маргарита видела все это и не одобряла, но понимала. Вполне естественно, что Молодость, восприимчивая к новым и революционным идеям, будет страстным поборником Фауста, станет громко защищать его мнение и провозглашать его правоту в самых резких выражениях, не считаясь с чувствами остальных. К тому же, естественно, в их Век, привычный к тому, что вещи таковы, какими были всегда, подобную истину следовало отвергнуть, как тревожащую и опасную. Перед лицом такой бури чувств единственно разумным было усвоение истины с оглядкой, осторожно, скрывая это от старших.

Лишь она понимала, что эта проповедь была прочитана ей и только ей одной.


К мастерской Фауста в ночи вела ее тропинка из лилий. Сперва она заметила их случайно: вазу на столе в маленькой прихожей, когда на цыпочках вышла из своей комнаты, затем когда с сердцем, рвущимся из груди, остановилась прислушаться к происходящему наверху. Ее родители спали. Затем лилии стояли на кухне, и это показалось ей необычным, но она не придала этому особенного значения. Потом она отворила дверь черного хода и попала во внутренний дворик, в ее отсутствие чудесным образом вновь превращенный в сад.

И тут же затаила дыхание.

В бледном лунном свете от порога вели прямо к двери мастерской Фауста две белые полосы. С одной стороны тропки были посажены лилии, другую украшали менее крупные соцветия. Она выходила во двор и раньше, но при солнечном свете все дорожки и тропинки были одинаково яркими. Теперь же ее маняще вели тугие бутоны.

Маргарита молча побежала вниз по тропинке. От спящих цветов поднимался легкий сладостный аромат. Она распахнула дверь и по ступеням – на каждой лежала свежесрезанная лилия – поднялась к комнатушке Фауста.

Маргарита вошла к нему без стука.

Комната была обставлена скудно: сундук, кровать и письменный стол. Однако Фауст умудрился втиснуть сюда сотни ваз, из которых вздымались огромные скопления – горы! гряды облаков! – роз. Занавески были задернуты, и в свете единственной свечи все венчики казались темными, темными, как грех, но по их сладкому аромату, сильному и сладострастному, она догадалась, что розы – красные, красные, как кровь. Полог постели был откинут; и простыни в мерцании свечи казались цвета слоновой кости.

Фауст ждал ее.

Она похолодела. Все ее мечты и романтические фантазии развеялись, как туман, от потрясения: он здесь. У Фауста ее грез не было такого плотного и явно плотского тела. Он находился так близко и был таким физически реальным, что она даже ощущала его запах! Последствия этой безрассудной ночи могут привести ее к краху. Позор! Беременность! Ссылка! Бегство! Она затрепетала от страха, от того, что собственная слабость вызвала в ней презрение к себе.

Если бы он сразу кинулся к ней, Маргарита метнулась бы обратно – чтобы вернуться к себе в комнату и хлопнуть дверью достаточно громко, чтобы разбудить всех домочадцев, родителей и слуг. В этом случае она могла бы спастись; довольно шумный протест в тот момент, когда еще не было ничего – ничего! – между нею и Фаустом, и она добилась бы того, что они больше никогда не останутся один на один.

Однако все происходило иначе. Он наклонил головой, словно прислушивался к кому-то, а потом – словно прочитал ее мысли – немного отстранился.

Она замерла в ожидании.

Он улыбнулся и открыл ей объятия.

Их разделяли три шага. Она сделала быстрый, порывистый шаг вперед. Это и послужило необходимым Фаусту согласием. Он одним махом преодолел оставшееся расстояние и обнял ее.

Они поцеловались.

Потом они долго держались на некотором расстоянии друг от друга. Он расстегнул ей блузку, нежно стянул с Маргариты нижнюю юбку и мягко отложил в сторону. Рукава собрались у локтей, застряв на запястьях; Фауст большим и указательным пальцами взялся за манжеты и терпеливо высвободил сначала одну руку, а затем – другую. Лиф ее платья бесшумно упал на пол.

Затем он вновь страстно обнял ее и поцеловал – и продолжал целовать, целовать ее!

Удивленная Маргарита почувствовала, что сама гладит его руки под рубашкой, ласкает упругие, сильные мышцы спины. Теперь она ничего не боялась; она ощущала себя такой же бесстрашной, какой всегда была Гретхен, и такой же восхитительно, эгоистично на все согласной.

Ее юбки все же упали на пол. Единым движением Фауст подхватил ее, закружился по комнате и отнес на кровать. Ее комнатные туфли легко свалились на пол.

Она уже знала, что надо расставить колени, а все остальное доверить ему. Чувствуя себя распутницей, она наблюдала, как Фауст осторожно снимает свою одежду, и она ни разу не посмотрела в сторону. Дерзкая, невежественная, она протянула к нему руки. Затем он расположился над ней, целуя ей лицо и шею, опустил руку ей между ног, чтобы свободно войти.

Сначала ей было не совсем удобно, но ради Фауста она охотно решила продлить эти ощущения. Что-то порвалось, и она вскрикнула от боли.

– Тс-с-с, – прошептал он и поцеловал ее. Затем начал совершать плавные, нежные движения внутри нее, тихо произнося ласковые слова, опираясь на локти, чтобы не давить на нее своей тяжестью. Она была слишком застенчива, чтобы просить его об осторожности. Но ведь ей хотелось в полной мере ощутить вес его тела, хотелось почувствовать и поддерживать всего его целиком, поднять его и освободить от оков гравитации, и быть точно так же поднятой им, чтобы вместе улететь прямо через крышу в сгустившуюся ночь.

Она вспомнила о мальчике, которого знала много лет назад: он приручил змею и порой разрешал ей подержать ее – удивительно сухую и гладкую, и, вопреки всему, чему ее учили, Маргарита понимала, что не все есть зло и что эта змея – просто тварь Божья и по-своему красива. Ее глаза походили на темные гранаты, и от нее исходил необычный мускусный запах, такого запаха Маргарита прежде не знала. Она закрывала глаза и нагибалась, чтобы вдохнуть этот запах, а когда открывала их, мальчик пристально смотрел на нее.

Он вызывал у нее трепет.

Но и она у него – тоже. Их на миг охватывало напряжение. Каждому из них хотелось чего-то еще, и ни один не знал, чего же именно ему хотелось.

Теперь же, со все более скользким телом Фауста в объятиях, она поняла, для чего все это совершалось: ради предвкушения мига какого-то колдовского, невыразимого ощущения.

Странная штука – физическое выражение любви. Она едва ли понимала, приятно это или нет. Однако знала, что повторит это – и не раз или два, а больше, куда больше.

Знай Маргарита, что это так приятно, она бы пала уже много лет назад. Однако она совсем не ожидала, что это случится у нее с Фаустом.


Поздно ночью они лежали вдвоем, касаясь друг друга, разговаривая. У Фауста было худоватое, но крепкое тело и мышцы ремесленника. Ее приводило в трепет легкое прикосновение кончиков пальцев к его волосатой груди. Все в нем вызывало в ней удовольствие. Зардевшись от счастья, она открывала новый континент его тела.

– Откуда у тебя этот шрам? – спросила она, проводя по тоненькой серебряной реке, пересекающей равнину его живота.

– Участвовал в студенческих беспорядках.

– А этот?

– Когда я служил в Польше, во время артиллерийского обстрела меня задело осколком. – Он пожал плечами. – Но я не обратил на это внимания. И несколько часов продолжал заниматься ранеными, заботясь, чтобы они выжили, прежде чем заметил, что кровь на моем камзоле – не их, а моя.

Внезапная волна печали, беспричинной и чистой, накрыла Маргариту. Этот мир был таким непредсказуемым и опасным, враждебным для влюбленных и для самых простых желаний. На какой-то миг будущее представилось ей мрачным.

– Что станется с нами? – тихо, как бы невзначай осведомилась она.

Фауст рассмеялся.

– Что станется с нами? Ну, как ты думаешь, что бывает с мужчинами и женщинами, любящими друг друга? Брак и дети. Безусловно меньшего ты не ожидала. Я стану постепенно стареть и седеть в твоем обществе, а ты – в моем; станешь старой и толстой!

Он ущипнул ее за бедро, понуждая рассмеяться.

И Маргарита рассмеялась.

Но она не верила, что в его жизни – теперь уже их жизни – все будет так просто. Она не могла представить себе такое. Он был Титаном, предназначенным судьбою для битв, какие знали все буреносные гиганты; бесспорно, безопаснее и надежнее выйти замуж за торговца, за крепкую, достойную опору, за того, кто прогибался бы под ветрами, которые разламывают дубы. За того, кто никогда не притянет к себе молнию. Чья жизнь состояла бы из одних домашних радостей и печалей, скорее спокойных, чем великих.

Да, в ее голове зарождались такие практичные мысли – но ей не хотелось быть практичной, ни этой ночью и никогда более. Она чувствовала, что проникнута жизнерадостностью и силой, внушенной любовью Фауста, и теплом от их любовных игр. Все казалось ей возможным. «Если я сумела решиться на это, – думала она, – я сумею совершить что угодно».

– Мне кажется, нам надо придумать друг для друга особые имена, – проговорила она, и когда Фауст поднял брови, пояснила: – Любимые имена, понимаешь, и тайные, известные только нам слова любви. Как символ нашей страсти. – Она потупилась. – Мне бы хотелось, чтобы ты называл меня Гретхен.

– Гретхен, – повторил Фауст, словно пробуя на губах это слово; его язык смаковал его. Он томно погладил ее бок и усмехнулся, увидев, как ее тело ответило на прикосновение. Для него это было такое же удовольствие, как для кота подкрадываться к маслобойне. Гретхен же подумала, что мужчины – примитивные создания. Они живут в мире без последствий. – Это красивое имя. Очень тебе идет.

– А теперь скажи, как называть тебя.

Фауст долгое мгновение был озадачен этой просьбой. Имя Гретхен в его представлении годилось, чтобы трогательно именовать котенка или ребенка. Такое усиление изысканности, похоже, сделает простоту общения менее доступной для него. Он выпятил губы, скривил их, и наконец на его лице появилась широкая радостная улыбка.

– Джек, – произнес он. – Зови меня теперь Джек.

11. ОБЕЗЬЯНЫ

Со звоном колоколов, заставившим мартышку хрипло закричать от страха, началось шествие.

На другом краю города колокола услышал Якоб Тройтвейн, стоявший на длинной металлической лестнице, приставленной к одной из башен городской стены. Над ним открылось окно и высунулся шест с висящим на нем влажным бельем.

– Эй, там, привет! – грубовато-добродушно крикнул Якоб. – Осторожней! Не насадите меня на палку!

– Кто это сказал? – Из окна появилось испуганное красное лицо хозяйки. – Чего тебе надо?

– Устанавливаю громоотводы. У меня заказ от городского руководства.

– Громоотводы!

– Да, на каждой башне. Это не займет много времени. Мы перестанем мешать вам раньше, чем вам это надоест.

Его сыновья, Даниэль и Макс, стояли возле повозки с огромной катушкой металлического кабеля, палками, инструментами и крепежными костылями и нетерпеливо переступали с ноги на ногу. Пожилая женщина снимала в башне жилье (хотя башни, строго говоря, представляли собой военные объекты, но постоянная нехватка жилья в пределах городских стен обусловила разрешение сдавать их внаем) и не имела права запрещать или разрешать им что-либо делать. Но Тройтвейн был весь улыбка и терпение. Он знал, как надо обращаться с людьми, знал, каких хлопот может доставить даже самый тишайший арендатор, прекрасно понимал, к чему приведет лично для него задержка в оплате этой работы на целые месяцы.

– Меня не волнует, для чего вы туда лезете! – рявкнула старуха. – И вообще, уберите эту ловушку для молнии к черту! Не желаю, чтобы она здесь была.

Тройтвейн учтиво рассмеялся и приподнял шляпу.

– Все не так, как вы думаете, бабуля. Это – очень примитивное устройство, металлическое украшение, фиал для шпиля, чтобы перехватить молнию и совершенно безвредно пустить ее через кабель прямо в землю, как дождевую воду по желобу. И вы больше никогда не будете бояться пожара от молний. Будете преспокойно спать во время бури! У вас будет полная защита от самого худшего.

– Ну… я…

– А самое приятное – это совершенно бесплатно. Все оплачивает городской совет.

– Бесплатно, говорите? – от испуга старуха даже отпрянула.

– Совершенно.

Она снова резко высунула голову.

– А это не одно из дьявольских изобретений Фауста, а?

– О-о, нет, нет и еще раз нет. – Тройтвейн изобразил на лице изумление. – Это придумали несколько десятилетий назад. В Мюнхене.


Когда процессия начала движение, на площади перед храмом Святого Лаврентия возникла неразбериха. Но этот хаос толкающихся и спотыкающихся человеческих тел мгновенно рассосался, когда идущие втиснулись в узкие улочки. Едва покинув площадь, процессия быстро превратилась в живую радужно-пеструю змею, которая плавно и целенаправленно поползла через город.

Первым шел кадильщик в полном священническом одеянии навыворот и задом наперед. Торжественно позвякивая цепями, он размахивал кадилом, содержащим не мирру, а серу, так что «благовоние», достигая обоняния, вместо возвышенных мыслей о святости отсылало умы прямо к противоположному. За ним шел несущий распятие, держа свою ношу кверху ногами, так что алые ленточки из стигматов колыхались на ветру. Дальше подпрыгивали и рычали два рогатых бесенка. Они несли корзины, набитые памфлетами, которые разбрасывали по одному-два в толпу зевак.

Каретчик Пфинцинг услышал гам и вышел из мастерской поглазеть, что случилось. Его подмастерья, здоровенные крепкие парни, пыльные от древесных опилок, столпились в дверях у него за спиной и оттесняли друг друга, чтобы увидеть представление.

– Там не на что смотреть! Нечего глазеть! – орал Пфинцинг, призывая своих подчиненных вернуться к работе.

Затем протрубили трубы, и акробат пустился выделывая сальто-мортале. Пфинцинг моргал и хохотал, потом пожал плечами и успокоился.

Подмастерья разбежались, словно вспорхнувшие голуби.


За бесенятами шли доминиканцы, черно-белые епископские псы, превращенные для этого дня в орден воинствующих клоунов. Меховые накидки закрывали их плечи, к тыльной стороне перчаток пришиты островки меха, а жестокие маски сделали из всех них обезьян. Более солидные монахи расположились в глубине процессии, наиболее говорливые и общительные – по краям, подшучивали с толпой и выхватывали из волос ребятишек воображаемых вшей.

Брат Иосафат, с ликованием в душе, блуждал среди них, кляня неуместную в это время года жару, которая более пристала лету, нежели концу октября, заставлявшую его потеть, и чесаться, и вытирать лицо сутаной. Его было поручено доставить в город папского нунция. Помимо всего прочего, именно брату Иосафату дали повеление-приказ раскопать уйму нераспроданных публикаций, оставшихся от Фауста в Виттенберге, выкопать их из любых залежей и пыльных складов – и даже в одном случае он забрал их из стены книжной лавки, где они служили прокладочным материалом, – чтобы вынести эти драгоценные непристойности, ради которых и проводилось нынешнее шествие, на улицу.

Под маской он багровел и хмурился от своего рода виноватого удовлетворения, вспоминая, как мучил печатника вопросами.

– Это богопротивный труд, брат, – сказал он ему.

– Мое искусство – это лишь краска и шрифтовые наборы, – отвечал печатник. – А богохульство я оставляю тому, кто разбирается в подобных материях.

– Это вызывает у меня ужас.

– Моя совесть чиста. Я не делаю ничего, чем тебе стоит возмущаться.

– Мой ужас вызван не твоими действиями, а безвольностью местных властей. Тебя следовало бы привести к архиепископу, чтобы он мог показать инструменты инквизиции и поинтересоваться, из каких побуждений ты печатал эту гадость.

Печатник совершенно побледнел.

– Сударь, клянусь, сам я не читал этого! Это какая-то чертова путаница из бессмысленностей и обмана, совершенно недоступная пониманию здравомыслящего человека… какая-то многосложная чушь – не имеющий смысла набор слов. – Он замолчал, проглотил комок в горле и слабым голосом заключил: – Всего-навсего просто слова.

– Совершенно верно. Проклятые слова, слова, которые представляют опасность для бессмертной души, даже если просто их прочитать. Я реквизирую тысячу копий.

Печатник от изумления выпучил глаза.

– С-сударь?…

– Как же еще благочестивые люди узнают, что они в опасности?


Вольф Крейцер, знатный бродяга, Георг Шерм, злой вор по кличке Железные челюсти, и Клаус Мец, чья убийственная ярость не знала границ, собрались в переулке, на котором стоял дом английского шпиона, и спорили о том, как лучше употребить только что найденного дохлого кота, когда заиграли трубы. Они застыли от изумления.

Кот был забыт.

– Шествие! – выдохнул Вольф.

– Пошли, – сказал Георг.

– Погоди! Нам нужен собственный рог. – И Клаус указал глазами на дом Вайклифа и его прелестные новые медные водосточные трубы с блестящими латунными драконами, украшающими стыки.

Пронзительно вопя, как сарацины, босоногие парни устремились к водосточной трубе и начали отдирать ее. Это занятие потребовало от них всех сил и сопровождалось ужасающим грохотом.

Резко хлопнули открывающиеся деревянные ставни. Со второго этажа высунул голову зловещий бородач.

– А ну, пошли вон отсюда, чертовы помойные крысы! – заорал он им.

Труба грохнулась на землю. Вольф с Георгом взвалили ее на плечи и кинулись бежать, затем с криками куда-то свернули. Клаус схватил крылатого дракона – собственно, именно это и было его целью – и понесся прочь, держа его в руках как ацтекское украшение. Затем, издав возглас и чисто по-итальянски взмахнув рукой, он тоже исчез.


Фауст снова закрыл ставни на окне.

– Презренный сброд, – бормотал он.

Это относилось не к мальчишкам, а к веселящейся толпе процессии.

Гретхен с любовью улыбнулась, но не подняла глаз от бухгалтерских книг.

– Не надо никого ненавидеть, сладкая любовь моя, – увещевала она. – Этот гнев не есть их прирожденное свойство. Он подобен буре, которая возникает от столкновения воздушных потоков или атмосферных аномалий. Это невозможно прекратить. Их громы и ураганы вскоре затихнут и сменятся более присущим людям милосердием.

В комнате ощущался возвышенный аромат секса. Но при этом оба они уже оделись, а дверь была открыта. Более того, они уже погрузились в работу. Гретхен занималась логистикой перевозок товаров и сырья для отцовских фабрик, прикидывая, как бы упростить эти процессы. Эту задачу она сочла сейчас для себя наиболее важной. Но, даже углубившись в подсчеты, четко ощущала присутствие любовника, и это действовало на нее успокаивающе. Она все еще ощущала его прикосновения к своей коже.

– А между тем я не могу отправиться за границу, не побросав весь этот хлам, – проворчал Фауст. Но когда Гретхен повернулась, чтобы утешить его, он, положив руки ей на плечи, мягко не позволил ей сделать это. – Не бойся, мне бы следовало учиться у тебя. Ты – моя совесть. Ты отводишь мой гнев и отрубаешь мечом мою ярость.

– Подобные чувства недостойны тебя, – сказала Гретхен и вернулась к своим бумагам, негромко хмыкнув. – Как же здесь все запутано; если бы ты мог взяться за управление делами отца!

– Ты делаешь эту работу не хуже, чем ее раньше делал твой отец.

– О, я вполне способна справиться. Но кто станет меня слушать?

Почти все время от обеда до вечера Гретхен проводила в обществе Фауста. Это, как они и думали, было не так уж сложно устроить. Затянувшаяся болезнь отца поглощала внимание обоих родителей так сильно, что они передали управление фабриками дочери. Они еще не вполне сознавали, насколько разрослось производство. Гретхен по утрам быстро обегала рабочие площадки, собирала доклады, задавала вопросы, отдавала распоряжения и приказания от имени отца. Это была утомительная, изматывающая работа, даже несмотря на помощь Фауста.

Помощь, которая долгое время была для нее недвусмысленно под запретом.


Иногда она осознавала, что этот апрельский день обязательно наступит, ибо тетушка Пеннигер пребывала в страшном беспокойстве, прямо как клуша, и преувеличивала каждое слово и действие, превращая их в нечаянную пародию. Будь начеку, говорила себе Гретхен. Поэтому, когда родители позвали ее к себе, чтобы объяснить, что их жилец-еретик – «этот механик», как величал его отец, упрямо не признавая его быть достойным называться хотя бы по имени, – теперь отослан прочь, это не застало ее врасплох.