– У меня к вам послание из Нюрнберга.

Фауст вырвал листок у него из пальцев. С жаром развернул его.

17. АГЕНТ

Скудная обстановка тюремной камеры Маргариты состояла только из зеркала, туалета, койки, письменного стола и стула. Этого было достаточно. Она могла руководить «Предприятиями Рейнхардта» из этого убежища точно так же, как непосредственно из штаб-квартиры. Но при этом здесь ничто не отвлекало внимания.

До нее дошли слухи о внутренних распрях в корпорации, о том, что исполнительный директор исхитрился сам назначить себя ее приемником, затем его сменил Вульф (или кому-то хватило ума им прикрыться), затем Дрешлер, и к этому рвались всякие другие темные личности. Порой она объединяла свои усилия с одним из них, только для того чтобы вывести остальных из равновесия, выстреливая докладную записку с выговором или сводя на нет самонадеянное решение посредством прямо противоречащего ему приказа. Само же решение она не отменяла, просто позволяла ему со временем стать недействительным.

Ни один из них не смог врывать у нее власть за то небольшое время, что она отсутствовала. Равно как не строил долгосрочных планов для «Предприятий Рейнхардта». Ей хотелось только оставить корпорацию в лучшей форме, какой удастся. Она не питала иллюзий относительно возможности долго сохранять свое влияние.

Тюремщик спустился в холл, позвякивая ключами, чтобы предостеречь ее. Это стало одним из множества мелких проявлений вежливости, которые он себе с ней позволял. Он отпер дверь и, войдя, слегка поклонился.

– Милая госпожа.

– Достопочтенный Ошенфельдер. – Она улыбнулась, хотя не ощущала радости, и с волнением, не совсем понимая, что это за эмоция, спросила: – Ты опять покажешь мне инструменты?

– Мы демонстрируем орудия пытки, – коротко произнес он, – только для гарантии сотрудничества наших клиентов. Цель – предупредить их применение. Мне бы очень хотелось и вас убедить в этом. – Он взглянул на молитвенник, покоящийся на уголке стола. – Вижу, вы мудро проводите время.

– Да, моя тетушка Пеннигер принесла мне его прямо перед тем, как слегла в болезни. – Подозревали, что у тетушки случился удар, хотя уверенности в этом не было. – Он был у нее еще в детстве, и я сохраню его, чтобы всегда помнить о ней. Молитва же делает меня только несчастнее, ибо я, безусловно, должна молиться об освобождении – но никакое освобождение пока даже не намечается. – Ошенфельдер с важным видом покачал головою в знак согласия. – Вместо этого я изо всех сил стараюсь понять, как принять свою судьбу.

– Большинство заключенных молятся многословно. Особенно когда знают, что рядом надзиратель.

– Неужели это имеет для вас какое-то значение?

– Нет, конечно же нет.

– Ну что ж, ладно…

Ошенфельдер посмотрел на нее серьезно, с участием, и все-таки промолчал. Он был человек прямолинейный и решительный, дающий много мелких поблажек и доброжелательный по своей сути, какими она помнила мужчин времен своей юности. Его присутствие приносило ей небольшое утешение.

– Ответь, – проговорила она. – Ты не принес ни еды, ни писем. У меня уже взяли интервью для хроники событий. Мы условились, что я не буду ничего рассказывать для газет. Зачем ты пришел?

– Чтобы доложить: к вам посетитель – если вы, конечно, захотите с ним встретиться. Итальянец.


– Маргарита Рейнхардт?

Итальянец показался ей странным. Низенький, коренастый, с темными вьющимися волосами и с невиданно широченными плечами. Он вошел, держа в руке шляпу.

– Гвидо Кавароччи, – коротко представился он. – Меня нанял один наш общий друг, в ваших интересах. – Затем, фальшиво прокашлявшись в руку, видимо, намекая на то, что в случае чего эти слова он не подтвердит, добавил: – Вайклиф. – И уже совершенно нормальным голосом сказал: – Вам не надо опасаться, что нас подслушивают. Я дал взятку тюремщику, чтобы наша беседа была приватной.

– В самом деле? – воскликнула она изумленно. – И вы так открыто говорите об этом.

Кавароччи вздохнул.

– Вы заставляете меня устыдиться. На дворе век упадка, мадам, и, боюсь, я испорчен им, как и любой другой.

Он тотчас же искренне понравился ей.

– Воспользуйтесь моим стулом. А я сяду на край кровати.

– Благодарю вас. – Портфель он положил на колено. – Наш общий друг велел мне говорить с вами как можно откровеннее. И не скрывать даже самую горькую правду. Он счел, что мягкие слова и слабые аргументы лишь оттолкнут вас.

– Ну так все-таки, что вы пытаетесь мне сказать?

– Джек Фостер покинул Лондон.

Фауст!

Сердце Маргариты невольно екнуло. Собрав все силы, она снова призвала его на место. Сложив руки на груди, на короткое время закрыла глаза, чтобы возвратить себе спокойствие.

– И что из этого следует?

– Сударыня, существует только одно место, куда он мог направиться, а именно – эта вот камера. Существует только одна женщина, ради которой он мог бросить такое производство, лишь бы по меньшей мере – прошу прощения, но меня настойчиво просили быть честным, – замедлить дальнейшее ваше падение. Итак, он направляется сюда, чтобы встретиться с вами.

– Я… – Маргарита ощутила, что вся дрожит. Она оглянулась на стол, где в серебряной рамке стояла его фотография. Это не успокоило. Она не знала, что сказать, что думать, и с трудом понимала, какие чувства испытывает. – Я… я в затруднении. Не знаю, что делать.

– Давайте продолжим. Англии требуется, чтобы творец ее процветания возвратился к своей работе, причем как можно быстрее. Излишне говорить, что это возвращение должно быть добровольным. Тем самым, нам необходимо то, что сам магистр ценит выше богатства, власти, промышленности – короче говоря, вы. Моя миссия заключается в том, чтобы добиться вашего искреннего сотрудничества. И вашей свободы.

Она представила себе будущее вместе с Джеком. Его рука на ее ладони. А по утрам его тело в постели рядом с ее телом. Его глаза смотрят в ее глаза. Его голос говорит ей, что делать.

Им придется бежать в Англию. Но это не такая уж непосильная ноша. Язык она выучит. Возможно, возьмет с собой Абеляра – готовить им еду. В любом случае, они будут жить со всеми удобствами. Они не будут ограничены в деньгах, слугах или свободе. У них будут сады и экипажи, любимые собаки. Она сможет положиться на Джека во всем.

Они встанут вместе в церкви и будут повенчаны. У них обязательно появятся дети – трое, – и всех троих она будет беззаветно любить. Но все равно дороже прочих ей будет старший мальчик. Фаусту захочется назвать его Эуфорионом, или Гиперионом, или какой-нибудь другой чудаковатой неоклассической ерундой, однако она бы назвала его Вильгельмом, в честь ее отца. Он вырастет высоким и сильным, а в его глазах будет стоять блеск ярче солнечного.

С таким отцом будет не чрезмерным ожидать, что все шестеро будут прекрасно поживать. А когда-нибудь придет время, дети вступят в брак и покажут ей внуков.

Но важнее всего то, что Джек всегда будет с ней. Когда она осунется и увянет, он станет поддразнивать и щекотать ее до тех пор, пока она не засмеется. Когда его придавит бремя многих тревог и обязанностей, она поцелуями всякий раз будет развеивать его печаль. Постепенно ее стан располнеет. Серебряные нити появятся в его бороде.

Они будут стареть вместе.

– Скажите, а как именно, – спросила она, – вы намеревались вытащить меня отсюда? Мне говорили, что здешние стены метровой толщины. Надеюсь, вы не собираетесь причинить вред охранникам?

– Ничего подобного. – Кавароччи прищелкнул языком. – Им просто-напросто заплатят за то, чтобы закрыли глаза, когда вы уйдете. А чтобы совершить побег и выглядел он правдоподобно, сюда доставят женщину примерно вашего сложения и внешности, под предлогом выполнения какой-нибудь работы – например, придется привести в порядок ваше платье, чтобы лучше смотреться на суде. Никто не будет этому препятствовать.

Эта женщина поменяется с вами одеждой и останется. Она ляжет на вашу кровать и закроется одеялом. Вы же уйдете со мной, а я тайно вывезу вас из города в фургоне с двойным дном. Это тоже на всякий случай – чтобы городская стража случайно не обнаружила вас. Покинув же Нюрнберг, вы сможете свободно и с удобством добраться до Лондона. Там вас уже ждет дом, слуги, вам назначено соответствующее содержание. Фауста найдут и сообщат о вас. – Кавароччи, улыбаясь, развел руками. – Фарс, конечно, – однако со счастливым концом.

– А та женщина, что останется здесь. Что выигрывает она?

– У фрау Холт есть ребенок, нуждающийся в очень дорогостоящей хирургической операции. Она только рада этой возможности, и – даю слово! – благословляет ваше имя за то, что вы ее ей предоставили.

– Что с ней станет после моего побега?

Кавароччи сделал озадаченное лицо.

– Несомненно, ее немного подержат здесь, а потом освободят.

– И я должна сделать вид, что верю? – рявкнула Маргарита. – Город Нюрнберг, поправ собственные законы, освободит бедную женщину, которая помогла сбежать отъявленному злодею? Неужели вы думаете, что страх и тюрьма настолько размягчили мне мозги, что я в это поверю?

Долгое время итальянец молчал. Затем с угрюмым выражением лица произнес:

– Простите меня. Я надеялся встретиться с женщиной, страстно стремящейся на свободу, и потому не подумал о подобных вещах.

– А я не забываю подумать о последствиях.

– Что ж, хорошо. Дайте мне секунду на размышления.

Кавароччи сложил ладони и опустил голову, как актер, мысленно готовящийся к выходу на сцену. И тут ее осенило; Маргарита поняла этого человека. Это был хамелеон, способный проявлять те эмоции, которые лучше соответствуют ситуации.

Когда-то у нее были хамелеоны, медленные, ленивые и причудливые существа. Она держала их в стеклянном аквариуме в своей конторе. Но они сдохли.

– Отлично! Будет непросто вытащить отсюда фрау Холт. Но ее преступление куда ничтожней вашего, и поскольку оно совершено ради ее ребенка, то судьи вполне могут ее помиловать. Покупка подобных людей обойдется ужасно дорого. Но нет слишком высокой цены тому, чтобы вернуть Фауста обратно в Лондон, а значит, нет чрезмерно высокой платы за вашу свободу.

– Вы что, действительно собираетесь подкупить всех официальных лиц Нюрнберга?

– Мы сделаем все, что потребуется. – С этими словами Кавароччи встал. – Вам нужно время поразмыслить, а меня ждут дела. Я вернусь завтра.


Маргарита пребывала в ужасе и смятении. Она не была невинной, но ее потрясло то, что весь город продажен – от судей и тюремщиков до городской стражи. Кавароччи сказал, что взятки дадут всем официальным лицам Нюрнберга, так, будто это был обычный случай разорительных затрат.

Она не думала, что может согласиться на такое. Это значило бы стать такой же продажной и бесчестной, как ее притеснители. Безусловно, она не могла пойти на это преднамеренно и добровольно. Подобное следовало делать маленькими, нечаянными, постепенно увеличивающимися шажками – вслепую и непредумышленно.

Для нее было невозможно заново присоединиться к тому неразумному миру, впасть в прежнюю спячку, отгородиться незнанием последствий. Это были такие мысли, что однажды задумавшись над этим, невозможно уже поступать безоглядно. Она никогда уже не станет Гретхен. Гретхен была порочной игрой, в которую она прежде играла. Отныне – нет.

Фауст едет за ней!

Ей не хотелось встретиться с ним здесь. Запертой в клетке и подавленной. Это зрелище может запечатлеться в его уме и всякий раз отравлять тот ее образ, что он хранил в сердце – и навсегда поколебать его к ней уважение.

Времени было катастрофически мало. Так или иначе, ей необходимо решить этот вопрос. Она не посмела бы находиться здесь, когда он подойдет к тюрьме и войдет в ее камеру.

Позвякивание ключей.

Вошел Ошенфельдер, неся прикрытую тарелку.

– Вот, жена для вас приготовила, – сказал он. – Пирог с крыжовником.

– Передайте ей мою благодарность. Оставьте на столе.

– Она очень волновалась за вас, – начал Ошенфельдер. – Она…

– Еще раз большое ей спасибо. Прошу вас, оставьте меня.

Ошенфельдер вышел, глядя озадаченно и немного обиженно.


Наверное, несправедливо было так грубо вести себя с тюремщиком из-за человеческой слабости. Он вел себя по отношению к ней, как строгий и любящий отец по отношению к беспутной дочери, и прежде она отвечала ему тем же. Одна из любовниц Маргариты, женщина-флорентийка, как-то рассказала, что в ее жизни был мужчина, которому она доверяла, как своему отцу. Он положил ей руку на зад и сделал вульгарное предложение; тогда она убежала из дома и плакала несколько часов. Власть, которую мужчина в годах мог бы распространить на совсем еще молоденькую женщину, была по своей природе священным доверием. Осквернять его было крайне омерзительно.

Но какую бы вину она ни ощущала, эта вина была лишь вполовину такой скверной, как потрея доверия Ошенфельдера.

Возможно, следует принять предложение Кавароччи-Вайклифа. Остаться означало не только умереть, но и принять власть системы, прогнившей от фундамента до флюгера. Системы, безоговорочно одобряющей этическое превосходство людей, которые либо не понимали ее положения, либо открыто признавались, что придерживаются своих собственных стандартов.

Что же делать с моральной стороной вопроса?

Кому-то предстоит решать, виновна она или нет. Но не судам. Она больше не верила им. Кавароччи оказался прав. Когда мировые судьи и магистраты продажны, а тюремщиков деньги превращают в слепых, разве не вызывает ярости тот факт, что низменные преступники пользуются всем спектром предоставляемых им услуг?

Не этим людям ее судить!

Возможно, она заслужила даже смерть. Но они казнили бы ее по ошибочным мотивам. Они казнили бы ее за ночь наслаждения – одну из великого множества, – во время которой она всего лишь не приняла мер предосторожности. Когда же она обнаружила, что беременна, каждый ее шаг по пути, ведущему в эту каменную камеру, был предопределен.

Было ли это справедливым возмездием? Нет.

Только один человек имел право судить ее. Только одна женщина годилась для того, чтобы объявить приговор.


На следующее утро в ответ на ее призыв явился Дрешлер.

Он вошел в камеру, и она кивнула ему в сторону стула. Он сел, Маргарита осталась стоять. Это нисколько не обеспокоило его. Он смотрел на нее снизу вверх с обычной кривой ухмылкой, его глаза казались сонными. Он ждал.

На ее письменном столе исписанной стороной вниз лежали два листка бумаги.

– Ответьте, Дрешлер, – промолвила она, – как городской совет узнал о моем аборте? Это ведь ваша работа, не так ли?

– Нет, нет, нет! – вскричал он. – Когда известие о вашей… э… несчастной ошибке…

– О моем аборте, – поправила она.

– Совершенно верно. Когда появилось это известие, я поручил службе охраны разыскать источник. Вы едва ли… э… поверите… но я доказал, что вне всяких сомнений, эта работа была проделана с вашего собственного…

– Эта работа была проделана кузеном Вульфом. – Она, пожав плечами, закурила сигарету. – Что ж, я не верю вам, но вряд ли теперь это имеет значение. Взгляните-ка на бумагу, что слева.

Дрешлер перевернул листок и прочитал. По его лицу стало медленно расплываться выражение глубокого удовлетворения. Этот был первый вариант завещания Маргариты, по которому ему не доставалось ничего материального, но недвусмысленно он признавался ее преемником, о чем страстно мечтал. Он открыл было рот, чтобы заговорить, но Маргарита жестом велела ему помолчать.

– А теперь прочитайте второй.

По мере чтения выражение его лица менялось. Этот вариант указывал в качестве ее преемника Вульфа. Он посмотрел на Маргариту, но не проронил ни слова.

– Судебное разбирательство назначено на вторник. Скоро я умру.

Он по-прежнему молчал. Дрешлер был скверный тип, но, несомненно, рассудительный. Можно было размахивать перед его носом сладчайшей приманкой, и он не клюнул бы. Он обладал железной волей. Ей очень хотелось, чтобы нашелся кто-нибудь еще, кому можно доверить ее холдинги. Однако, к несчастью, лучше всего подходил Дрешлер. Она должна сделать все возможное для «Предприятий Рейнхардта», для его акционеров и работников.

Пора переходить к делу.

Она переждала их обоюдное молчание, становившееся все напряженнее. Затем подняла брови:

– Итак?

Дрешлер нервно кашлянул.

– Что вам от меня нужно?

– Совсем немного. Два условия. Я уже сформулировала их.

Его лицо смягчилось, когда он увидел первое условие, затем затвердело, когда он увидел второе. Тем не менее довольно безжалостно, что было еще одной из его «добродетелей», он задал единственный вопрос:

– У вас есть какие-либо особые распоряжения по управлению фабриками?

Кёниг нуждался в дополнительном персонале, если производство пластмассы будет запущено до открытия Выставки. Новый человек из группы исследования бензола доложил, что у них не хватает сырья, что прямо противоречило мнению куратора этого проекта, а это означает, что где-то что-то идет неправильно и в этом надо разобраться. Отчетность так давно уже делается как типовая рутинная работа, что высшее руководство позабыло, какой сумятицей это было до всеобщей встряски. Настало время кого-нибудь наградить и поощрить, пока боевой дух снова не упал. Ее список того, что необходимо сделать, был бесконечен.

– Нет, – сказала она. – Я уверена, что вы сами замечательно во всем разберетесь.


Явился чрезвычайно деловитый Кавароччи.

– Наши люди уже побеседовали с двумя судьями; третий будет утром. Других, наверное, можно шантажировать; в настоящее время частные детективы уже занимаются этим. Так что то, чего вы желаете, вполне вероятно. Если вы поверите мне на слово, что это будет сделано, то сможете уехать уже послезавтра. Если хотите дождаться гарантий…

– Благодарю вас, но я никуда не уйду. Предпочитаю остаться здесь.

Лицо Кавароччи превратилось в ледяную маску.

– Могу я узнать почему?…

– Нет. Пожалуйста… нет… Извините, но у меня на это личные причины.

Он вздохнул.

– Мне очень не хотелось показывать вам это.

Он извлек из «дипломата» газету. И развернул ее перед Маргаритой. «ЕВРЕЙСКАЯ ПОДСТИЛКА!» – вопил заголовок над очень скверной фотографией Маргариты, которую забирали в тюрьму. Конечно, она выглядела изможденной и измученной – ведь всего несколько часов назад она перенесла аборт, – однако почему-то ее лицо казалось виноватым, но без малейшей тени раскаяния.

– Посмотрите теперь на это! – Кавароччи стал подряд шумно выкладывать на стол вторую, третью и четвертую газеты, одну поверх другой, и везде она видела заголовки. «УБИЙЦА». «ПОСТАСКУШКА». «ШЛЮХА!» – И это! И это! Смотрите! Любуйтесь! Ну и как, по-вашему, какие шансы у вас будут на суде? Какие?! Справедливость? Или, думаете, вас помилуют? Не смешите!

Она взяла первую газету, сложила ее так, чтобы не приходилось смотреть на фотографию, и прочитала статью.

– Мой дорогой, сладкий, любимый, заботливый, – прошептала она. – Значит, твоя бабушка была еврейкой? Интересно, ты когда-нибудь знал об этом? – Она возвратила газету. – Как ужасно, что он оказался вовлеченным во все это. Надо полагать, его сошлют?

Кавароччи пожал плечами. Он весь напрягся, чего она не замечала вчера, – но это было опасное напряжение пирата, разбойника с большой дороги, искателя приключений. Она еще раз убедилась, что угадала верно: хамелеон. Эмоции появлялись и исчезали слишком быстро, не оставляя ни следа.

– Выходит, я ничего не смогу для вас сделать?

– Ничего, – ответила Маргарита и добавила: – Нет, подождите! Та женщина, что должна поменяться со мной местами, – вы можете заплатить ей обещанные деньги и передать, что они от друга. Можете взять из моих финансов. Я напишу записку.

Она бросила сигарету на пол и достала авторучку.

Когда он брал записку, она схватила Кавароччи за руку и поцеловала ее.

Он изумленно отпрянул.

– За что?

– Просто выражение моей благодарности. Я, похоже, отказалась от прежних способов – надеюсь, что отказалась, хотя и не уверена. Так легко сокрушаться о чем-то, когда нет другого выбора. Теперь вы убедились в неизменности моего решения, и я знаю, что мое раскаяние – искреннее. Ступайте, и унесите с собой мое благословение.


На следующий день Дрешлер прислал два свертка. В первом находились аккуратно завернутые в бумагу примерно пара дюжин белых таблеток. Второй содержал старый экземпляр «Die Zeitung». Тот самый номер, где был разоблачительный снимок загрязнения от ее фабрики по производству пленки.

На самом деле она ни разу не разглядывала эти снимки, теперь же изучала их: трясущиеся руки, сгорбленные спины. Лица родителей. На одном старом снимке мать купает сына, ее лицо красноречиво говорит о жизни, полной бесконечного отчаяния. Вот он – ад, говорил снимок, и здесь я обитаю очень долго.

Она попробовала молиться. Она по-прежнему не верила, что ее услышат. Но ведь она так часто ошибалась. Может быть, ей позволено надеяться, что ошибется снова.


Зная, что охранников можно подкупить, она нисколько не сомневалась, что легко договорится о необходимом уединении. Готовясь к разговору, вытащила молитвенник и вложила между его страницами десять новеньких скрипящих банкнот. Получилась значительная сумма. Сколько бы ни платил Кавароччи, здесь было гораздо больше.

Звякнули ключи, затем послышались тяжелые шаги, и дверь медленно отворилась. Ошенфельдер. Он вошел и с привычной серьезностью произнес:

– У меня хорошие новости. Ваше судебное разбирательство отсрочено.

– О! – воскликнула Маргарита. Ее мозг был совершенно пуст. Она не могла придумать, что сказать в ответ.

– Ваш агент – не Дрешлер, а тот итальянец, Кавароччи, – обратился с ходатайством об отсрочке, чтобы доставить двух свидетелей из долины, которые подтвердят, что вас изнасиловали.

– Меня… что?

– Моя дорогая, вам следовало сообщить об этом ужасном обстоятельстве уже с самого начала ваших свидетельских показаний. Это очень сильный довод в пользу снисходительности при вынесении приговора.

– Но таких свидетелей нет. И никто меня никогда не насиловал – никогда! Любой, кто будет утверждать подобное, – клятвопреступник.

– Сударыня, – произнес Ошенфельдер, глядя на нее с состраданием. – Зачем вы так с собой поступаете? Сейчас вы к себе вдвое враждебнее прокурора!

– Это просто-напросто правда. Почему это кто-то?…

Она запнулась. Суд отложили, чтобы Фауст успел добраться вовремя. Конечно же! Вайклиф понимал всю глубину ее чувств. Фауст был для нее своего рода наркотиком; в его присутствии она не могла даже ясно думать. Там, где недостаточно убеждения, считали люди Вайклифа, сработает одно-единственное прикосновение к ней его руки. И были совершенно правы.

От этого ее бросало в дрожь.

– Какая же это гадкая и бессовестная ложь, – прошептала она.

– Юная госпожа! – сказал Ошенфельдер. – Вам следовало бы чураться подобных мыслей и разговоров. Сейчас вы стоите в тени виселицы, и если вашу жизнь нельзя спасти, подумайте о своей бессмертной душе! Я был мягок с вами и, возможно, ошибался. Молитесь! Сейчас же! Опуститесь на колени и просите прощения, и чем скорее…

– Ты! – вскричала она в ярости. – Да кто ты такой, чтобы мне указывать? Почему я должна гнить в тюрьме, а ты – нет? Я сделала свой выбор во тьме и невежестве, но какой выбор сделал ты? Ты, ты совершил предательство…

Она зарыдала. Закрыв глаза рукой, она отвернулась, положила другую руку на стену, и плакала до тех пор, пока все не выплакала.

Ошенфельдер стоял в дальнем углу камеры и молчал. Он всегда старался не приближаться к ней, если мог этого избежать, и никогда не поворачивался спиной. Это чисто рефлексивно, пояснил он ей однажды, выработалось за десятилетия присмотра за преступниками. Когда она спросила, боится ли он, что кто-то из преступников справится с ним, он ответил, что больше всего боится пострадать от глупого честолюбивого побега.

– Извини меня, – сказала Маргарита выплакавшись. – Извини. Я не думала, что была такой…

– Я все понимаю.

– Передай отцам города, что не нужно откладывать ради меня суд. Свидетелей, которые придут, чтобы спасти меня, – не существует. Если понадобится, я поклянусь в этом письменно.

Ошенфельдер с серьезным видом опустил голову.

Маргарита глубоко вздохнула.

– И возьми вот это, – добавила она, протягивая ему молитвенник, – на память обо мне.

Ее тюремщик ушел с печальной улыбкой, снова поклонившись перед уходом. С его стороны это было попыткой склонить ее к чему-то, и он явно был доволен результатом.

Она подождала.

Немного погодя он вернулся в камеру, бледный и испуганный.

– Я… – начал он. Проглотил комок в горле. И продолжил: – Я могу… я могу что-нибудь сделать для вас?

– Да. Мне бы хотелось, чтобы меня оставили в покое и не тревожили остаток ночи. Присмотри, чтобы никто не заглядывал ко мне в камеру до утра.

Он кивнул, развернулся, а потом снова повернулся к ней.

– Простите, мне хотелось бы вам кое-что объяснить, – быстро проговорил он. – Всю жизнь, как мне кажется, я был честным человеком. Но потом моя жена, которую я беззаветно любил, совершила глупейшую ошибку… видите ли… и вложила все свои…

Она остановила его, приподняв руку.

– Прошу, не надо, – промолвила Маргарита. – Я человек не сострадательный. Я слышала за свою жизнь столько прискорбных историй, что вряд ли сумею вынести еще одну.


Однако во всем этом имелась и своя хорошая сторона. Тюрьма подарила ей время и возможность поразмыслить. Она решилась на аборт в панике. Ибо все ее болезненные чувства не позволили ей толком поразмыслить о происшедшем. Оставалось только самоотречение.