Он застал Стеллу в живых. Она умерла несколько месяцев спустя, 28 января 1728 г., в воскресенье. Когда ему сообщили об этом, у него были друзья (по воскресеньям он обычно принимал гостей), и только после их ухода он мог остаться наедине со своим горем. Тогда-то он и начал писать свои заметки о ней. Ему суждено было пережить ее на семнадцать лет. Постепенно редел круг друзей. В 1736 г. он составил список лиц, выделявшихся ученостью, знатностью или занимавших видные должности, с которыми он был некогда близок или знаком и которые уже умерли. Он насчитал 27 человек, и в их числе немало и тех, кого мы встречаем на страницах «Дневника» — Аддисон, Прайор, лорд Оксфорд, Конгрив и многие другие. Параллельно он составил список тех, кто еще был жив. Примечательно, что среди них он числил и тех, кто уже расстался с жизнью, но он об этом не знал, потому что почти не писал писем и все меньше интересовался тем, что происходит там, в некогда желанной Англии. Он подводит итоги и составляет еще один список, в котором разделяет своих знакомых на четыре категории — неблагодарных, благодарных, ни то, ни се и вызывающих сомнение. Но ни в одном из списков живых или мертвых, не значатся имена Стеллы и Ванессы, как не упоминает он эти имена и в своих письмах. Они словно существуют в его сознании особняком от всех прочих и, возможно, отдельно друг от друга. Туда никому нет доступа. Не зря писала ему как-то Ванесса, что в его мысли никому не дано проникнуть. Но Стелла всегда рядом — ведь она покоится под плитами собора св. Патрика, где впоследствии нашел успокоение и он. А Ванесса… После смерти Свифта среди его бумаг обнаружили конверт с прядью волос. На конверте рукой Свифта было написано: «Волосы женщины, только и всего». Естественно предположить, что это волосы Стеллы, оставленные им на память после ее кончины, ведь именно в этот день он написал, что ее волосы были «чернее воронова крыла». А ироническая или даже нарочито циническая усмешка надписи на конверте — типично свифтовское стремление разрушить всякие обольщения человеческого сердца в угоду беспощадно трезвому взгляду на жизнь. Однако некоторые биографы утверждают, что эта прядь — память о Ванессе.
 
 
* * * *
   Что же дает основание причислить «Дневник для Стеллы» к литературным памятникам? Конечно, письма великого писателя раскрывают его внутренний мир, в них говорится о его литературных замыслах и писательском труде, о литературе и собратьях по перу, проявляется его наблюдательность, острота мысли, его словесное мастерство. [Следует однако предупредить, что, делая свои записи, Свифт не заботился о тщательной литературной отделке и не занимался ею впоследствии, здесь нет никакой оглядки на будущего читателя. Недаром, перечитывая иногда написанное, Свифт удивлялся тому, как его корреспондентки догадываются о смысле, но притом решительно отказывался исправлять погрешности и описки. Он откровенно признается подчас, что пишет, уже засыпая, или торопится, потому что должен спешно уйти, или очень сейчас занят. Эта проза такова, какой она вылилась из-под его пера в данную минуту, она действительно является непосредственным отражением мыслей, настроения и даже физического состояния автора, но в этом в значительной степени заключается обаяние его записей, при всей, не побоимся сказать, подчас небрежности и стилистических погрешностях, а иногда и просто монотонном однообразии повторяющейся информации, среди которых то и дело сверкнут глубокая мысль или меткое слово великого сатирика.] Но с равным основанием это можно отнести и к другим письмам Свифта. Почему же такое предпочтение отдано его письмам к Эстер Джонсон? Почему в Англии их печатают отдельной книгой, отдельно от всех прочих писем? Потому что они предназначены одному адресату? Отчасти. Но точно так же были напечатаны однажды отдельной книгой и письма к его приятелю Чарлзу Форду и к Ванессе. Да, но публикуемые письма к Стелле, как уже отмечалось в начале статьи, ограничены определенными хронологическими рамками, они рассказывают об определенном периоде его жизни и в них есть свой сюжет, своя завязка, кульминация и развязка.
   Читая «Дневник», продираясь сквозь огромное нагромождение деталей быта, как будто незначащих мелочей повседневности, знакомясь с людьми, выступающими на авансцене истории и в роли рядовых статистов, следя за признаниями и догадываясь об умолчаниях автора, вступающего в разнообразнейшие отношения с этими людьми, размышляя о причинах поступков, явных и скрытых, мы знакомимся с историей поразительного возвышения Свифта, обусловленного не только его выдающимся талантом, но и общественной ситуацией, а затем становимся свидетелями крушения его честолюбивых надежд. При этом его личная судьба дает немало поводов для размышлений и выводов не только о Свифте, но и вообще судьбе художника, творческой личности, об истинных и мнимых целях, которые она себе ставит, благородных и ложных побуждениях, которыми она руководствуется, и цене, которую платит, о субъективном восприятии и объективном смысле такого сюжета. Такой сюжетной завершенности, отграниченности, цельности ни в каких письмах Свифта к другим адресатам или в любой другой период его жизни больше не встречается.
   Но есть еще одно обстоятельство, выделяющее эти письма. Они написаны в виде дневника, мало того, в особой манере, выработанной постепенно и сознательно, манере, которой Свифт никогда и нигде больше не пользовался. Он пишет утром и вечером и, отправя одно письмо, в тот же день начинает новое (для непрерывности общения); он непременно сообщает, где обедал и что ел (чего, конечно же, не делает ни в каких других письмах), где был с визитами, кого видел, как себя чувствовал, где и сколько гулял и т. п., то есть делает все возможное, чтобы его корреспондентки получили полное представление о каждом дне его пребывания в Лондоне, чтобы они живо представили людей, с которыми он видится, их манеры, одежду, разговоры — одним словом, «Дневник для Стеллы» не только может поспорить с многими романами той поры (Дефо, например) в отношении достоверности, плотности описания быта, неистощимого интереса к материальной стороне жизни, столь характерного и для героев Дефо (векселя, акции, закладные, арендная плата, стоимость проезда в карете и портшезе, стоимость вина и парика и обеда в харчевне, ежедневные расходы, приданое невест и доходы женихов и пр. и пр.), но и превосходит их в ряде отношений и приемов, создающих, мы бы сказали, эффект присутствия, приемов, которых английский роман тогда еще не знал.
   Ни в каких других письмах Свифт (и тем более никто из его современников) не вступает в вымышленные диалоги со своими корреспондентами, тогда как здесь он их расспрашивает и тут же пишет их ответные реплики, разыгрывает их, дурачит, шутливо бранит, просит не мешать ему работать, отсесть от его постели, дать одеться или гонит их потому, что ему пора вставать или потому, что его клонит ко сну. [Закончив письмо, он делает, например, следующую приписку — если Стелла и Дингли желают, чтобы он что-нибудь прибавил, то пусть поторопятся сказать ему об этом, иначе он сейчас письмо запечатает.] Мало того, он беседует и с их письмами. Он описывает последовательность своих жестов, когда вскрывает их письмо, отмечает, какой рукой берет его и как распечатывает. А ведь английский роман тогда еще не открыл всю бесконечную красноречивость языка движений и жестов, обдуманных или непредумышленных. Наконец, он пытается дать своим корреспонденткам представление, с какой именно интонацией он произносит то, что пишет (с какой, например, «маленькая девчушечка скажет: „У меня есть яблоко, мисс, но только я не дам вам ни кусочка“). С этой целью он начинает экспериментировать с графической стороной своих писем: желая имитировать зевок, он пишет — „пооолночь“, а желая выразить обиду или невозможность для него тотчас перейти от одного предмета разговора и настроения — к другому, он проводит черту, притом в каждом случае разной длины, поясняя, например, что он так далеко отодвинулся от Стеллы, потому что обижен. Даже в самой неразборчивости своего почерка он усматривает особый психологический смысл: „Когда я пишу разборчиво, мне, сам уже не знаю почему, начинает казаться, что мы не одни и что все, кому не лень, могут за нами подглядывать, а у небрежных каракулей вид такой укромный, ну прямо, словно это ПМД“ [Условное обозначение, под которым Свифт подразумевает себя, Стеллу и Дингли.]. Отдельные слова и фразы он пишет огромными буквами для смыслового или эмоционального усиления или для комического эффекта (в данном издании, как и в английских, эта особенность написания, как и некоторые другие, не воспроизведены).
   На фоне достаточно однообразной повествовательной манеры того же Дефо, письма к Стелле поражают не только эмоциональным разнообразием, но и неожиданностью переходов, эмоциональных переключений. Мало того, проза в иных местах обретает ритм и рифму, переходит в стихи; мистифицируя Стеллу, Свифт уверяет ее, будто цитирует старинную пословицу или поговорку, хотя сочинил ее тут же, на ходу, и, минуту спустя, раскрывая тайну своей писательской кухни, выражает недовольство неудачной рифмой. Наконец, Свифт использует ребячий язык; переиначивая слова, меняя в них буквы, он превращает их в другие слова, дающие в данном контексте новый, неожиданный смысл (при свете свечи — при свете скачи; и не хуже вас — и не уже вас и т. д.). Он уснащает свои письма каламбурами, прибегает к нарочитой стилевой разноголосице в ласковых словечках, эпитетах. Появляются какие-то вымышленные лица, и Свифт вступает с ними в комический диалог: так он спрашивает, например, какого-то пожилого мужчину с тростью, не известно ли ему, от кого он получил письмо, а тот отвечает со старческим шамканьем (которое Свифт воспроизводит), что оно от какой-то мадам МД; а то еще будто осведомляется у кого-то из обитателей Челси, правда ли, что здесь продавались прежде прррррррревосходные булочки с изюмом?».
   Перед нами определенная эстетическая система, и хотя «Дневник», как уже говорилось, представляет собой непосредственную фиксацию причудливой смены настроений и мыслей автора и фиксацию событий каждого дня во всей их пестроте и непредсказуемости, их живой достоверности, в нем параллельно с этим все же использован ряд приемов, цель которых — создать впечатление абсолютной непредумышленности этих записей. И, как это ни парадоксально, но два этих, казалось бы, взаимоисключающих друг друга свойства — непосредственность и обдуманность, преднамеренность — органически здесь сливаются, в них, быть может, и состоит главное своеобразие и увлекательность «Дневника». Можно подумать, что в эпоху торжества рационализма Свифт бросил в нем вызов рационализму и упорядоченности и за полвека до выхода «Тристрама Шенди» создал поистине стернианскую книгу. Ничего интуитивного или бессознательного в его письмах нет, как, впрочем, нет этого и у Стерна; это сознательно избранная и в основе своей очень головная манера, которая предвосхитила многое из того, что, лишь несколько десятилетий спустя, было самостоятельно найдено и выработано английским романом и в первую очередь Стерном. Последний, если и мог познакомиться с письмами Свифта, то лишь в виде многочисленных цитат в книге Дина Свифта, потому что ко времени первой публикации «Дневника» большая часть романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди» была уже опубликована. Что же касается вызова рационализму, то, быть может, он у Свифта, как отчасти и у Стерна (в котором видят обычно только свидетельство кризиса просветительского рационализма), а много позднее у Шоу, и у Честертона и многих других английских писателей выражает еще и своеобычность английского национального характера, национального образа мышления с его пристрастием к эксцентрике, игре ума, причуде…
   Но если английский роман XVIII в, в силу обстоятельств не смог воспользоваться опытом Свифта — автора «Дневника», то им вполне воспользовался, например, исторический роман XIX в. и прежде всего У. М. Теккерей. Сама эстетическая программа Теккерея была в сущности без всяких эстетических манифестов более чем за сто лет до того реализована автором «Дневника»; изображать историю не с парадной эффектной стороны, а как будничную жизнь, и великих мира сего не разодетыми в горностаевые мантии и произносящими пышные речи, а без всякого подобострастия и приукрашивания. Когда мы читаем «Историю Генри Эсмонда», то не только обнаруживаем десятки деталей, почерпнутых из писем Свифта и придающих роману особую достоверность (чего стоит, например, «краснолицая, разгоряченная» королева Анна, которая, охотясь, мчится в кабриолете вслед за сворой гончих), но ощущаем историю, представленную человеком, наблюдающим главных ее лицедеев в моменты их повседневного бытия, когда они гримируются или разгримировываются, а подчас забывают нужную реплику и ходят по черной лестнице, как ходил всегда к королеве Анне ее первый министр — лорд Оксфорд.
   У Свифта можно было поучиться и новому способу изображения характера, куда более сложному, чем у Филдинга, нередко прибегавшего к контрастному противопоставлению пороков одного героя добродетелям другого. Всесильных министров — Оксфорда, Болинброка, слугу Патрика, не говоря уже о самом авторе «Дневника», мы узнаем куда лучше, нежели героев многих прославленных романов. С каждым письмом облик этих людей становится все более пластичным и объемным, потому что Свифт изображает поведение того же Болинброка и на политическом поприще и в обыденной жизни, в критические минуты его карьеры и за пиршеством в кругу единомышленников, объясняет мотивы его поступков, знакомит с его привычками. И как эти люди ни близки и ни дороги ему (ведь он теперь с ними в одной упряжке и все поставил на ту же карту), его ум слишком проницателен и беспощаден, чтобы заниматься иконописью: поэтому после энергичной, сжатой, исполненной восхищения характеристики Болинброка Свифт не боится изобразить этого незаурядного, обуреваемого страстями человека, охотящимся за проституткой на лондонской улице; а сожалея о том, что Болинброк разошелся со своими политическими единомышленниками, и собираясь предотвратить их разрыв, Свифт роняет лишь одну фразу: «Если Болинброк станет противником, с ним хлопот не оберешься», которая поразительно проясняет характер самого Свифта-политика, мгновенно и холодно оценивающего последствия ситуации, при которой сегодняшний друг станет врагом. Понятно также, почему Теккерей писал свои исторические романы в виде мемуаров и дневников участников исторических событий. Он и здесь воспользовался опытом Свифта, понимая, что, характеризуя дела минувших дней и их участников, рассказчик одновременно будет характеризовать и самого себя. Последнее, конечно, не входило в намерения Свифта. Но для нас именно в этом, пожалуй, и состоит главный смысл его записей.
   Разумеется, «Дневник», как говорят обычно, имеет большой познавательный смысл, особенно для тех, кто интересуется той эпохой. Еще, возможно, важнее то, что многие страницы «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет» «Дневника» воспринимаются, как предвестье «Путешествий Гулливера», а ведь именно эта книга определяет место, занимаемое Свифтом в истории английской и мировой литературы. Можно с уверенностью сказать, что после знакомства с «Дневником» многое в «Путешествиях Гулливера» предстает в ином освещении. Никакие другие письма Свифта не дают нам столь полного представления о том личном и общественном опыте писателя, из которого возникли потом многие страницы и главы диковинного мира его знаменитой книги, особенно ее первая часть, изображающая Лиллипутию. Но только то, что в «Дневнике» представлено в дробной картине повседневных событий, важных и незначительных, на страницах «Путешествий Гулливера» выражено в форме художественного сатирического обобщения. Отдельные коллизии «Дневника» буквально узнаваемы на страницах «Путешествий Гулливера», а в иных случаях у читателя невольно возникает желание истолковать их, как иносказательное образное перевоплощение реальности — и тогда Гулливер среди лиллипутов вызывает ассоциацию со Свифтом в период его возвышения, когда большинство окружавших его людей, несоизмеримых с масштабами его личности, конечно же, казались ему пигмеями. А Свифт после падения кабинета тори, вынужденный уехать в свое ирландское изгнание, ожидающий возможной расправы, представляется нам таким же беззащитным, как Гулливер, очутившийся среди великанов. И не подкрепляют ли такую догадку следующие строки: «Я представил себе унижение, ожидающее меня среди этого народа, где я буду казаться таким же ничтожным существом, каким казался бы среди нас любой лиллипут» (II, 1)? В самом деле, прежде от воли Гулливера зависели судьбы двух государств — Лиллипутии и Блефуску, а ныне его судьба зависит от прихоти мальчишки, от кошки, от крыс.
   И тем не менее, попытки точно расшифровать фантазию Свифта, угадать, какой конкретный факт он имел в виду под каждым эпизодом своего повествования (чем занимались и занимаются десятки исследователей и комментаторов «Путешествий Гулливера») — занятие малоплодотворное. А отождествлять Гулливера с его создателем тем более не стоит, Свифт никогда не верил в идиллию, тем более в идиллию лошадиную.
   Нельзя не заметить, что, при существенных различиях в суждениях и оценках одних и тех же явлений действительности в «Дневнике для Стеллы» и в «Путешествиях Гулливера», которые отмечались нами в данной статье, и несмотря на то, что за годы, отделяющие эти две книги, жизнь внесла существенные коррективы во взгляды и оценки писателя («… в молодости я и сам, — признается Гулливер, — был большим прожектером»), многие суровые суждения о человеке и обществе сложились у Свифта уже тогда, в пору создания «Дневника». Среди прожектов академии Лагадо самыми фантастическими и несбыточными представлялись Гулливеру «…способы убедить монархов выбирать себе фаворитов из людей умных, способных и добродетельных, научить министров считаться с общественным благом; награждать людей достойных, одаренных, оказавших обществу выдающиеся услуги; учить монархов познанию их истинных интересов, которые основаны на интересах их народов; поручать должности лицам, обладающим необходимыми качествами для того, чтобы занимать их; и множество других диких и невозможных фантазий, которые никогда еще не зарождались в головах людей здравомыслящих» (III, 6). Но ведь к такому печальному итогу Свифт пришел еще в те дни, когда писал «Дневник», он вполне мог бы завершить этим выводом свои записи. «Дневник» — предварительное исследование жизни, предварительный детальный ее слепок, из которого еще предстояло выкристаллизовать самое существенное.
   Выше уже говорилось и о самостоятельной художественной ценности «Дневника», о том, как много предвосхитил в нем Свифт из того, что было эстетически освоено литературой лишь спустя десятилетия. Но прежде всего эта книга помогает хотя бы отчасти постичь сложную, удивительную и непостижимую личность Джонатана Свифта.

Примечания

   Предлагаемый перевод выполнен по наиболее авторитетному в текстологическом отношении английскому изданию: Swift Jonathan. Journal to Stella, in 2 vols./Ed. by Harold Williams. Oxford, Clarendon Press, 1948.
   Необходимо коснуться истории публикации «Дневника для Стеллы», состояния оригинала, а главное — сказать о своеобразии самого текста.
   Впервые о существовании этих писем читающей публике стало известно в связи с вышедшим в 1755 г. «Опытом, посвященным жизни, сочинениям и характеру доктора Джонатана Свифта», где приводились отрывки из них. Книга эта принадлежала перу Дина Свифта, который был близок с писателем в последние годы жизни Свифта.
   В библиотеке Вальтера Скотта в его поместье Эбботсфорд сохранился рукописный перечень книг, принадлежавших Свифту в самые последние годы жизни, составленный опекуном Свифта Джоном Лайоном. Как известно, писатель был в это время поражен тяжелой душевной болезнью. В перечне значатся письма Свифта, общим числом 227, собранные в один том, и кроме того еще несколько писем к Эстер Джонсон и миссис Дингли, а также указывается, что еще какие-то письма были переданы Джоном Лайоном экономке и домоправительнице писателя — миссис Уайтвэй. Именно ее имел в виду Ди» Свифт, указывая в пояснениях к своему «Опыту», что письма Свифта предоставила в его распоряжение одна дама, которая будто бы обнаружила их недавно среди бумаг, переданных ей самим Свифтом в 1738 г. Остается, таким образом, неясным, действительно ли сам Свифт передал ей все эти письма или же она получила часть из них от доктора Лайона; так или иначе, в распоряжении Дина Свифта оказалось 39 писем к Эстер Джонсон — «Стелле» (со 2 по 40 включительно из нынешнего состава «Дневника»), которые он цитировал в своей книге.
   В 1766 г. эпистолярное наследие Свифта было частично опубликовано Джоном Хоксвортом (1715? — 1773), в молодые годы занимавшимся журналистикой, а на склоне дней ставшим одним из управляющих Ост-Индской компании, который прямо указал на то, что письма были получены им первоначально от доктора Лайона. Сюда, помимо прочих, вошли 26 писем из нынешнего текста «Дневника»: первое, а также с 41 по 65; оригиналы этих писем (за исключением 54) сохранились — книготорговцы, по заказу которых осуществлялось это издание, передали их потом Британскому музею. Два года спустя после этой публикации, в 1768 г. Дин Свифт продолжил вышедшее в Лондоне издание сочинений Свифта, напечатав в одном томе со своими пояснениями все находившиеся у него 39 писем, присовокупив еще и первое, которое он явно перепечатал с издания Хоксворта, однако судьба этой части рукописи остается неизвестной. Джон Николе (1745 — 1826) — издатель, опубликовавший на своем веку много разного рода литературных материалов и писем писателей и общественных деятелей Англии первой половины XVIII в. и изучавший несколько позднее эпистолярное наследие Свифта, приводит в своих восьмитомных «Иллюстрациях к истории литературы восемнадцатого века» (Illustrations of the Literary History of the Eighteenth century. By John Nichols, in 8 vols. London, 1817 — 1858) письмо к нему Дина Свифта, в котором тот говорит о своем намерении тоже передать имеющиеся у него письма в Британский музей (чего он, однако, не сделал), но тут же добавляет, что в глубине души он склоняется к тому, что самым лучшим было бы сжечь все рукописи, коль скоро книга уже напечатана. Осуществил ли он это намерение, сказать с уверенностью нельзя. Следовательно, к 1768 г. все 65 писем Свифта к Эстер Джонсон были уже напечатаны, но только двумя отдельными частями, и сохранились оригиналы лишь 25 писем, к которым при последующих переизданиях почти всякий раз обращались для уточнения текста, тогда как в отношении остальных писем оставалось только полагаться на их прочтение, или, скорее, расшифровку, предложенную Дином Свифтом.
   Слово «расшифровка» употреблено нами не случайно. Во-первых, сохранившийся оригинал свидетельствует о тон, что многие особенно часто встречающиеся слова, а также имена Свифт сокращал. Во-вторых, о многом он писал обиняками, опасаясь, что его письма, насыщенные политическими новостями, будут вскрывать. В-третьих, значительную часть его писем занимают ответы на письма его корреспонденток, которые не сохранились, поэтому смысл отдельных фраз в его ответах остается неясным. Из «Дневника» видно, что на протяжении почти трех лет, пока Свифт вел его, он сохранял их письма; он не раз пишет, что ему лень рыться в них, когда необходимо вспомнить, что они ему писали по какому-нибудь поводу раньше. Уничтожил ли он их перед отъездом в Ирландию или позднее и уничтожил ли вообще — остается только гадать.
   Многочисленные вымарывания отдельных слов и даже строк, кляксы и помарки, торопливый мелкий почерк приводили к разночтению одних и тех же мест, о смысле которых приходится только догадываться. Это даже дало основание позднейшему французскому исследователю Эмилю Понсу высказать предположение, что такие зачеркивания сделаны с умыслом и, следовательно, представляют собой значимые, исполненные смысла части текста, понять которые могла только Стелла, точно так же, как росчерки и завитушки пера, которых особенно много в тех местах, где Свифт пишет обеим дамам ласковые словечки или шутит с ними (Pans Emil. Du Nouveau sur le «Journal à Stella». Paris, 1937). Однако редактор оксфордского издания «Дневника» Гарольд Уильяме справедливо замечает по этому поводу, что Свифт в таком случае прибегал бы к зачеркиваниям и прочим ухищрениям прежде всего в тех местах, где он, к примеру, неблагоприятно отзывается о знатных липах или сообщает сведения о закулисных интригах при дворе и пр., чего в рукописи нет.
   Наконец, особенность писем состоит еще и в том. что Свифт широко пользовался в них языком, напоминающим лепет ребенка, коверкающего слова и придумывающего свои собственные, не умеющего выговорить какие-то звуки (так, вместо «р» в подобных словах у него стоит «л» и наоборот); он пользуется буквенным шифром вместо имен и т. п. и в этом отношении, например, первые издатели текста Дин Свифт и Хоксворт пошли совершенно различными путями. Дин Свифт этот шутливый ребячий лепет начисто заменил, перевыразил «нормальным» взрослым языком, за исключением тех случаев, когда Свифт сам специально оговаривает необычное написание слов. Отсутствие оригинала не позволяет теперь установить, насколько верно Дин Свифт передал значение этих слов. В этих письмах, как уже указывалось в статье (с. 517), немалое значение имеет и графическая сторона, однако в издании Дина Свифта мы узнаем об этом лишь из его примечаний, сам же текст напечатан в обычном «благопристойном» виде. Иногда его редактура приводила к явным несообразностям. Так, Свифт у него с самого начала называет себя именем Престо, тогда как такое имя Свифту дала герцогиня Шрусбери, и произошло это 2 августа 1711 г., о чем писатель сам сообщает в своем «Дневнике» в записи, сделанной в этот день, и, следовательно, использование этого имени почти годом ранее лишено основания и логики и является одной из редакторских вольностей Дина Свифта, заменившего словом «Престо» буквенный шифр БДГП, которым обозначал себя в этих письмах Свифт. Другая вольность Дина Свифта — использование имени Стелла, поскольку впервые Свифт называет таким именем Эстер Джонсон в своих стихах, посвященных ей по случаю дня рождения в 1719 г. (во всяком случае, до этого года имя «Стелла» нигде у Свифта не встречается). Однако вносить исправления в письма, изданные Дином Свифтом по аналогии с сохранившейся частью рукописи «Дневника», дело не менее рискованное, поскольку это могло бы повлечь за собой в иных случаях новые искажения текста.