Она снова заплакала. Как будто ее наказали за преступление, о природе которого ей никто не сообщил. Когда Гретхен в первый раз пришлось иметь дело с правительством и королевским двором, ее поразили бессердечность и свирепость власти – их готовность применить силу и жестокость и та легкость, с какой они говорили о «побочном ущербе» и «статистике сражений», хотя подразумевали гибель людей. Каждый король в христианском мире и некоторые за его пределами посылали доверенных лиц просить ее сильнее и сильнее развивать наиболее действенные способы убийства огромного количества людей.

Выходит, то, чем она занималась, отчасти было злом?

Она работала, не покладая рук. Она полностью посвятила себя материальному улучшению общества. По двадцать часов в день, до поздней ночи, забывая поесть, – и при этом всегда делала то, что было крайне необходимым. И ничего из этого она не делала для собственного обогащения и карьеры, хотя это, конечно, надо признаться, от нее не ушло, но никогда не было целью ее работы. Она обладала талантом – и использовала его.

Она утомилась от размышлений; ей больше не хотелось ни о чем думать. Однако у нее не было выбора. Ее мозг никак не мог перестать думать. Словно щупая языком больной зуб, она снова и снова задумывалась о своем бедственном положении и тщетно искала избавления от этой боли. Ответов не было. Решений тоже. И сами вопросы от повторения становились все более избитыми и бессмысленными. Однако преследующие ее мысли все-таки снова настойчиво уводили ее в лабиринт сожаления, где коридоры вели не к центру, а на периметре не было выхода.

Сбежать она не могла.

Ей некуда было скрыться. Не было такого места, где ее не узнали бы. Внезапное появление беременной женщины с деньгами, но без семьи повсюду вызовет вопросы. Существовал этот проклятый журнал с ее фотографией на обложке – и он был далеко не единственным. По этим многим снимкам ее узнают везде. И, в любом случае, если она убежит, что станется с «Предприятиями Рейнхардта»? Без ее руководства производство распадется как карточный домик. Она не может поступить так подло по отношению к своим сотрудникам.

Проблема состояла в том, что мир уменьшался. Расстояния не были столь велики, как в былые времена. Месячная поездка в поезде больше не скроет ее прошлого. Пятьсот миль означало ничто для того обвинителя, которого она боялась. Скоро технократы соединят и объединят сотни конкурирующих друг с другом телеграфов и телефонных систем в одну гудящую паутину линий и информационных сетей, вторгнутся в каждый город и деревушку, соединяя с любой частью материка не более чем за секунду. Тогда секретов больше не будет. Очень скоро наступит конец частной и личной свободе.

Она была не вполне уверена, что хочет жить в подобном мире.


Правильного решения вообще не существовало. И наконец она просто пошла побеседовать с Гюнтером Хаафтом. Он был химик и добрая душа, один из лучших исследователей, которых она знала, и, безусловно, очень сдержанный и осторожный человек. Она попросила его порекомендовать человека, умеющего провести вполне определенную операцию.

– Какое странное пожелание. Зачем вам? – спросил Хаафт, и слабая улыбка огоньком промелькнула по его спокойному вытянутому лицу. – Будь вы возраста вашей матери, я бы подумал, что у вашей дочери… – Он замолчал.

С какой готовностью ложь сорвалась с ее губ. Нет, конечно, нет. Для маркетинга требуется определенная информация. Один из наших биологов сумел получить потрясающие результаты в борьбе со старением путем использования экстракта из мозговой ткани зародыша. Мы составляем атлас анатомии человека и необходимые данные для предродовых глав. Но ложь пришла недостаточно быстро, и едва она начала говорить, по лицу Хаафта пробежал понимающий взгляд, ставший затем несчастным, после чего сочувствующим.

Все химики, с которыми Гретхен имела дело, были людьми суровыми, в белых халатах, в очках в проволочной оправе и с нещадно коротко остриженными волосами, так что были видны их розовые черепа. Они были фанатиками, присягнувшими непостигнутой еще идеологии. Среди всех Хаафт представлял исключение. Высокий, породистый, с аристократичной внешностью, он был обезоруживающе торжественным, и все же короткий смешок всегда таился где-то под поверхностью, ожидая неизбежного переключения от мудрости к развязному поведению. Впрочем, не сейчас.

Гретхен сделалась непреклонной. Она не хотела его чертовой жалости.

– Впрочем, вам вовсе не обязательно знать, для чего мне это. Я – ваше начальство. Я подписываю распоряжения на выдачу заработной платы. Могу уволить вас, если захочу. Того факта, что я хочу получить эту информацию, должно быть для вас достаточно.

Он молча взял лист бумаги и написал имя.

Хаафт был более чем просто коллега. Гретхен считала его другом и человеком, чье общество очень ценила. Теперь она утратила эти взаимоотношения. Жаль. Он стал одним из многих.

Как она могла поступить так глупо?

Как она могла быть такой дурой, порочной, ленивой и расточительной? Теперь для нее не существовало достаточно грубых слов. Если бы только она могла на машине времени вернуться назад и сказать несколько слов себе, еще совсем молодой. А ей было что сказать! Она бы крепко взяла за волосы эту ничтожную сучку и поволокла по улице, а потом макнула бы в корыто, из которого пьют лошади. Отчитала бы за каждый сантиметр прожитой жизни! Сделала бы все, что угодно, чтобы вразумить.

Она взяла написанное, тайком отпечатала его и попросила местного почти анонимного стихоплета переложить текст в стихи, чтобы объяснить операцию.


Сначала врач желудок пусть очистит
И вколет что-то, чтобы кожа онемела,
Прям под пупком, анестезию местную.
Войдет игла без крови, без мучений,
Потом же – плавное движение к матке,
В то царство, где тепло, темно и влажно.
У пациентки ж, может, судорога будет.


Изымут жидкости околоплодной часть
Посредством трубочки в простой резервуар,
В котором будут это изучать.
Шприцом введут затем простагландин,
И вот тогда, возможно, будет больно —
О том заранее не знает ни один.


Пройдут часы, затем начнутся схватки
И, может статься, будут и недуги
(Как диарея, тошнота, другие хвори).
От них предпишут доктора таблетки.
И схватки первые те будут не сильны.
Но боль потом останется в заду.


Свободно из вагины воды потекут!
У пациентки боль, быть может, будет.
То вылился пузырь околоплодный.
Теперь спокойно надо полежать,
Пока не началась работа организма;
Для каждой женщины оно по-своему бывает -
Как ощущается, как долго будет длиться,
Заранее сказать никто не может.


Сперва, естественно, появится зародыш,
Затем уже плацента исторгнётся.
Теперь все позади, и помяни молитвой
Поэта, что унял волнения и охи
И легким ритмом и простою рифмой
В стихах аборта изложил син?кдоху.

A. S.

Ей не хотелось этого делать.

Однако, похоже, у нее не было никакого выбора. Никакой возможности выбраться из этой душной камеры. Она запомнила, как биологи показывали ей необходимость кислорода для дыхания. Мышь поместили под стеклянный герметичный колпак так, чтобы воздух не уходил оттуда и не попадал туда. Сначала существо нахохлилось, усталое и встревоженное, делая глубокие вдохи и осматриваясь по сторонам. Затем, когда количество О2 уменьшилось, а СО2 увеличилось, мышь стала беспорядочно метаться по дну колпака, неистово царапая стекло и пытаясь сбежать. Наблюдать за этим было мучительно. Когда кислород иссяк, то же самое произошло с силами животного. Наконец маленькое существо просто легло и смирилось с судьбою.

Все это происходило много лет назад.

За ее окном выстроилась демонстрация протеста. Она слышала, как люди напевно скандировали:

– У-бий-ца. У-бий-ца. У-бий-ца.

Когда они успели?… Когда она вошла в комнату, стояло утро. Комната была наполнена светом. Теперь солнце ушло и наступили сумерки.

– У-бий-ца. У-бий-ца. У-бий-ца.

Скандирование резко оборвалось. Гретхен подошла к шторам и двумя пальцами раздвинула их. Там на мотоцикле прибыл брат Иосафат, чтобы скупо ободрить людей и раздать стопку новых памфлетов. Она увидела, как Иосафат хлопает собравшихся по спинам и пожимает руки. Он выглядел на редкость процветающим. Когда он заговорил с демонстрантом, то неотрывно смотрел на него, пристально, профессионально.

То, что он был реакционным политиком, давало брату Иосафату очень многое. Раз в неделю он вел радиошоу, имел свою колонку в газете и считался столпом местной знати. Он уже пять раз ездил в Рим. Папа сам обращался к нему за советами. По слухам, он содержал любовницу. Если для кого-то современный мир изменился в хорошую сторону, так это для брата Иосафата.

Дружеские смешки звучали среди небольшой группы людей под ее окном.

Затем брат Иосафат уехал, оставив пончики и термос с горячим сидром.

Иногда она думала: кто эти люди, ежедневно приходящие скандировать напротив ее городского дома? Откуда у них берется свободное время? И вообще, знают ли они сами, для чего они здесь? Почему, когда в мире столько зла, они избрали борьбу именно с ней? Эту миссию организовали доминиканцы и назвали ее «Христианский крестовый поход за жизнь». Могли бы выбрать название получше, такое, которое не вызывало в памяти такое количество убийств якобы во имя Церкви. Но, к сожалению, она им не указ.

– У-бий-ца. У-бий-ца. У-бий-ца.

Только сегодня она почувствовала, что и в самом деле поняла протестующих. Прежде она всегда считала их благочестивыми ханжами и придирчиво осуждающими всё людьми, лезущими во все дыры. Теперь она впервые поняла, что все они совершенно искренни. Что они не скрывают своих намерений. Что имеют в виду не более того, что высказывают. Она завидовала их простоте, ей хотелось поступать так же. Хотелось поговорить.

«У всех у вас есть выбор, куда направить свои стопы и к кому примкнуть, – сказала бы она им. – У меня такого выбора нет. Я не могу иначе».

Когда протестующие в первый раз появились перед ее домами и фармацевтическими лабораториями, она пару раз выходила, чтобы поспорить с ними. Но быстро осознала, что они не слышат ни одного ее слова. Они свято верили, что знают все, о чем она думает.

– Я согласна с вами, – сказала она, – что жизнь священна.

– Нет, ты это оспариваешь, – отвечали они. – Ты считаешь, что… – и тут один из них плюнул в нее.

Вот так состоялся горячий спор, в котором никто не готов был сделать шаг навстречу другому, разделенные барьером страсти, который ни одна сторона не рисковала переступить.

«Я больше, чем мое тело», – думала она. Однако мир не соглашался с ней. Для мира у нее была только физическая сущность, и ничего более. Ее самые возвышенные мысли, самые горячие духовные порывы существовали лишь в уединении ее собственного разума. Она была совершенно беспомощна перед любыми грубыми проявлениями реальности: гнилым зубом, сломанной ногой, раком, ненужной беременностью. Никакая скорбь не была способна избавить ее даже от маленького прыщика. Но точно так же крики и издевки буйствующей толпы не могли повлиять на ее мысли.

Сигареты у нее закончились. Пепельница была переполнена окурками.

Все было тщетно. В конце концов, ответов не существовало, а если бы и существовали, то их было бы не понять, и не было даже надежды на возможность диалога. Всем правила тишина, но это была не мирная тишь, а спокойная отчаянная тишина невысказанных слов. Это была тишина подводной лодки в глубинах океана, где тонула женщина. В конце концов она поняла это и больше не боролась, а просто поступала так, как должно.

– У-бий-ца. У-бий-ца. У-бий-ца.

Послышался стук в дверь.

– Входите, доктор, – отозвалась она.

[25], и это – гулкое эхо его величия. Он всегда должен помнить, что сумасшествие Фауста – в большей степени здравомыслие, чем здравомыслие обычного человека. Ему нельзя предавать учителя скептицизмом или неверием.

Не поворачиваясь к Вагнеру, Фауст издал долгий и скорбный стон, а потом снова заговорил:

– Мне не следовало вдохновлять Гретхен на такие вещи. Да, я оказался слаб. Зато теперь я – снова я. Я верну ее себе и извлеку из этой омерзительной похоти. Мы купим поместье и заживем вдвоем в целомудренном благоприличии.

– Учитель…

– У нас будут дети.

– Да, да, конечно, будут.

Фауст тяжело заворочался на своем месте и повернул к Вагнеру полное жалости лицо.

– Никогда не влюбляйся, – произнес он. – У нее будут любовники, и некоторые из них – опытнее и проворнее тебя. Скажу тебе, как другу, – стоит однажды попробовать это блюдо, и будешь ненавидеть женщину, даже если она ничего не сделала.

Вагнер с важным видом кивнул, маскируя свое негодование.

– Скажи, что ты думаешь о жизни?! О тщеславии? О науке, учении, о любви, славе, вдохновении?

– Я думаю… да, но это все – совершенно разные вещи!…

– Ошибаешься! Все это одно – вульва.

– Сударь?

– Да, именно вульва! Эта отвратительная, мерзкая, грязная штучка. Пока мы ее страстно желаем, то с готовностью претерпеваем любое унижение, лишь бы заполучить ее! Ради нее трудимся, прихорашиваемся и шепчем сладкие слова. Приходим в театр с цветами, при лунном свете взбираемся на стены, пишем сонеты, выскакиваем из окон со штанами в руках, предоставляем самым опасным людям выбор оружия. Ради нее строим уютные гнездышки, города и цивилизации. И она наше все, наше единственное, наш идеал. Она создает нас и делает нас великими. Такова жизнь, такова наука, таково тщеславие, учение, любовь, слава, величие и вдохновение. Предвечная Вульва, – многозначительно изрек он, – затягивает нас в себя.

– Боюсь, что не совсем понял вашу логику, – признался Вагнер с несчастным видом.

– Да. Я мыслю совсем не так, как ты.

Фауст снова отвернулся, пристально вглядываясь в далекое Никуда, помахал указательным пальцем и воскликнул:

– О, враг рода человеческого! Я отказываюсь от тебя и от всей твоей помощи! С этого дня – возвышение или падение, успех или провал, муки или торжество – я больше не буду иметь с тобой дела! Не буду слушать твои советы. Не стану выполнять твои просьбы или служить твоим целям, какими бы невинными они ни казались, какие бы хитроумные ловушки ты ни расставлял для меня!

– Дорогой учитель, – сказал Вагнер, заслоняя ладонью слезы.

Фауст не ответил. Вагнеру пришлось призвать на помощь всю свою сдержанность, чтобы оставить учителя наедине с его мыслями. Откинувшись на спинку сиденья, он открыл книжку в мягкой обложке и сделал вид, что читает. За окнами проплывала Франция.

Поезд следовал по бесконечному коридору среди бесхозных, заколоченных досками построек – зданий предприятий, созданных вдоль железной дороги во время начала недолгого технологического процветания Европы, с тех пор устаревших или обанкроченных немецкими и английскими новациями. У Вагнера при этом возникло чувство гордости за свой народ и за землю, на которую он теперь возвращался. Но в то же время это смотрелось довольно печально.

– Помолчи, – произнес Фауст. – Ты мне не нужен. Ты бессилен, как лютик. Пуканье воробья значит больше, чем ты.

Вагнер отложил книгу и собрался ответить. Потом понял, что Фауст разговаривал во сне. После нескольких секунд созерцания Вагнер вытащил блокнот и авторучку. Его всегда манила работа над Биографией. Сняв с авторучки колпачок, он начал писать:


...

В поезде в периоды ясного сознания магистр становился естественным и совершенно откровенным. Ему абсолютно нечего от меня скрывать. Такие вот доверительные разговоры делают его сердце сильнее.


Вагнер остановился. Написанное показалось ему очень правильным, но нужно было что-то делать с манией Фауста. Потомкам требовалась от него непоколебимая честность. Он подчеркнул уже написанное и продолжил писать, сначала спокойно, затем со все большей откровенностью:


...

Не в первый раз магистр впал в подобное состояние. Но как раз теперь я осознал, что его безумие – результат не угасания интеллекта, а скорее – избытка гениальности. Используя метод анализа психоза, измышленный самим магистром, я понял, что «демон», коего он бранит, – своего рода проекция и отрицание собственного гения. То, что обычный человек называет Злом, как однажды он мне сказал, это попросту боязнь собственного потенциала. Как, наверное, трудно магистру признать свое неизмеримое превосходство над простым человеком! Какой непосильной ношей, должно быть, это ему часто кажется! Надо только позволить ему остаться наедине со своим демоном, и все будет отлично!


Он закрыл авторучку, еще раз, как обычно, перечитал написанное и со всей остротой восприятия врезался в самое ядро эмоционального кризиса Фауста. Это, подумал он, самая важная часть анализа.

Увы, исцеление Фауста было ему не под силу, за пределами его понимания. Он мог лишь наблюдать и надеяться.


Они прибыли в Париж. Очутившись на платформе, Фауст резко повернулся и схватил Вагнера за рукав.

– Ты должен защитить меня! – дико выпучив глаза, вскричал он. – Я отказался от своего предвидения и теперь слеп к опасностям будущего. Что-нибудь может случиться со мною! Убийцы, безумцы, мятежники… У меня есть враги, да так много, что и не счесть!

Озадаченный и испуганный до глубины души, Вагнер ответил:

– Магистр, вам ничего не угрожает. Никакой опасности нет.

– Ты в этом ничего не понимаешь! Совершенно ничего!

– Пойдемте. Уже поздно. Нам надо найти гостиницу.


Гостиница «Dix-huit Novembre»[26] была небольшая, но уютная. Недавно в нее провели электричество, и располагалась она совсем недалеко от вокзала. До Революции в этом здании был женский монастырь, во время Реставрации – бордель, а ныне, во времена Директории, селились респектабельные господа. Женщина за стойкой, которая по роду своей работы имела еще и должность офицера полиции, зевнула, а потом записала их подробные данные в крупный гроссбух в кожаном переплете. У нее была высокая прическа и красная помада. Во Франции, похоже, даже сотрудники полиции следили за модой. Она осведомилась, нет ли у них другого багажа, кроме двух саквояжей, после чего записала и эти сведения.

Потом она протянула Вагнеру ключи. Фауст спросил:

– Кто еще занимает номера на этом этаже?

Она заморгала.

– Прошу прощения?

– Ему хотелось бы знать… – начал Вагнер.

Но Фауст схватил его за руку и зашептал прямо в ухо. Потом расправил плечи и произнес:

– Боюсь, что нам придется настаивать, чтобы всех постояльцев этого этажа немедленно выселили. По соображениям безопасности, – добавил он многозначительно.

– Это невозможно! – вскричала женщина-портье, наконец пробуждаясь от полусна, в ужасе простирая перед собой руки. – Безобразие! Да за кого вы себя принимаете?

Вагнер немного наклонился вперед.

– Вам известно… да вы хоть понимаете, кто этот человек? Он – Прометей, который осветил город электрическим светом, отец современного очищения от нечистот, создатель летательного аппарата. Он изобрел l? m?thode…

Молодая женщина дождалась, пока он закончит говорить. И решительно поинтересовалась:

– Сколько?

Фауст уселся в кресло в глубине вестибюля и задумчиво наблюдал за дверью, пока они пререкались о цене. Наконец они условились о размере взятки, и женщина-портье занялась своей сложной задачей.

– Пойдемте, магистр, – проговорил Вагнер, когда последний ворчащий от возмущения постоялец спустился с лестницы. – Я проверю вашу комнату на должную безопасность и удостоверюсь, что одеяла – мягкие, а простыни – свежие.

Он остановился на середине лестничного марша и пристально, но бесстрастно посмотрел на женщину-портье. Ей не могло быть больше тридцати. Несомненно, она намеревалась доложить о них в национальную полицию. А те, в свою очередь, захотят задержать подозрительных иноземцев на денек-другой для допроса. Тем не менее, она была явно утомлена, и если с радостью проделает эту рутинную работу, то только завтра.

Вагнер прокашлялся и небрежно произнес:

– Мне хотелось бы утром позвонить.

– Это можно сделать в офисе ниже по улице.

– Хорошо, хорошо, – громко произнес он, с чувством потирая руки. Значит, у них нет телефона! – Ну как, завтра будет какая-нибудь публичная экзекуция?

– А когда ее не было? – отозвалась она, по-галльски пожимая плечами.

– Тогда мы останемся еще на день, – сказал он с усмешкой. – Почему бы и нет? Ведь здесь будет представление?

«Вот какой я ловкий», – думал Вагнер. Когда он оглянулся с лестницы, девушка бессильно опустилась в кресло за конторкой. И закрыла глаза.


Ему необходимо быть бесстрашным.

Когда Фауст наконец устроился, Вагнер спустился в вестибюль и вышел на улицу.

Он гулял до тех пор, пока не обнаружил неподалеку от университета нищенский квартал, где мог обрести то, чего хотел. Его в изобилии окаймляли галереи с чугунными фасадами и стеклянными витринами, где выставляли произведения извращенного искусства, которое надежно отражало безобразие времен, искусство без пропорций и чистоты, по большей части просто мазню, непонятный мусор, хлам и тому подобное.

Он покачал головой и двинулся в глубь квартала.

Галереи остались позади, город стал темным, а многоквартирные дома стояли почти впритык и нависали над узкими улочками. Всякий раз, когда из дверей появлялся сутенер и приближался к Вагнеру, тот с важным видом качал головой, а после говорил этому человеку, что ему действительно нужно. Первые двое нахмурились и, отрицательно покачав головой, удалились, оглядываясь на него.

Третий отвел его в небольшой винный магазинчик.

Заведение не отличалось чистотой. Керосиновая лампа над стойкой светила достаточно ярко, чтобы Вагнер сумел пройти, никого и ничего не задев полами пальто, подметавшими пол. Он вошел в переполненную людьми темноту и съежился, одолеваемый внезапным убеждением, что кто-то окажется за его спиною, выждет, нападет и ограбит его. Однако ничего не случилось.

И он снова распрямил плечи.

Позади него находилось то, что некогда было алтарем, а теперь стало барной стойкой. В шезлонге за стойкой восседала толстенная женщина с едва заметными черными усами. Кресло – крик-крак – покачивалось с неумолимостью метронома. Женщина читала бульварный роман.

Вагнер и его провожатый углубились в лабиринт шатких нагромождений бочек и бочонков, возвышающихся стопок корзин с трафаретными надписями, зазубренных алебард и ржавых пик, религиозных статуй, граблей со сломанными зубьями и бесконечных рулонов пыльной серой одежды. Стрекот! Вагнер увидел небольшие столики, несколько стульев, но ни одного посетителя. Словно кто-то решил устроить на складе бар, но никому об этом не рассказал. Крак! Если бы хоть один ящик с частями механизма, покрытыми смазкой, упал, то все повалилось бы и стало невозможно добраться до двери.

Стрекот! Через дверной проем за спиной женщина вполне могла посматривать сюда – что, безусловно, означало, что за тобой подсматривали, ибо внутри фонарь горел чуть ярче, – и другая женщина укладывала длинные волосы. Крак! Она была обнажена до талии, кожа ее белела, как сливки. Соски такие же темные, как и кустики волос, торчащие под мышками. Невольно, ибо Вагнер не рвался еще раз заработать французскую болезнь, он почувствовал, как его орган напрягся. Крик! Очевидно, здесь продавалось не только вино.

Толстуха, не поднимая глаз от книги, спросила:

– Что вам угодно?

Крак!

– Револьвер, – ответил Вагнер. – И патроны.