— Гарсон! — спросил один из пирующих. — Что там за чертовский грохот?
   Слуга, обменявшись с товарищами испуганным и растерянным взглядом, пробормотал в ответ:
   — Месье, это… это…
   — Да просто какой-нибудь угрюмый и недоброжелательный квартирант, скотина, ненавидящая веселье, стучит нам палкой, чтобы мы потише пели… — сказал Нини-Мельница.
   — Тогда по общему правилу, — поучительно произнес ученик великого художника, — если домохозяин или жилец домогается тишины, традиция требует, чтобы ему немедленно отвечали кошачьим концертом, да с таким адским шумом, чтобы он сразу оглох. Такие правила, — скромно заявил юный живописец, — приняты в международной политике, насколько я имел случай это наблюдать, между штукатурно-потолочными державами.
   Этот рискованный неологизм был встречен смехом и аплодисментами.
   В это время Морок, разговаривавший в стороне с одним из слуг, пронзительным голосом покрыл шумные речи:
   — Требую слова!
   — Разрешаем! — отвечали веселые голоса.
   При молчании, последовавшем за возгласом Морока, стук наверху сделался еще сильнее и стал учащеннее.
   — Жилец не виноват, — с мрачной улыбкой начал Морок. — Он не способен помешать общему веселью.
   — Так зачем же он стучит, точно глухой? — спросил Нини-Мельница, опустошая свой стакан:
   — Да еще глухой, потерявший палку! — прибавил юный живописец.
   — Это не он стучит, — отрывисто и резко проговорил Морок. — Это заколачивают его гроб…
   За этими словами наступило внезапное тяжелое молчание.
   — Его гроб… нет, я ошибся, — продолжал Морок. — Их гроб, надо было сказать: по нынешним временам и мать и ребенок должны довольствоваться одним помещением…
   — Мать!.. — воскликнула девушка, изображавшая Сумасбродство. — Значит, умерла женщина? — сказала она, обращаясь к официанту.
   — Да, мадемуазель, бедная двадцатилетняя женщина, — грустно отвечал слуга. — Ее дочка, которую она кормила грудью, умерла вслед за нею, и все это меньше чем за два часа… Хозяину очень неприятно, что это может помешать вашему празднику… Но никак нельзя было это предвидеть… Еще вчера бедняжка распевала на весь дом… никого не было веселее ее!
   Казалось, что после этих слов картину шумного веселья разом затянуло траурным креповым покрывалом. Все эти цветущие, радостные лица затуманились печалью; ничей язык не повернулся подшутить над матерью и ребенком, которых заколачивали в один гроб. Наступила такая глубокая тишина, что стало слышно тяжелое дыхание испуганных людей; последние удары молотка болезненно отдавались в сердцах; казалось, вся эта веселость, более притворная, чем искренняя, заменилась тяжелыми и скорбными мыслями, до сих пор тщательно отгоняемыми… Настала решительная минута. Необходимо было каким-нибудь сильным средством возбудить упавший дух собеседников, потому что много хорошеньких лиц мертвенно побледнело, много ушей из красных сделались белыми. В числе последних были и уши Нини-Мельницы.
   Только один Голыш, казалось, стал вдвое веселее и отважнее; он выпрямил свою сгорбленную от истощения спину, лицо его слегка покраснело, и он воскликнул:
   — Ну, что же ты, братец? где же водка? Где пунш? черт возьми! Разве мертвые могут заставлять дрожать живых?
   — Он прав! — воскликнуло несколько голосов, желая подбодрить себя. — Прочь печали! да, да, пунш скорее!
   — Пунш… вперед!
   — К черту горе!
   — Да здравствует радость!
   — Вот и пунш, господа, — провозгласил слуга, отворяя двери.
   При виде пылающего напитка, который должен был оживить ослабевшее мужество, раздались бешеные аплодисменты.
   Солнце закатилось. Столовая, рассчитанная на сто мест, глубокая комната с несколькими узкими окнами, до половины завешанными бумажными занавесами; хотя время было еще не позднее, в комнате, особенно в отдаленных ее углах, было уже почти совсем темно. Двое слуг внесли на железной перекладине пунш в громадной лохани, блестевшей, как золото, и отливавшей разноцветными огнями. Огненный напиток был поставлен среди стола, к великой радости пирующих, которые начали уже забывать о страхе.
   — Теперь, — вызывающим тоном обратился Голыш к Мороку, — пока жженка пылает, приступим к дуэли. Публика будет судьей… — и, показывая на две бутылки, принесенные слугой, он прибавил: — Ну… выбирай оружие!
   — Выбирай ты! — отвечал Морок.
   — Хорошо… получай свою бутылку… и стакан… Нини-Мельница будет считать удары…
   — Я не прочь быть секундантом, — отвечал духовный писатель, — но считаю долгом заметить, мой милый, что вы затеяли серьезную игру… Право, в теперешние времена дуло заряженного пистолета, введенное в рот, менее опасно, чем горлышко бутылки с водкой, и…
   — Командуйте огонь, старина, — прервал его Жак, — или я обойдусь и без вас…
   — Если хотите… извольте…
   — Первый, кто откажется, считается побежденным, — сказал Голыш.
   — Ладно! — отвечал Морок.
   — Внимание, господа… следите за выстрелами, как можно теперь выразиться, — сказал Нини-Мельница. — Только надо поглядеть, одинаковы ли бутылки: это главное… оружие должно быть равным…
   Во время этих приготовлений глубокое молчание воцарилось в зале. Настроение многих из присутствующих, временно возбужденное появлением пунша, снова подчинилось грустным предчувствиям. Все смутно понимали, какая опасность кроется в вызове Морока Жаку. Все это вместе с впечатлением от стука заколачиваемого гроба затуманило более или менее все лица. Некоторые, конечно, храбрились, но их веселость была насильственной. Иногда, при определенных условиях, самая пустая мелочь производит глубокое впечатление. Как мы уже говорили, в зале было почти темно, и сидевшие в глубине комнаты освещались только огнем пунша, продолжавшим пылать. Это пламя, пламя спирта, придает лицам, как известно, мертвенный, синеватый оттенок. Было странно, почти страшно видеть, как большинство гостей, в зависимости от того, насколько далеко они сидели от окон, было освещено этим фантастическим светом.
   Художник первый поразился эффектом этого колорита и воскликнул:
   — Взглянем-ка на себя, друзья: глядите, мы — точно пир умирающих от холеры! Смотрите, какие мы на этом конце зеленоватые и синеватые!
   Эта шутка, видимо, не особенно понравилась. К счастью, громовой голос Нини-Мельницы, потребовавший внимания, развлек окружающих.
   — Место турнира готово! — крикнул духовный писатель, встревоженный сильнее, чем хотел показать. — Готовы ли вы, храбрые рыцари?
   — Готовы! — отвечали Морок и Жак.
   — Целься… пли! — скомандовал Нини, хлопнув в ладоши.
   Морок и Жак разом осушили по обыкновенному стакану водки. Морок и не поморщился. Его мрачное лицо по-прежнему было бесстрастно, и рука по-прежнему тверда, когда ставила пустой стакан на стол. Но Жак не мог скрыть при этом нервного, конвульсивного трепета, указывавшего на внутреннее страдание.
   — Вот это ловко! — воскликнул Нини-Мельница. — Опорожнить разом четверть бутылки водки!.. Храбрые молодцы! нечего сказать… Никто из нас на это не способен… и мой совет достойным рыцарям на этом и покончить… Никто здесь не способен выказать подобную отвагу!
   — Командуй огонь! — смело возразил Голыш.
   Лихорадочной, трепещущей рукой он схватился за бутылку… и вдруг, не берясь за стакан, обратился к Мороку, говоря:
   — Ба! долой стаканы… из горлышка!.. так смелее… хочешь?.. не струсишь?
   Вместо ответа Морок поднес бутылку к губам, пожимая плечами.
   Жак последовал его примеру.
   Сквозь тонкое желтоватое стекло бутылки ясно было видно, как уменьшается количество жидкости.
   И окаменелое лицо Морока и бледная, худая физиономия Жака, покрытая крупными каплями холодного пота, были освещены, так же как и лица других гостей, синеватым пламенем пунша. С чувством обычного при всех жестоких зрелищах варварского любопытства присутствующие невольно не сводили глаз с Морока и Жака.
   Жак пил, держа бутылку в левой руке; внезапно, под влиянием невольной судороги, он свел и сжал в кулак пальцы правой руки, его волосы прилипли к оледеневшему лбу, и на лице появилось выражение жгучей боли. Однако он не переставал пить, только, не отнимая бутылки от губ, он ее на секунду опустил, как бы желая передохнуть. При этом Жак заметил насмешку во взгляде Морока, продолжавшего невозмутимо пить; Голышу показалось, что его противник торжествует, и, не желая подвергаться такому оскорблению, он высоко поднял руку и попробовал глотать большими, жадными глотками. Но силы ему изменили… страшный огонь пожирал его внутренности… страдание было невыносимо… он не мог больше противиться… Голова откинулась назад… челюсти судорожно стиснули горлышко бутылки, которое раскололось… шея вытянулась… Судороги свели все члены… он почти потерял сознание.
   — Ах, Жак… дружище… это ничего!.. — воскликнул Морок. В его глазах искрилась дьявольская радость.
   Поставив бутылку, укротитель подошел к Нини-Мельнице и помог ему поддержать Жака, так как у того не хватало на это сил.
   Ничего похожего на симптом холеры в этом припадке, конечно, не было, но пирующими овладел панический страх; с одной из женщин сделалась истерика, другая упала в обморок, пронзительно крича.
   Нини-Мельница оставил Жака на руках Морока и побежал к двери, чтобы позвать кого-нибудь на помощь, как вдруг эта дверь открылась, и духовный писатель отступил при виде неожиданной посетительницы, представшей перед его глазами.

8. ВОСПОМИНАНИЯ

   Возбудившая такое изумление Нини-Мельницы посетительница была не кто иная, как Королева Вакханок. Истощенная, бледная, с растрепанными волосами, с ввалившимися щеками, со впалыми глазами, одетая почти в лохмотья, веселая и блестящая героиня стольких безумных оргий казалась только тенью самой себя. Нищета и горе иссушили ее прелестное лицо.
   Войдя в залу, Сефиза остановилась. Беспокойным мрачным взором она, казалось, старалась проникнуть в полумрак залы и найти того, кого искала… Вдруг девушка вздрогнула и громко вскрикнула… На другом конце стола при синеватом свете пунша она увидала Жака, бившегося в страшных конвульсиях на руках едва сдерживавшего его Морока и еще одного из пирующих. При этом зрелище Сефиза, повинуясь порыву страха и любви, поступила так, как делала часто в минуту радости и веселья: чтобы не терять времени на обход всего длинного стола, она ловким прыжком вскочила на него, быстро и легко пробежала среди бутылок и тарелок, не задевая их, и одним прыжком очутилась возле Голыша.
   — Жак! — воскликнула она, не замечая Морока и бросаясь на шею своего возлюбленного. — Жак!.. ведь это я… Сефиза…
   Этот дорогой, знакомый голос, этот раздирающий вопль, казалось, дошел до слуха Голыша. Он машинально повернул голову к Королеве Вакханок и, не открывая глаз, глубоко вздохнул. Вскоре его сведенные члены как будто отошли, легкая дрожь сменила конвульсии; через несколько секунд отяжелевшие веки поднялись, и он обвел вокруг себя блуждающим, потухшим взором.
   Немые от изумления, свидетели этой сцены испытывали тревожное любопытство.
   Сефиза, стоя на коленях возле своего возлюбленного, покрывала слезами и поцелуями его руки и, рыдая, повторяла:
   — Жак… это я… Сефиза… я нашла тебя… я не виновата в том, что тебя покинула… Прости меня!
   — Несчастная! — с гневом воскликнул Морок, испугавшись, что ее появление может помешать его пагубному плану. — Вы его, верно, убить хотите!.. в таком состоянии это потрясение будет роковым… Уйдите!
   И он грубо схватил Сефизу за руку как раз в ту минуту, когда Жак, как будто очнувшись от тяжелого сна, начинал сознавать то, что происходило вокруг него.
   — Вы… так это вы! — с изумлением воскликнула Сефиза, узнав Морока. — Вы… разлучивший меня с Жаком!
   Она замолкла, потому что мутный взор Голыша, остановившийся на ней, казалось, оживился.
   — Сефиза!.. — прошептал он. — Это ты?
   — Да, я… — отвечала она взволнованным голосом. — Я… я пришла… я расскажу тебе все…
   Бедняжка не могла продолжать; она сжала руки, и по ее бледному, изменившемуся лицу, залитому слезами, видно было, как страшно поразили ее смертельно искаженные черты Жака.
   Он понял причину ее молчания. Вглядываясь в свою очередь в страдальческое, исхудалое лицо Сефизы, он сказал:
   — Бедная девочка… на твою долю пришлось верно тоже много горя… нищета… Я также не узнаю тебя… нет… не узнаю…
   — Да, — отвечала Сефиза, — много горя… нищета и… хуже чем нищета… — прибавила она, содрогаясь, между тем как краска заливала ее бледное лицо.
   — Хуже чем нищета? — проговорил Жак с удивлением.
   — Но ты-то… ты… тоже страдал? — торопливо заговорила девушка, избегая отвечать на вопрос своего возлюбленного.
   — Я… сейчас, я думал, что совсем покончил с собой… Ты меня позвала… и я ненадолго вернулся… да… ненадолго… Я знаю, вот то… что я чувствую здесь, — Жак схватился за грудь, — от этого пощады нет… Но все равно… теперь… я тебя видел… я могу умереть спокойно…
   — Ты не умрешь, Жак… я теперь с тобою!
   — Слушай, девочка… если бы у меня… там в желудке… был костер… из горящих углей, я не мог бы… страдать сильнее… Уж больше месяца… я горю… медленным огнем… Вот этот господин… — и головой он кивнул на Морока, — этот милый друг… очень старался раздувать это пламя… А впрочем… мне не жаль жизни… Я потерял привычку к труду, а приобрел привычку к пьянству… В конце концов… я сделался бы негодяем… Так уж лучше доставить удовольствие моему другу, который разжигает огонь в моей груди… После того, что я выпил… я уверен, что во мне все пылает, как… вот этот пунш…
   — Ты сумасшедший и неблагодарный, — сказал Морок, пожимая плечами. — Ты протягивал стакан, а я наливал!.. Да полно… не раз еще вместе чокнемся и выпьем!..
   Сефиза уже несколько минут не сводила глаз с Морока.
   — Я повторяю, что ты давно раздуваешь огонь, на котором я сжег свою шкуру, — слабым голосом возразил Жак. — Не надо думать, что я умер от холеры… еще скажут, что я испугался своей роли. Я ведь тебя не упрекаю, мой нежный друг, — с усмешкой прибавил он. — Ты весело копал мне могилу… Правда… бывали минуты… когда, видя перед собою пропасть… я отступал… но ты, мой верный друг, ты толкал меня по наклонной плоскости и говорил: «Да иди же… шутник ты этакий… иди!», и я шел… и вот к чему пришел наконец…
   При этих словах Голыш рассмеялся таким смехом, что его слушатели, взволнованные этой сценой, оцепенели от ужаса.
   — Вот что, братец, — холодно заметил Морок. — Я тебе советовал бы послушаться меня и…
   — Спасибо… я знаю, каковы твои советы… и вместо того, чтобы тебя слушать… я лучше поговорю с моей бедной Сефизой… Прежде чем отправиться к червям, я лучше… скажу ей, что у меня на сердце…
   — Жак!.. молчи… ты не знаешь, какое страдание доставляешь мне… — говорила Сефиза. — Уверяю тебя, что ты не умрешь…
   — Ну, тогда, храбрая Сефиза… спасеньем я буду обязан только тебе… — серьезным и прочувственным голосом, удивившим всех окружающих, сказал Жак. — Да… когда я пришел в себя и увидал тебя в такой нищенской одежде, мне стало вдруг так отрадно на душе, и знаешь почему?.. Потому что я сказал себе: бедная девушка!.. она мужественно сдержала слово… она предпочла труд, страдания и лишения — возможности получить от другого любовника все то, что ей нужно… все то, что давал ей я, пока был в силах… И эта мысль меня оживила и подкрепила… Мне нужно было это… необходимо… нужно… потому что я горел… я горю и теперь… — прибавил он, сжимая от боли кулаки. — Ну, наконец, настала минута счастья, мне это помогло… Спасибо, дорогая… мужественная Сефиза… Да, ты, добра и мужественна… и ты честно поступила… Видишь, я никого, кроме тебя, никогда не любил… И если среди всей этой грязи… этого отупляющего разврата… у меня являлась… светлая мысль… сожаление о том, что я не был хорошим человеком… эта мысль соединялась всегда с воспоминанием о тебе… Спасибо, моя верная подруга… — и Жак протянул Сефизе холодеющую руку, причем его сухие, воспаленные глаза подернулись слезою. — Спасибо… если я умру… я умру довольный… если останусь жив… я буду жить счастливый… Дай твою руку… храбрая Сефиза… ты поступила как честное, благородное создание…
   Вместо того чтобы пожать руку Жака, коленопреклоненная девушка опустила голову и не смела даже поднять глаз на своего возлюбленного.
   — Ты мне не отвечаешь? — сказал он, наклоняясь к девушке. — Ты не даешь мне руки?.. Отчего?..
   Несчастная отвечала только заглушенными рыданиями… Казалось, она была раздавлена бременем стыда, ее поза была смиренна и полна мольбы: она касалась лбом ног Жака.
   Голыш, удивленный этим молчанием и поступками Сефизы, смотрел на Королеву Вакханок с возрастающим изумлением. Затем, с изменившимся лицом и дрожащими губами он прошептал, задыхаясь:
   — Сефиза!.. я тебя знаю… Ты не берешь моей руки… значит…
   У него не хватило голоса, и он глухо проговорил несколько мгновений спустя:
   — Когда шесть недель тому назад меня повели в тюрьму, ты… мне сказала: «Жак! клянусь жизнью, что я буду жить честно, чего бы мне это ни стоило… я буду работать… терпеть нужду!..» Ну… теперь… я знаю, что ты никогда не лжешь… скажи мне… что ты сдержала слово… и я тебе поверю…
   Сефиза отвечала только рыданиями, прижимая колени Жака к своей вздымающейся груди.
   Странное противоречие… но встречающееся чаще чем думают… Этот отупевший от вина и разврата человек… человек, предававшийся всяким излишествам, следуя пагубным внушениям Морока, живший со времени выхода из тюрьмы среди постоянных оргий, почувствовал страшный, чудовищный удар, узнав по молчаливому признанию Сефизы о неверности этой девушки, любимой им, несмотря на ее первое падение, которого она, впрочем, от него не скрывала. Первое движение Голыша было ужасно; несмотря на слабость, он вскочил на ноги, схватил нож и, прежде чем могли ему помешать, замахнулся им на Сефизу. Но в ту минуту, когда он хотел нанести удар, несчастный испугался убийства, бросил нож, закрыл лицо руками и упал навзничь на свое место.
   При крике Нини-Мельницы, который хотя поздно, но все-таки бросился, чтобы отнять нож, Сефиза подняла голову. Отчаяние Жака разрывало ей сердце; она вскочила, бросилась ему на шею, несмотря на его сопротивление и, заливаясь слезами, воскликнула:
   — Жак! Боже! О! Если бы ты знал!.. если бы ты знал!.. Послушай… не обвиняй меня, не выслушав… Я все тебе скажу… клянусь, не солгу… Этот человек (и она указала на Морока) не осмелится отрицать… он пришел… он сказал мне: «Имейте настолько мужества, чтобы…»
   — Я тебя не упрекаю… я не имею на это права… Оставь меня умереть спокойно… это мое единственное желание… — прервал ее Жак слабым голосом, отстраняя от себя; затем он прибавил с горькой улыбкой: — К счастью… мои счеты сведены… я знал… что делаю… когда… делал вызов… дуэль на водке.
   — Нет… ты не умрешь… ты меня выслушаешь, — воскликнула Сефиза в безумном порыве. — Ты выслушаешь меня… и все они также… Вы увидите, виновата ли я… Не правда ли, господа, вы увидите, заслуживаю ли я жалости, вы заступитесь за меня перед Жаком?.. Потому что если я вынуждена была продаться, то под влиянием нужды и безработицы… не для роскоши… вы видите мои лохмотья… но чтобы достать хлеб и кров моей бедной, больной и умиравшей сестре, еще более жалкой, чем я… Есть из-за чего меня пожалеть… так как говорят, что продаются ради удовольствия! — воскликнула несчастная с ужасным взрывом хохота.
   Затем с дрожью отвращения она прибавила почти шепотом:
   — О! Если бы ты знал, Жак… как это отвратительно, какой это постыдный торг… Словом, я решилась убить себя, чтобы только не прибегать к этому вторично… и я бы уже убила себя, если бы мне не сказали, что ты здесь…
   Затем, увидя, что Жак ей не отвечает, а только печально качает головой, все более слабея, Сефиза всплеснула руками и начала умоляющим тоном.
   — Жак, сжалься! Одно слово… прощения!
   — Господа, пожалуйста, удалите эту женщину! — воскликнул Морок. — Ее вид слишком тяжел для моего друга.
   — Послушайте, голубушка, будьте благоразумны! — заговорили некоторые из присутствующих, глубоко взволнованные сценой. — Оставьте его… подите сюда… Ему не угрожает никакой опасности… успокойтесь…
   — Ах, господа! — молила несчастная, заливаясь слезами и ломая руки. — Выслушайте меня… дайте мне вам сказать… я сделаю все, что хотите… я уйду… только помогите ему… пошлите за врачом… не дайте ему умереть так… Посмотрите!.. Боже!.. какие судороги… он страшно страдает…
   — Она права! надо послать за доктором! — сказал кто-то.
   — Где его найти… они так заняты теперь… — отвечал другой.
   — А знаете, что лучше всего сделать? — предложил третий. — Больница напротив, перенесем беднягу туда… там ему окажут первую помощь… Одна из досок стола послужит носилками, а скатерть — простыней…
   — Да, да, верно, — поддержали его несколько голосов.
   — Перенесем его туда… пойдемте…
   Жак, отравленный алкоголем, потрясенный встречей с Сефизой, испытывал нервный припадок. Несчастный был в агонии. Его пришлось привязать к доске, служившей носилками; два человека подняли их, а Сефиза выпросила как милостыню разрешения проводить Жака до больницы.
   Когда эта мрачная процессия вышла из большого зала трактира, началось всеобщее бегство. Все тщательно завертывались в плащи, чтобы не видно было костюмов. К счастью, нанятые заранее кареты уже стояли у крыльца в довольно большом количестве. Дерзкий вызов был доведен до конца, смелая бравада выполнена, и можно было с честью удалиться с поля брани.
   Тем временем, когда еще не все успели выйти, на соборной площади раздались со страшной яростью оглушительные крики. Жака донесли до выхода из трактира. Впереди носилок Морок и Нини-Мельница старались проложить им дорогу. Вскоре густой наплыв толпы совершенно преградил путь, и новые крики послышались на углу площади у самого собора.
   — Что там такое? — спросил Нини-Мельница у человека с отвратительной наружностью, пробивавшегося впереди него. — Что это за крики?
   — А это опять режут отравителя… как искрошили и первого, брошенного теперь в реку, — отвечал этот человек. — Хотите полюбоваться… так не жалейте локтей… а то опоздаете!
   Едва негодяй произнес эти слова, как ужасный вопль покрыл шум толпы, сквозь которую с трудом пробирались носильщики Голыша, предшествуемые Мороком, Этот раздирающий вопль принадлежал Сефизе… Жак, один из семи наследников Реннепона, испустил последний вздох на ее руках.
   Роковое совпадение… В ту самую минуту, как Сефиза отчаянно закричала, заметив смерть Жака, в другом конце площади раздался жуткий крик убиваемого отравителя… Этот дальний умоляющий крик, прерывавшийся от ужаса и подобный последнему призыву человека, противящегося ударам убийц, заставил Морока похолодеть среди его гнусного триумфа.
   — Проклятие!!! — воскликнул ловкий убийца, избравший для своего преступления смертоносное, но законное орудие: пьянство и разврат. — Проклятие!!! это голос аббата д'Эгриньи! Его убивают!

9. ОТРАВИТЕЛЬ

   Надо бросить взгляд назад для того, чтобы объяснить, каким образом Морок в момент смерти Жака Реннепона мог услыхать взволновавший его крик отчаяния аббата д'Эгриньи.
   Сцены, которые мы сейчас будем описывать, ужасны… Да будет позволено нам надеяться, что они когда-нибудь послужат уроком и что эта страшная картина сможет предотвратить — благодаря ужасу, внушаемому ею, — крайности чудовищного варварства, которым предается слепая, невежественная и полная самых мрачных заблуждений толпа, когда она позволяет тупым и жестоким вожакам увлечь себя…
   Как мы уже говорили, нелепейшие тревожные слухи распространялись по Парижу; рассказывали, что не только отравляют больных и воду в фонтанах, но что было поймано несколько негодяев в тот момент, когда они сыпали мышьяк в жбаны виноторговцев, находящиеся обычно на прилавках, наготове для клиентов.
   Голиаф должен был вернуться к Мороку, передав поручение отцу д'Эгриньи, который ожидал его в одном из домов на Архиепископской площади. Зайдя освежиться к виноторговцу на улице Каландр, Голиаф выпил два стакана вина и расплатился. Пока кабатчица готовила сдачу, Голиаф машинально и без всякого умысла положил руку на отверстие жбана.
   Громадный рост и отталкивающая, грубая физиономия великана уже встревожили кабатчицу, наслушавшуюся народных толков об отравителях.
   Заметив движение Голиафа, она с ужасом воскликнула:
   — Господи! Вы, кажется, что-то бросили в вино!
   При этом громком и испуганном возгласе два или три посетителя, сидевшие за столом, подбежали к прилавку, и один из них необдуманно закричал:
   — Да это отравитель!
   Голиаф, не имевший понятия о мрачных слухах, распространившихся в этом квартале, сперва не понял, в чем его обвиняют. Посетители все больше и больше возвышали голоса, приставая к нему, а великан, уверенный в своей силе, только презрительно пожал плечами и грубо потребовал сдачу у растерявшейся и бледной от испуга хозяйки, которая уже забыла о деньгах.
   — Ах ты разбойник! — закричал один из посетителей так громко, что многие прохожие остановились, прислушиваясь. — Тебе сдачу дадут, когда ты скажешь, что бросил в жбан.