Маргарита съела легкий ужин, а потом написала ответ, по возможности убедительный, понимая, что прислушиваться к ней они не станут. Она ничего не могла с собой поделать, мысли все время улетали далеко-далеко, к Лондону, однако она взяла себя в руки и уделила ответу серьезное внимание. В конце концов, это были ее родители, и меньшего они не заслуживали.


Когда она удалилась к себе в комнату, на подушке свежезастеленной постели ее ожидало письмо от Фауста. Она не понимала, как оно там оказалось, но факт его наличия обсуждению не подлежал. Общение затруднительно для тех, кто имеет много врагов и при этом не могут встречаться лично. Очевидно, агенты Вайклифа подкупили кого-то из ее слуг. Но едва ли стоило допытываться, кто это; вполне достаточно просто ознакомиться с этими еженедельными указаниями, которые нельзя доверить никому из своих подчиненных.

Она взяла письмо и развернула его на постели, чтобы прочитать.


...

Прекраснейшая!

Ты будешь озабочена вопросом, принять ли предложение Польши насчет химического оружия. Прими. Здесь приложен черновик контракта на таких условиях, какие следует от них требовать. Это больше, чем они надеялись заплатить, но меньше, чем боялись. Если ты запросишь больше, то не сможешь положиться на их честность в отношении долговых обязательств…


Настанет утро, и она сделает из этого одного послания кучу мелких, уберет одни слова, поставит вместо них другие и объяснит секретарше, какую записку какому из младших клерков следует передать. Эти послания Фауста были ее мясом и хлебом; она читала их крайне внимательно, добросовестно и не откладывая в долгий ящик.

Самый тонкий пакет – самый значительный для ее сердца, ведь он написан рукою Фауста, и она прибережет его до позднего вечера, когда вся работа будет сделана. Она разденется и, поднеся письмо к губам и с торжественным видом поцеловав (только игривое движение языка), сорвет печать.

Эти приложения были ее Библией. Они никогда не приводили Гретхен к чему-то неправильному. «Ты насладишься…» – писал он. Или: «Сначала ты почувствуешь себя необычно и неестественно, потом просто-напросто странно, но потом начнешь получать удовольствие». Так оно и было.

Она научилась безоговорочно доверять его советам. Он понимал ее совершенно. У нее не было от него секретов. Понимание Фауста было настолько всеохватным, настолько гармонично он воспринимал жизненную силу, которую называл Geist, что знал много такого, чего попросту не мог знать ни один другой человек. Он сообщал ей о событиях до того, как те происходили. Судил о людях, с которым даже не был знаком.

И никогда не ошибался.

Она вспомнила, как он впервые послал ее в объятия другого мужчины. Переживаемые ею страх, чувство вины, антипатия вкупе с плотским возбуждением были сравнимы с теми, какие она ощущала в ту самую священную ночь, когда сама пришла к Фаусту. Какую робость она ощущала и какой восторг! Как это волновало ее кровь!

Теперь же она повиновалась этим указаниям без колебания, не признавая над собой никакого повелителя и никакой власти, кроме Фауста, и не станет слушаться никого, кроме него одного. Время от времени она задумывалась о правильности того, что он от нее требовал, однако всегда отбрасывала все сомнения прочь. Он понимал больше, чем она когда-нибудь будет понимать. Но там, где понимания ей не хватало, даже без надежды на его достижение, это компенсировалось ее полнейшим послушанием. Никогда не было большей покорности мужчине, чем у Гретхен. Не бывало ни одной женщины, настолько полностью добровольно подчиненной, как она.


...

Тебя заинтересует, как соблазнить силезского агента…


– Но зачем мне переодеваться? – возражала Анна Эммельц. – На мне и без того весьма достойное платье.

– Мне так угодно, – ответила Гретхен.

Она отвела секретаршу в комнату, где на кровати уже лежали платье, шляпка, чулки и нижнее белье. Закрыла дверь и заблокировала ее стулом.

– Я… я при вас стесняюсь.

– Почему? – удивленная Гретхен оглядела саму себя. – Здесь не может быть ничего такого, чего я не вижу каждый день.

Издав недовольный возглас, маленькая женщина стала рваться наружу, и Гретхен, смеясь, выпустила ее в вестибюль. В этот момент хлопнула дверь и громко лязгнул запертый засов.


Они втроем вышли из дверей дома и двинулись по дорожке, ведущей к дендрарию. От легкого ветерка нижние юбки Анны колыхались весьма соблазнительно. Чженский держался очень натянуто и официально. Он ни разу даже не взглянул на секретаршу.

– Я должен объяснить вам военную ситуацию на восточных границах, – начал он, – и стратегическое значение силезских каменноугольных бассейнов.

– Сударь! – воскликнула Гретхен. – Такой приятный день, а вы – в обществе двух дам. Вам следует относиться к нам с учтивостью, на которую женщины вправе рассчитывать. – Заметив его замешательство, она продолжила: – Есть и время и место для дел. Но не здесь и не сейчас. Разве вам не угодно немного поболтать?

Он ощетинился.

– Немного поболтать? Когда мои товарищи сражаются и умирают?

– Да. О сплетнях, которые вы слышали, о приятных вещах, что вы видели, о мудрых комментариях, которые вы читали в газетах. Безусловно, это должно быть доступно вашему пониманию.

– Мне не до слухов. Я – солдат, и в том, что мне довелось увидеть, очень мало приятного. Что касается газет – ладно. Странно, что вы о них упомянули. Самой вам, похоже, кажется, что они с душком.

– Вы подразумеваете деловые новости или скандальные страницы?

– Я… – Он замолчал, смутившись. – Я бываю грубым и бестактным. Прошу вас, простите.

– Это потому, что я курю сигареты и крашу волосы, – беззаботно проговорила Гретхен. – Их умы настолько твердо настроены против меня, что едва ли имеет значение, что я к тому же ношу нейлоновые чулки и настолько короткие юбки, что видно мои лодыжки. – Затем, машинально опустив взгляд, она рассмеялась. – Ah, ouii – c’est assez immoral, ?a[18].

Он густо покраснел. Но вопреки ее постоянным намекам упрямо отказывался переключиться на французский. Она предположила, что это своего рода вежливость – настаивать на разговоре только на ее родном языке.

Тем более что не так уж сложно флиртовать на немецком.

Дорожка вела к дубовой роще.

– Я предлагаю вам пройти по моему поместью дальше, чем дозволяется большинству гостей, – заметила она. – Хочу показать вам мой летний домик. – Вдалеке она увидела последнего ливрейного лакея: тот быстро поднялся на вершину холма и исчез. Она приказала слугам оставить ее одну и не беспокоить в дендрарии остаток дня. Это был приказ, и она вполне могла полагаться на то, что его не ослушаются.

На небольшой полянке среди сосен стоял маленький летний домик; его решетчатые стены искусно оплетали цветущие лианы с цветами в виде крошечных граммофончиков. Все было слишком воздушным, чтобы служить убежищем, и слишком тенистым, чтобы здесь заниматься чтением. Даже не заходя легко было догадаться, что внутри – зелено, и тень, и аромат цветов.

– Вот он. Мы зайдем внутрь после того, как немного перекусим.

На холме для них был приготовлен пикник. Яства ожидали их на закрытых кисеею лиможских тарелках, расставленных на низком столике на скатерти с ирландскими кружевами. Возле стола были расстелены восточные ковры, а в серебряных ведерках со льдом стояли бутылки эльзасского.

Они поднялись по заросшему травой склону; Гретхен с Анной не спеша, а Чженский скорее как преданный офицер, покорно следующий к месту своей казни. Дойдя, он плюхнулся на ковер.

Анна Эммельц сняла кисею с тарелок, пояснив, что это – холодные жареные куропатки, запеченные с белым виноградом, и к ним bande d’abricots[19], политые взбитыми сливками из медной чаши, охлажденной льдом. Гретхен извлекла из плетеной корзинки три венка, два из диких цветов и третий из лавровых листьев. Чженский сдержанно, с мрачной улыбкой, напряженно наблюдал, как Анна надевает свой, зардевшись, как невеста.

– Откройте рот, – сказала ему Гретхен. Она выудила из куропатки виноградину и положила ему в рот.

– А теперь закройте.

Он разжевал виноградину и покачал головой.

– Я не…

– Тс-с-с, – сказала она. – Ешьте.

Аппетита у Чженского почти не было. Но среди предложенного не оказалось никакой тяжелой пищи. Гретхен не хотелось начинать день, чувствуя себя объевшейся и сонной. Она медленно выпила два бокала вина и заметила, что при этом Анна выпила три, а их гость – почти четыре. Затем, почувствовав себя спокойно и уютно, она обратилась к нему:

– Загадайте желание. Любое, вообще любое… и если оно сбудется, я обещаю стать вашей на весь этот день.

Его взгляд невольно устремился к Анне, а затем обратно, к Гретхен, возле которой оказался кожаный «дипломат» – возникший совершенно магически, доставленный теми же феями, которые устроили стол, – тот лежал, уткнувшись в ее колени, как верный пес.

Гретхен открыла его.

Внутри скрывалась личная записка Фауста – эзотерическое письмо, – и переписанный контракт. Гретхен жестом велела Анне положить перед силезцем чистую тарелку и выложила на нее контракт.

Он схватил его и быстро начал читать.

– Здесь говорится… – Он ненадолго вернулся к началу, затем опять пошел читать дальше, перелистывал страницы и что-то бормотал себе под нос.

Пока Чженский думал, она промокнула кусочком деревенского хлеба последние капли сока поджаренного перца и с ленцой просмотрела свой материал для чтения – записку.

Наконец он взглянул на нее широко раскрытыми глазами.

– Мне нужны чернила! – громко крикнул он. – И перо!

– Я так рада, что вы на все согласны, – сказала Гретхен, уверенно забирая у него контракт и пряча его обратно в «дипломат». – Со всеми формальностями мы можем покончить, когда вернемся в дом – чуть позже. – Затем она лукаво добавила: – Как видите, я не просто infame des scandales[20], а?

Она убрала записку, но текст словно бы остался у нее перед глазами.


...

… Отошли своих слуг, всех, кроме секретарши. Прикажи ей молча смотреть на тебя. Дай ей испытать твой пристальный взгляд, сделай это внезапно, чтобы вызвать удивление. Затем прикажи ей раздеться. Она тайно влюблена в тебя и сделает все, что ты пожелаешь.


Первым делом Анна сняла брошь. Затем медленно, почти неохотно, приспустила платье. Обнажились ее маленькие белые груди, соски напряглись, когда их коснулся ветер. Она смотрела изумленно. Ее лицо стало мертвенно-бледным и спокойным, губы сжались. Чженский лег, опершись на локоть, смотрел на нее и едва дышал.

– Снимай все, – сказала Гретхен. – Чулки тоже. Все, кроме венка.


...

Чженский будет шокирован, ошеломлен, зачарован. Он не ожидает ничего подобного. Прикажи ему…


– Мсье? – Услышав, он быстро глянул по сторонам и начал подниматься. Словно не ожидал, что она все еще здесь. Конечно, не ожидал. Безусловно, не ожидал, что она, воспользовавшись тем, что его внимание отвлечено, полностью разденется сама. – У вас есть преимущество перед нами. Sois gentil[21] – поступите благородно.

Он сперва открыл, потом закрыл рот. Не проронив ни слова, начал раздеваться.

Когда все трое остались в чем мать родила, она взяла его и секретаршу за руки и повела в летний домик. Там, среди дуновений прохладного ветерка и зеленых теней, их ожидала огромная постель с шелковыми простынями, белыми как снег. Призрачный свет разливался по беседке, яркий, но приглушенный, успокаивающий, при котором дозволялось все.

– Я… Я никогда… – запинаясь, проговорила Анна.

– Неужели никогда? – переспросила Гретхен. – Это же самая естественная вещь, какую только можно представить. Уверена, ты получишь удовольствие.

Хотя, по правде говоря, это была ложь, поскольку у нее не было никакого опыта ни с кем. Однако Гретхен не сомневалась, что по крайней мере она получит наслаждение, ибо в этом заверил ее Фауст.

Они вошли, голые и невинные – Адам и Гретхен и Ева в Райском Саду.

...

Секретарша, к несчастью, ввиду ее эмоциональности и сильных переживаний, после будет сильно расстроена; но в дальнейшем она будет мало тебе полезна. Так что уволь ее.

[22]. Дженкинс, торопливо шагавший позади, удивленно оглянулся на нее через плечо.

Улицы здесь были узкие, грязные и людные. При приближении Фауста дети разбегались, как воробьи, и, подобно воробьям, тут же снова собирались и бежали за ним по пятам. Нищие тянули к нему скрюченные руки. Из почерневшего окна третьего этажа какая-то старуха опустила на веревке жестянку, в которой лежали два ножа и медяк.

– Йо-хо! – заорала она. – Мистер Ножницы!

Горбатый точильщик с колесом, установленным на ручной тележке, двинулся к ней со своим устройством, перекосив плечи, прихрамывая и заставляя прохожих расступаться. Внезапно один из «воробьев» проворно опередил его, срезал банку, выкинул ножи и забрал грош. Сорванец со смехом бросился наутек, осыпаемый громкой бранью. Кто-то из прохожих бросил в него обломок кирпича, но промахнулся.

Фауст наблюдал за всем проницательным взглядом заморского дикаря, который так мало знаком с цивилизацией, что ему подобное убожество и нищета кажутся местным колоритом.

– Давненько я не прогуливался ради удовольствия. Воздух мне кажется свежим. А люди просто очаровательны! Поговори со мной. У меня месяцами не бывает достойного собеседника.

– Значит, даже твоя ровня не хочет говорить с тобой? – подозрительно осведомился Дженкинс.

– У меня нет «ровни». Наверное, неправильный я человек, потому и одинок. Если не считать воображения, то моя работа и есть мой единственный спутник и собеседник, моя глубочайшая страсть, мое всё уже не помню с каких давних пор. Это ужасно – так работать, пробиваться через дебри невежества, сражаться с гнетом экономической необходимости, терпеть глупцов с деньгами и влиятельных идиотов, достигать всего тяжким трудом, гневаться, изнемогать от жары, наблюдать, что всякие низкие люди осыпаны наградами, которыми следовало бы одарить меня, но быть нагруженным настолько, что все равно не получил бы ни малейшего удовлетворения, будь эти награды мне даны – и вдруг все закончено. Я остался без какой-либо цели. Для меня все пути одинаковы. Одинаково бессмысленны. Я лишен всего.

Дженкинс пристально посмотрел на него.

– Странно слышать от вас такое.

– Ты не веришь мне, муравей?! Смеешь сомневаться? – Фауст в ярости повернулся к механику. – Уверяю тебя: я многое претерпел в жизни!

Фауст! Не забывай о своей цели.

Он мрачно усмехнулся.

– Или, возможно, случилось так, что против своей воли ты обнаружил сострадание ко мне? Поскольку слышишь от меня слова, которые готов был произнести сам?

– Я… да, – ответил побледневший и ошарашенный Дженкинс.

– Между нами есть существенная разница. Я знаю тебя до глубины твоей души, а ты меня не понимаешь ни чуточки. Так развлеки меня! Расскажи мне… – Фауст осмотрелся вокруг, выискивая вдохновение на переполненной людьми улице с ее оборванными и несчастными обитателями и с ее грязью. – Расскажи мне…

Спроси его о несчастном случае с каретой Сэндвича.

– Расскажи мне о лорде Сэндвиче и его карете.

– Да я уж все позабыл, – сказал Дженкинс и скривил губы. Он вспоминал. – Это случилось как раз на этой улице. Я… А откуда вы знаете об этом, раз спрашиваете?

– Неважно. Продолжай.

– Я возвращался с фабрики, когда увидел это. Двенадцать часов работы в твоей кузнице деградации человечества, и та толика времени, что у меня осталась… ну… не имеет значения. Я увидел ее, всю позолоченную и разукрашенную, как распоследняя шлюха. Она занимала чуть ли не всю ширину улицы. Вы и вообразить не можете, каким поразительным зрелищем она оказалась здесь, где у лорда не могло быть достойного дела. Сама Дева Мария не сумела бы наделать большего переполоха.

Люди сбегались на улицу, чтобы увидеть это чудо и хоть одним глазком взглянуть на великого человека – однако он закрыл окна занавесочками. Кучер, как я теперь думаю, заблудился, ибо он был багровый от гнева, а когда толпа недостаточно быстро пропускала карету, костерил их последними словами и хлестал кнутом.

– По-моему, это было неблагоразумно.

– Но на какое-то время срабатывало, – заметил Дженкинс. – А потом кто-то бросил в карету говном.

– Чем?

– Говном. Оно ударилось о карету с этаким влажным шлепком, а после медленно сползло по ее узорчатому боку. Возница так изумился, что застыл. Как и вся улица. Стояли как восковые куклы.

Потом какая-то женщина хрипло расхохоталась. Ее смех смахивал на рев осла. Все словно ожидали именно такого смеха, чтобы им разрешили выпустить пар. Женщины насмехались и потрясали кулаками. Из мостовой вытаскивали булыжники. Они градом сыпались на карету. Мужчины стучали по обоим ее бортам палками.

О, это было великолепно! Прежде я ни разу не видел людей, настроенных так против своих эксплуататоров. Всех охватило какое-то праздничное безумие, питающее нас яростью. На миг я решил, что началась революция. Но потом возница умудрился так подстегнуть лошадей, что освободился от этого натиска. Лорд Сэндвич, который прятался внутри, высунул голову, чтобы выкрикнуть оскорбление, назвать нас гнусными подлецами и бузотерами, не любящими отчизну. И тогда в него угодил второй кусок говна. – Веселые искорки заплясали в глазах Дженкинса, и на мгновение его лицо стало снова молодым и удивительно красивым.

Фауст хихикнул.

– Да, хотел бы я на это посмотреть! – А потом добавил: – Ты радикал?