Пантомиме Морока придавало поразительную правдивость то, что, подползая к пещере, он приближался и к ложе англичанина; под влиянием непреодолимого страха укротитель невольно не мог отвести взора от круглых зеленых глаз этого человека. Каждое движение Морока по полу, казалось, было вызвано магнетическим призывом пристального взгляда участника ужасного пари… Чем ближе Морок к нему приближался, тем больше искажалась его физиономия, и бледность становилась все мертвеннее. При виде этой бесподобной игры, как то казалось публике, не знавшей, что это был подлинный ужас, зрители разразились снова громкими аплодисментами, смешавшимися с ревом пантеры и далеким рычанием льва и тигра.
   Англичанин с дьявольской улыбкой, приподнявшей его губы, с остановившимися глазами, задыхаясь и дрожа, почти совершенно выпадал из ложи. По его лысому красному лбу струился пот, как если б он действительно тратил громадную магнетическую силу, чтобы привлечь Морока, который уже приближался ко входу в пещеру.
   Наступал решительный момент. Скорчившись всем телом, подобравшись, следя с кинжалом в руках за всеми движениями Смерти, которая, разъяренно рыча и скаля зубы, казалось, защищала вход в свое логовище, Морок ожидал подходящего момента, чтобы броситься на пантеру. В опасности есть нечто завораживающее.
   Адриенна невольно разделяла жгучее любопытство, смешанное с ужасом, которое заставляло трепетать зрителей. Наклонившись подобно маркизе и не сводя глаз со сцены, вызывавшей столь жуткий интерес, девушка машинально сжимала в руках свой букет индийских цветов.
   Вдруг Морок испустил дикий крик и кинулся на Смерть. На этот крик пантера отвечала таким ужасным ревом и бросилась с такой яростью на хозяина, что Адриенна в ужасе, считая этого человека погибшим, откинулась назад и закрыла лицо руками…
   Букет выпал у нее из рук, полетел на сцену и покатился к пещере, где происходила борьба.
   Быстрый, как молния, ловкий и проворный, как тигр, уступая порыву любви и дикому пылу, возбужденному в нем ревом пантеры, Джальма одним прыжком оказался на сцене и, выхватив из ножен кинжал, бросился к пещере за букетом Адриенны. В эту минуту раздался ужасный крик раненого Морока, звавшего на помощь… Пантера, еще более разъяренная при появлении Джальмы, сделала отчаянное усилие, чтобы сорваться с цепи. Это не удалось ей, — но она поднялась на задние лапы, чтобы передними обхватить принца, до которого легко было достать ее острым когтям. Наклониться, броситься на колени и раз за разом дважды погрузить кинжал в брюхо зверя было для Джальмы делом одного мгновения. Он избежал верной смерти, — пантера завыла и всей тяжестью обрушилась на юношу. С минуту, пока длилась ее агония, ничего нельзя было разобрать, кроме черной конвульсивно бившейся массы и белого окровавленного платья… Наконец Джальма вскочил, бледный, весь в крови, раненый и с огнем дикой гордости в глазах; наступив ногой на труп пантеры и держа в руках букет Адриенны, он бросил на нее взгляд, полный безумной любви.
   В эту минуту Адриенна почувствовала, что силы ее покидают. Только нечеловеческое мужество поддерживало ее до сих пор, позволяя до конца наблюдать за ужасными перипетиями этой борьбы.

ЧАСТЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ. ХОЛЕРА

1. СТРАННИК

   Ночь…
   Светит луна, блестят звезды на ясном и печальном небе. Резкий свист северного ветра, страшного, сухого ледяного ветра, носится в воздухе; свирепые порывы его, яростно налетая, разражаются с ужасающей силой… Они сметают пыль с вершин Монмартра…
   На самой высокой точке этого холма стоит человек. Его громадная тень выделяется на освещенной луной каменистой почве… Странник смотрит на необъятный город, расстилающийся под его ногами… Это Париж… Темный его силуэт вырезан башнями, колокольнями и куполами на голубовато-прозрачном горизонте, между тем как из середины океана камней поднимается красноватый блестящий туман, окрашивающий звездную синеву зенита… Это свет тысячи огней, весело освещающих вечером, в час развлечений, шумную столицу.
   — Нет, — говорил путник, — этого, не будет. Творец не допустит этого. Довольно двух раз. Пятьсот лет тому назад мстящая рука Всемогущего направила меня сюда из глубины Азии… Одинокий странник, я оставил за собой больше слез, траура, несчастий и смертей, чем могли бы за собой оставить армии целой сотни опустошающих мир победителей… Я вошел в этот город… и каждый десятый житель его погиб.
   Двести лет тому назад та же неумолимая рука, ведущая меня по свету, привела меня снова сюда. И вновь бич, посылаемый по моим следам Всемогущим, опустошил этот город, начиная с моих братьев, истощенных усталостью и нуждой.
   Мои братья… мои… иерусалимского ремесленника, проклятого Господом! Во мне Он предал проклятию все племя тружеников, вечно страдающее, вечно обделенное, вечно порабощенное, как я, вечно блуждающее без отдыха и покоя, без награды и надежды, до той поры, пока и женщины и мужчины, и дети и старики не умрут под тяжестью железного гнета… смертоносного гнета, который носят на себе из века в век на покорных, израненных плечах несчастные труженики! И вот в третий раз за последние пять веков я подхожу к этим холмам, царящим над городом. Быть может, я снова несу за собой отчаяние, страх и смерть… И этот город, опьяненный шумом наслаждений, ночных празднеств, не знает… да, не знает, что я у его ворот…
   Но нет, нет! Мое присутствие не будет новым бедствием. Господь Своими неисповедимыми путями провел меня через всю Францию, оберегая самое скромное селение, и в этой стране за мной не раздавалось еще похоронного звона. А затем меня покинул, наконец, призрак… мертвенный призрак… зеленый… с глубокими, кровавыми глазами… Когда я вступил на почву Франции… его влажная, ледяная рука оставила мою руку… и он исчез… А между тем я все еще чувствую… вокруг себя атмосферу смерти… Все еще не прекращаются и этот резкий свист и шум зловещего ветра, который, окутывая меня своими порывами, кажется, отравленным дыханием разносит заразу.
   Несомненно, гнев Божий утих… Быть может, мое присутствие будет угрозой для тех, чью совесть надо устрашить… Да, потому что иначе удар будет еще страшнее, если он сразу разразится ужасом и смертью здесь, в сердце страны… среди этого громадного города. О! нет, нет! Господь сжалится… не подвергнет меня этой новой пытке!
   Увы! в этом городе мои братья многочисленнее и несчастнее, чем где-либо… и я… должен был бы принести им смерть!
   Нет! Бог сжалится! Потому что, увы! в эту минуту семь последних потомков моей сестры наконец собрались в этом городе, и я… я должен был бы принести им смерть, вместо той помощи, которая им теперь так необходима!
   Потому что женщина, блуждающая, подобно мне, с одного конца света на другой, разбив еще раз козни врагов… ушла своим вечным путем! Напрасно предчувствовала она, что великие несчастия вновь грозят тем, кто, по крови сестры, являются мне роднею… Напрасно, уносимая непреодолимой силой, молила она Создателя:
   «Боже, позволь мне окончить мое дело!»
   «Иди!»
   «Сжалься… дай мне несколько дней!»
   «Иди!»
   «Я оставлю своих близких на краю пропасти!»
   «Иди!!! Иди!!!»
   И снова понеслось блуждающее светило по вековому пути… И голос ее дошел до меня, призывая на помощь!
   И, услыхав этот голос, я понял, что потомкам моей сестры грозят страшные бедствия… что ежеминутно опасность усиливается…
   «О! скажи мне, Создатель, удастся ли детям моей сестры избегнуть рока, преследующего их веками? Простишь ли ты меня в них? Или накажешь?
   О! заставь их повиноваться последней воле их предка! Сделай так, чтобы они могли соединить свои милосердные сердца, отважные силы, светлые умы, громадные богатства! Тогда они будут трудиться для будущего счастья всего человечества!.. Быть может, тогда они искупят мою великую вину!
   Слова Богочеловека: любите друг друга, будут их целью и средством… С помощью этих всемогущих слов они станут бороться и победят недостойных служителей церкви, которые, отринув заповеди любви, мира, надежды, данные Богочеловеком, заменили их злобой, гневом и насилием…
   Эти лживые священнослужители… подкупленные сильными и счастливыми мира сего, — их вечные сообщники. И вместо того, чтобы стараться уделить хоть немного счастья моим братьям, страдающим и проливающим слезы многие века, они осмеливаются утверждать именем Твоим, Боже, что бедный навсегда осужден на страдание в этом мире… что желание или надежда избавиться хоть немного от этих страданий является грехом в Твоих глазах… ибо счастье немногих… и несчастье большинства… есть Твоя воля. О богохульство!.. Не достойны ли, напротив, воли Божьей эти слова, если переставить их… в обратном порядке?
   Сжалься! услышь меня, Господи!.. вырви из вражеских рук потомков моей сестры, от ремесленника до царского сына… Не дай погибнуть зародышу сильного и плодотворного союза, которым, по Твоей милости, откроется, быть может, эра человеческого благополучия… Дай мне, Господи, соединить их, потому что на них нападают… Позволь мне вселить надежду в тех, кто больше не надеется, придать мужество тем, кто его потерял, поднять тех, кому угрожает падение, поддержать тех, кто держится на стезе добродетели…
   И, быть может, их борьба, преданность, добродетель и страдания искупят мою вину… Ведь я только несчастием, — о, да, несчастием! — был доведен до злобы и несправедливости.
   Господи! Если Твоя всемогущая рука привела меня сюда… с неведомой для меня целью, то отложи гнев Свой, не делай меня более орудием отмщения! Довольно на земле траура. Уже два года, как тысячи Твоих созданий падают по моим следам…
   Мир опустошен… траурная пелена распростерта по всему земному шару… от Азии до полярных льдов… Я шел… и все умирали… Разве не донесся до Тебя долгий плач, поднимающийся с земли к небу? Сжалься над всеми и надо мною… Дай хоть на один день… на один… собрать потомков моей сестры, и они будут спасены».
   И произнося эти слова, странник упал на колени, с мольбой простирая к небу руки.
   Вдруг ветер завыл с новой яростью, его резкий свист скоро перешел в вихрь… Путник задрожал. Испуганным голосом он воскликнул:
   — Боже! ветер смерти дует со страшной силой. Мне кажется, что вихрь увлекает меня. Господи! Ты не исполнил моей мольбы!.. Призрак!.. О! призрак… он опять здесь… его зеленоватое лицо искажено конвульсиями… красные глаза вращаются в орбитах! Уйди!.. уйди! его рука!.. его ледяная рука схватила мою руку!.. Господи, сжалься!..
   — Иди!
   — О, Господи!.. нести этот бич, этот страшный бич в город… Мои братья погибнут первыми! Они так несчастны… Помилуй их!
   — Иди!
   — А потомки моей сестры?.. Пощади, умоляю!
   — Иди!
   — О, сжалься, Господи!.. я больше не могу… призрак увлекает меня по склону холма!.. Я иду быстрее ветра, несущего за мной смерть… Я вижу уже стены города!.. О, Господи! сжалься… сжалься над потомками моей сестры!.. Пощади их! не сделай меня их палачом! Дай им победу над врагами!..
   — Иди! Иди!
   — Почва ускользает из-под моих ног… Вот город… уже… Еще есть время… О! пощади этот спящий город!.. Чтобы он не проснулся от криков ужаса, страдания и смерти!!! Господи, я на пороге города… значит, это Твоя воля!.. Кончено… Париж! бич занесен над тобою!.. О! проклят я, навеки проклят!
   — Иди!.. Иди!.. Иди!!! note 1

2. УЖИН

   На другой день после того, как страшный странник спустился в Париж с высот Монмартра, во дворце Сен-Дизье царило большое оживление. Еще только наступил полдень, но княгиня была одета изысканней обыкновенного, хотя и не выглядела нарядной, так как обладала для этого слишком большим вкусом; ее белокурые волосы не лежали гладкими бандо, а были пышно взбиты и очень шли к ее полным и цветущим щекам. Чепец был украшен свежими розовыми лентами, а при виде ее стройной талии в сером муаровом платье невольно думалось, что госпожа Гривуа прибегала к помощи других горничных, чтобы так удивительно стянуть свою плотную госпожу.
   Мы объясним позже назидательную причину легкого возврата к светскому кокетству.
   Княгиня, в сопровождении госпожи Гривуа, отдавала последние приказания по дому в обширной гостиной. Посреди комнаты стоял большой круглый стол, покрытый пунцовой бархатной скатертью, а вокруг него были расставлены стулья, причем на почетном месте стояло золоченое кресло. В одном из углов комнаты, недалеко от камина, пылавшего ярким огнем, помещалось нечто вроде импровизированного буфета. На нем виднелись все лакомые и утонченные блюда, какие можно было придумать. На серебряных блюдах возвышались пирамиды бутербродов из молок карпа с анчоусным маслом, с перигорскими трюфелями и маринованной скумбрией (стоял пост). Дальше на спиртовых грелках находились раковые шейки, варенные в сливках и запеченные в золотистом, хрустящем тесте; они, казалось, хотели превзойти сочностью и вкусом пирожки с маренскими устрицами, тушенные в мадере и приправленные фаршем из стерляди, а также пряностями для остроты. Рядом с этими солидными кушаньями стояли более легкие: ананасные бисквитные суфле, тающие во рту пирожки с земляникой — редкое по времени года кушанье, апельсиновое желе в целых корках, искусно вычищенных; в хрустальных графинах, подобно рубинам и топазам, горели вина бордо, мадера и аликанте, между тем как шампанское, кофе со взбитыми сливками и шоколад с ванилью, охлажденные почти до температуры мороженого, ждали своей очереди в серебряных холодильниках со льдом. Но что придавало этой трапезе необыкновенно апостолический и римский характер, это разные благочестивые лакомства: тут были митры из пралине, прелестные маленькие «голгофы» из абрикосового теста, епископские жезлы из марципана, к которым княгиня с деликатным вниманием прибавила еще кардинальскую шапку из вишневого леденца. Главное место среди этих католических сладостей занимало лучшее произведение кондитера княгини — прелестное распятие из миндального теста с терновым венцом из сахарного барбариса note 2. Вот нелепая профанация, возмущающая, и не без основания, даже далеко не набожных людей! Но со времени бесстыдного фокуса с туникой в Треве и вплоть до нахальной проделки с ракой в Аржантейе, ханжи вроде княгини де Сен-Дизье тщательно стараются своим забавным усердием сделать смешными почтенные традиции.
   Бросив довольный взгляд на приготовленное угощение, княгиня спросила госпожу Гривуа, указывая на золоченое кресло:
   — Положили ли мой меховой мешок для ног? Его преосвященство всегда жалуется на холод.
   — Да, он тут.
   — Пусть нальют горячей воды в грелку, на случай, если его преосвященству покажется мало меха для того, чтобы согреть ноги…
   — Хорошо!
   — Прибавьте дров в камин.
   — Но, мадам… ведь и без того там целый костер… Поглядите! А потом, если его преосвященству всегда холод но, то монсеньору епископу де Гальфагену постоянно жарко… он вечно в поту.
   Княгиня пожала плечами и заметила госпоже Гривуа:
   — А разве его высокопреосвященство кардинал де Малипьери не начальник над епископом де Гальфагемом?
   — Точно так, мадам.
   — Значит, по законам иерархии епископ должен страдать от жары, а не кардинал от холода! Так что делайте, как я вам приказываю, — подложите дров. Впрочем, это понятно: кардинал — итальянец, а епископ из северной Бельгии, — естественно, что они привыкли к разным температурам.
   — Как угодно, мадам, — говорила госпожа Гривуа, укладывая в камин два громадных полена. — Но при такой жаре епископ может задохнуться!
   — Ах Боже! Я и сама задыхаюсь от жары, но разве святая церковь не учит нас приносить жертвы и умерщвлять плоть? — проговорила княгиня с трогательным самоотвержением.
   Понятна теперь причина кокетливого туалета княгини. Дело заключалось в том, чтобы достойно принять духовных сановников, которые уже не в первый раз, совместно с аббатом д'Эгриньи устраивали маленькие духовные соборы во дворце Сен-Дизье. Молодая новобрачная, дающая свой первый бал, юноша, достигший совершеннолетия и устроивший свой первый холостой обед, умная женщина, читающая в первый раз друзьям свое первое еще не изданное произведение, не могли быть более горды, довольны и в то же время более изысканно предупредительны в отношении своих гостей, чем княгиня в ожидании своих прелатов. Видеть, как в ее доме обсуждают великие дела, знать, что и ее советы будут приняты во внимание, особенно что касается влияния женских конгрегации, это было для княгини таким великим счастьем, что она готова была умереть от гордости, потому что таким образом святые отцы навсегда освящали ее претензию на титул чуть ли не святой матери церкви… Поэтому-то для французских и иностранных прелатов-юна готова была пустить в ход тысячи слащавых нежностей и набожных, кокетливых уловок. Впрочем, эти последовательные метаморфозы в такой бессердечной женщине, как княгиня, страстно любящей интриги и власть, были вполне логичны: соответственно возрасту она переходила от любовных интриг к политическим, а от политических — к клерикальным.
   Только успела она оглядеть сделанные для приема гостей приготовления, как шум карет дал знать, что гости уже прибыли. Несомненно, ожидались очень важные особы, потому что княгиня вопреки обычаю, пошла встречать их к дверям первой гостиной.
   Это были вечно зябнувший кардинал Малипьери и вечно жалующийся на жару епископ де Гальфаген. Их сопровождал отец д'Эгриньи.
   Римский кардинал был высокий, худой, костлявый человек, с гордой осанкой, с желтым отечным лицом с глубокой синевой под черными сильно раскосыми глазами. Бельгийский епископ представлял собою толстенького коротенького человека с выдающимся брюшком, смелым взором, апоплексическим цветом лица и мягкими, пухлыми, изнеженными руками.
   Все общество прошло в большую гостиную. Кардинал тотчас же пристроился к камину, а епископ, сразу вспотевший, с вожделением взглянул на замороженные напитки, которые могли ему помочь перенести невероятную жару.
   Отец д'Эгриньи подошел к княгине и сказал ей вполголоса:
   — Прикажите, пожалуйста, ввести сюда аббата Габриеля де Реннепона, когда он приедет.
   — Разве этот молодой священник здесь? — с удивлением спросила княгиня.
   — Вот уже третий день. Мы велели его сюда вызвать… вы все потом узнаете… Что же касается отца Родена, пусть госпожа Гривуа введет его через потайной вход, как обычно.
   — Он тоже будет сегодня?
   — Да. Он имеет сообщить нам нечто очень важное. При этом он пожелал, чтобы кардинал и епископ, ознакомленные с нашим делом в Риме самим отцом генералом, непременно при этом присутствовали.
   Княгиня позвонила и отдала нужные приказания, а затем с самой заботливой внимательностью обратилась к кардиналу:
   — Согрелись ли вы, ваше высокопреосвященство? Не угодно ли вам грелку под ноги? Не прикажете ли, ваше высокопреосвященство, подложить еще дров в камин?
   При последнем предложении бельгийский епископ, отирая мокрый лоб, вздохнул с отчаянием.
   — Тысячу благодарностей, княгиня! — отвечал кардинал на хорошем французском языке, но с невыносимым итальянским акцентом. — Мне, право, совестно!
   — Не угодно ли будет монсеньору чего-нибудь выпить? — спрашивала княгиня епископа.
   — Охлажденного кофе, если можно…
   И епископ, тщательно избегая камина, направился к столу с угощением.
   — А не скушает ли ваше высокопреосвященство пирожок с устрицами? Они горячие, — сказала княгиня.
   — Я уже знаю их, княгиня, — ответил кардинал, вздрогнув от предвкушаемого наслаждения. — Они превосходны, и я не могу устоять против соблазна.
   — Какого вина позволите предложить вашему преосвященству? — любезно спрашивала княгиня.
   — Немножко бордо, если позволите!
   Отец д'Эгриньи хотел налить вина, но княгиня не уступила ему этой чести.
   — Ваше преосвященство, вероятно, меня одобрите, — сказал аббат д'Эгриньи кардиналу, пока тот медленно смаковал пирожки, — что я не счел нужным приглашать сегодня ни епископа Могадорского, ни архиепископа Нантера, ни мать Перпетю, настоятельницу монастыря св.Марии. Разговор, который у нас должен быть с его преподобием отцом Роденом и с аббатом Габриелем, должен иметь особенный и секретный характер.
   — Вы были совершенно правы, — отвечал кардинал. — Хотя дело Реннепонов интересует всю римскую апостолическую церковь, но некоторые вещи лучше держать в тайне.
   — Позвольте мне воспользоваться случаем и еще раз поблагодарить ваше преосвященство за исключение в пользу смиренной и ничтожной рабы нашей церкви! — сказала княгиня, делая глубокий, почтительный реверанс.
   — Это просто проявление справедливости и исполнение долга, княгиня, — отвечал кардинал, кланяясь и ставя на стол опорожненный стакан. — Мы знаем, сколь многим обязана вам церковь за управление религиозными делами, во главе которых вы стоите.
   — Что касается этого, то, ваше высокопреосвященство, можете быть уверены, что я откажу в пособии самому нуждающемуся, если он не представит мне свидетельства об исповеди!
   — Только направленная подобным образом благотворительность, — заметил кардинал, впадая в искушение при аппетитном виде раковых шеек, — имеет смысл и цену. Мне дела нет до нечестивого голода… благочестие же должно быть ограждено от этого… — при этом кардинал быстро проглотил раковую шейку. — Впрочем, мы знаем хорошо, с каким горячим усердием вы неумолимо преследуете нечестивцев и мятежников, восстающих против власти нашего святого отца.
   — Ваше высокопреосвященство, вы можете быть уверены, что я предана Риму сердцем, душой и всеми убеждениями. Для меня все равно, что турок, что галликанец! — храбро заявила княгиня.
   — Княгиня права, — сказал бельгийский епископ. — Я пойду дальше: галликанец хуже язычника! Я в этом случае согласен с Людовиком XIV. Когда у него попросили однажды милости для одного из придворных, великий монарх отвечал: «Никогда! он янсенист!» — «Он атеист, ваше величество!» — «Тогда дело другое! Я готов оказать ему эту милость!»
   Эта епископская шуточка заставила всех засмеяться. Затем отец д'Эгриньи серьезно обратился к кардиналу:
   — К несчастью, как я буду иметь честь доложить сейчас вашему преосвященству по поводу аббата Габриеля, если мы не будем следить насколько возможно строже, то низшее духовенство заразится галликанством и мятежными мыслями против того, что они называют деспотизмом епископов!
   — Для предотвращения этого несчастия необходимо, чтобы епископы удвоили строгость, — заметил кардинал сурово. — Им всегда следует помнить, что они прежде всего подданные римской церкви и только потом французы, потому что во Франции они являются представителями Рима, святого отца и интересов церкви, точно так же как посланник является в чужой стране представителем своей родины, государя и интересов своей страны.
   — Конечно! — сказал отец д'Эгриньи. — Мы надеемся, что благодаря энергичному влиянию вашего преосвященства мы добьемся свободы обучения. Тогда вместо молодых французов, зараженных философией и глупым патриотизмом, у нас будут добрые римские католики, послушные и хорошо дисциплинированные, — почтительные подданные святого отца!
   — Так что в подходящий момент, — улыбаясь, заметил бельгийский епископ, — если бы наш святой отец пожелал освободить французских католиков от повиновения существующему правительству, он, признав новое правительство, мог бы привлечь на его сторону значительное большинство приверженцев католической партии!
   Говоря это, епископ отирал лоб и старался найти хоть какое-нибудь подобие сибирского холода в охлажденном шоколаде.
   — О! несомненно, всякое правительство осталось бы довольно таким подарком, — воскликнула княгиня. — И оно с радостью вознаградило бы церковь великими благами.
   — И церковь заняла бы тогда подобающее ей место, чего теперь, к сожалению, во Франции она не имеет благодаря безверию и анархии, — сказал кардинал. — К счастью, я повидался со многими епископами и, побранив их за недостаток энергии, подогрел их усердие… Я приказал им от имени святого отца открыто и смело нападать на свободу печати и религиозного культа, хотя она и была признана отвратительными революционными законами.
   — Увы! ваше высокопреосвященство не побоялись, значит, ужасных опасностей… жестоких мучений, каким подвергнутся наши священники, повинуясь вашим приказаниям? — весело заметила княгиня. — О, эти ужасные апелляции против злоупотребления властью — вы их не боитесь? Ведь ваше преосвященство нарушает законы страны, по словам шайки адвокатов и членов парламента… Помилуйте! чего страшнее!.. Вдруг государственный совет признает, что в вашем приказании заключается злоупотребление властью! Можете ли вы представить, как должно быть страшно князю церкви, на его троне, окруженному епископами и двором, если где-то вдали дюжина-другая атеистов-бюрократов на все голоса, от фальцета до баса, заголосит: Злоупотребление властью! Злоупотребление властью! Нет, если есть где злоупотребление… то это лишь злоупотребление правом быть смешными… со стороны этих людишек!