Страница:
— Что ты здесь делаешь?
При резком и неожиданном вопросе, сопровождаемом сердитым ворчанием Угрюма, находившегося в плохом настроении и следовавшего по пятам за хозяином, Жокрис притворно или искренно закричал от страха и уронил на землю корзину, из которой посыпались дрова.
— Что ты тут делаешь… болван? — переспросил Дагобер, грустное лицо которого доказывало, что ему не до смеха над трусливым Жокрисом.
— Ах, господин Дагобер!.. Как страшно!.. Господи!.. Экая жалость, что у меня в руках не стопка тарелок! Уж тогда бы вы сами видели, что я разбил их не по своей вине!
— Я тебя спрашиваю, что ты тут делаешь?
— Сами видите, — отвечал Жокрис, — дрова приносил в комнату его светлости герцога, чтобы затопить, если ему холодно, потому что ему холодно!..
— Ладно, бери свою корзину и убирайся.
— Ах, господин Дагобер… у меня просто ноги подкашиваются! Как страшно!.. Как страшно!.. Как страшно!..
— Уйдешь ли ты, животное? — закричал ветеран, и, взяв Жокриса за руку, он толкнул его к двери, а Угрюм, насторожив уши и, подобно ежу, вздыбив шерсть, казалось, готов был ускорить отступление Жокриса.
— Идем, господин Дагобер, идем, — отвечал дурак, поспешно поднимая корзину. — Скажите только господину Угрюму, чтобы…
— Уйдешь ли ты к дьяволу, дурацкий болтун? — закричал Дагобер, выталкивая его за дверь.
Оставшись один, солдат запер на задвижку дверь, которая вела на потайную лестницу, затем подошел к другой двери, сообщавшейся с комнатой сестер, и запер ее на ключ. После этого он поспешно подошел к алькову, вошел внутрь, отцепил пару пистолетов и, увидав, что они заряжены, тщательно снял капсюли. С глубоким вздохом он повесил оружие на место и хотел уже уйти, как вдруг, видимо, ему пришла новая мысль; он опять выбрал из коллекции оружия индийский кинжал с очень острым лезвием, вытащил его из позолоченных ножен и, подсунув его под ножку кровати, под железное колесико, отломил острие.
Дагобер отпер после этого обе двери и, медленно подойдя к камину, задумчиво и мрачно оперся на мраморную доску. Угрюм, сидя у камина, внимательно следил за малейшими движениями солдата. Умная собака дала даже доказательство своей редкой и предупредительной понятливости. Вынимая из кармана платок, Дагобер выронил пакетик с жевательным табаком. Угрюм, носивший поноску, как дрессированная собака, поднял пакетик зубами и, встав на задние лапы, почтительно подал его хозяину. Но Дагобер, машинально взяв от собаки пакетик, не обратил даже внимания на ее догадливость. Лицо отставного конногренадера было полно печали и тревоги. Постояв несколько времени неподвижно, с остановившимся взором, он вскоре, уступая беспокойному волнению, начал мерять комнату из угла в угол широкими шагами, засунув одну руку в задний карман, а другую за борт сюртука, застегнутого на все пуговицы. Время от времени Дагобер внезапно останавливался и отвечал на свои мысли восклицаниями сомнения и тревоги. Затем, повернувшись к оружейным трофеям над кроватью, он печально покачал головою и прошептал:
— Конечно, этот страх напрасен… но, право… он слишком необычен последние два дня… так что… пожалуй…
И, снова принявшись ходить, Дагобер, после долгого молчания, заговорил опять:
— Да… он должен все сказать… он слишком меня тревожит… а эти бедные малютки… Просто сердце разрывается!..
И он ожесточенно крутил усы конвульсивным движением, что всегда служило у него признаком сильного волнения.
Помолчав снова, он затем, видимо, отвечая на свои мысли, продолжал:
— Но что же это может быть?.. Неужели письма?.. Это слишком подло… он их презирает… однако… пожалуй… Нет, он выше этого…
И старик снова зашагал по комнате, но вдруг Угрюм, повернув голову к двери, выходившей на черную лестницу, сердито заворчал.
Вслед за этим в дверь постучались.
— Кто там? — спросил Дагобер.
Никто не отвечал, но продолжали стучать. В нетерпении солдат отворил дверь, и перед ним появилась глупая физиономия Жокриса.
— Отчего ты не отвечал, когда я спрашивал, кто тут? — сердито сказал солдат.
— Господин Дагобер, ведь вы меня сейчас прогнали… Ну, я и боялся отозваться, чтобы вы не рассердились, что это опять я.
— Что тебе надо? Говори! Да пошевеливайся же, скотина! — крикнул Дагобер, видя, что Жокрис продолжает стоять за дверью.
— Господин Дагобер… я здесь… я сейчас… не сердитесь… я вам скажу… Там молодой человек…
— Ну?
— Он хочет вас сейчас видеть!
— Его имя?
— Его имя, господин Дагобер? — глупо ухмыляясь, ломался Жокрис.
— Говорят тебе, болван… как его имя?
— Вот еще, господин Дагобер! Вы меня нарочно об этом спрашиваете… Как его имя!
— Послушай, негодяй, да ты, верно, поклялся вывести меня из терпения! — И Дагобер схватил Жокриса за шиворот. — Как его имя?
— Позвольте, господин Дагобер… не сердитесь… Зачем вам говорить его имя, если вы его знаете!
— Ах, набитый дурак! — сказал Дагобер, сжимая кулаки.
— Да, конечно же, знаете, господин Дагобер: ведь это ваш сын… Он ждет вас внизу, ему надо скорее вас увидать.
Жокрис так ловко разыгрывал дурака, что Дагобер этому невольно поверил. Он посмотрел пристально на Жокриса, скорее тронутый, чем рассерженный подобной глупостью, и затем, пожав плечами, прибавил:
— Иди за мной!
Жокрис повиновался, но прежде чем затворить за собою дверь, он порылся в кармане, исподтишка вытащил письмо и бросил его позади себя в комнату, не оборачиваясь и продолжая говорить с Дагобером, чтобы отвлечь его внимание.
— Ваш сын внизу… не хотел подниматься… оттого он и внизу…
Произнося эти слова, Жокрис затворил за собою дверь, считая, что письмо достаточно заметно на полу в комнате маршала.
Но в своих расчетах Жокрис не подумал об Угрюме.
То ли собака считала более предусмотрительным держаться в арьергарде, то ли из почтительного уважения к двуногим существам, но почтенный Угрюм вышел из комнаты последним. И так как он замечательно носил поноску (это он только что доказал), то, увидев письмо, оброненное Жокрисом, он осторожно взял его в зубы и вышел вслед за слугой, который не заметил нового доказательства ума и сообразительности Угрюма.
40. АНОНИМНОЕ ПИСЬМО
41. ЗОЛОТОЙ ГОРОД
При резком и неожиданном вопросе, сопровождаемом сердитым ворчанием Угрюма, находившегося в плохом настроении и следовавшего по пятам за хозяином, Жокрис притворно или искренно закричал от страха и уронил на землю корзину, из которой посыпались дрова.
— Что ты тут делаешь… болван? — переспросил Дагобер, грустное лицо которого доказывало, что ему не до смеха над трусливым Жокрисом.
— Ах, господин Дагобер!.. Как страшно!.. Господи!.. Экая жалость, что у меня в руках не стопка тарелок! Уж тогда бы вы сами видели, что я разбил их не по своей вине!
— Я тебя спрашиваю, что ты тут делаешь?
— Сами видите, — отвечал Жокрис, — дрова приносил в комнату его светлости герцога, чтобы затопить, если ему холодно, потому что ему холодно!..
— Ладно, бери свою корзину и убирайся.
— Ах, господин Дагобер… у меня просто ноги подкашиваются! Как страшно!.. Как страшно!.. Как страшно!..
— Уйдешь ли ты, животное? — закричал ветеран, и, взяв Жокриса за руку, он толкнул его к двери, а Угрюм, насторожив уши и, подобно ежу, вздыбив шерсть, казалось, готов был ускорить отступление Жокриса.
— Идем, господин Дагобер, идем, — отвечал дурак, поспешно поднимая корзину. — Скажите только господину Угрюму, чтобы…
— Уйдешь ли ты к дьяволу, дурацкий болтун? — закричал Дагобер, выталкивая его за дверь.
Оставшись один, солдат запер на задвижку дверь, которая вела на потайную лестницу, затем подошел к другой двери, сообщавшейся с комнатой сестер, и запер ее на ключ. После этого он поспешно подошел к алькову, вошел внутрь, отцепил пару пистолетов и, увидав, что они заряжены, тщательно снял капсюли. С глубоким вздохом он повесил оружие на место и хотел уже уйти, как вдруг, видимо, ему пришла новая мысль; он опять выбрал из коллекции оружия индийский кинжал с очень острым лезвием, вытащил его из позолоченных ножен и, подсунув его под ножку кровати, под железное колесико, отломил острие.
Дагобер отпер после этого обе двери и, медленно подойдя к камину, задумчиво и мрачно оперся на мраморную доску. Угрюм, сидя у камина, внимательно следил за малейшими движениями солдата. Умная собака дала даже доказательство своей редкой и предупредительной понятливости. Вынимая из кармана платок, Дагобер выронил пакетик с жевательным табаком. Угрюм, носивший поноску, как дрессированная собака, поднял пакетик зубами и, встав на задние лапы, почтительно подал его хозяину. Но Дагобер, машинально взяв от собаки пакетик, не обратил даже внимания на ее догадливость. Лицо отставного конногренадера было полно печали и тревоги. Постояв несколько времени неподвижно, с остановившимся взором, он вскоре, уступая беспокойному волнению, начал мерять комнату из угла в угол широкими шагами, засунув одну руку в задний карман, а другую за борт сюртука, застегнутого на все пуговицы. Время от времени Дагобер внезапно останавливался и отвечал на свои мысли восклицаниями сомнения и тревоги. Затем, повернувшись к оружейным трофеям над кроватью, он печально покачал головою и прошептал:
— Конечно, этот страх напрасен… но, право… он слишком необычен последние два дня… так что… пожалуй…
И, снова принявшись ходить, Дагобер, после долгого молчания, заговорил опять:
— Да… он должен все сказать… он слишком меня тревожит… а эти бедные малютки… Просто сердце разрывается!..
И он ожесточенно крутил усы конвульсивным движением, что всегда служило у него признаком сильного волнения.
Помолчав снова, он затем, видимо, отвечая на свои мысли, продолжал:
— Но что же это может быть?.. Неужели письма?.. Это слишком подло… он их презирает… однако… пожалуй… Нет, он выше этого…
И старик снова зашагал по комнате, но вдруг Угрюм, повернув голову к двери, выходившей на черную лестницу, сердито заворчал.
Вслед за этим в дверь постучались.
— Кто там? — спросил Дагобер.
Никто не отвечал, но продолжали стучать. В нетерпении солдат отворил дверь, и перед ним появилась глупая физиономия Жокриса.
— Отчего ты не отвечал, когда я спрашивал, кто тут? — сердито сказал солдат.
— Господин Дагобер, ведь вы меня сейчас прогнали… Ну, я и боялся отозваться, чтобы вы не рассердились, что это опять я.
— Что тебе надо? Говори! Да пошевеливайся же, скотина! — крикнул Дагобер, видя, что Жокрис продолжает стоять за дверью.
— Господин Дагобер… я здесь… я сейчас… не сердитесь… я вам скажу… Там молодой человек…
— Ну?
— Он хочет вас сейчас видеть!
— Его имя?
— Его имя, господин Дагобер? — глупо ухмыляясь, ломался Жокрис.
— Говорят тебе, болван… как его имя?
— Вот еще, господин Дагобер! Вы меня нарочно об этом спрашиваете… Как его имя!
— Послушай, негодяй, да ты, верно, поклялся вывести меня из терпения! — И Дагобер схватил Жокриса за шиворот. — Как его имя?
— Позвольте, господин Дагобер… не сердитесь… Зачем вам говорить его имя, если вы его знаете!
— Ах, набитый дурак! — сказал Дагобер, сжимая кулаки.
— Да, конечно же, знаете, господин Дагобер: ведь это ваш сын… Он ждет вас внизу, ему надо скорее вас увидать.
Жокрис так ловко разыгрывал дурака, что Дагобер этому невольно поверил. Он посмотрел пристально на Жокриса, скорее тронутый, чем рассерженный подобной глупостью, и затем, пожав плечами, прибавил:
— Иди за мной!
Жокрис повиновался, но прежде чем затворить за собою дверь, он порылся в кармане, исподтишка вытащил письмо и бросил его позади себя в комнату, не оборачиваясь и продолжая говорить с Дагобером, чтобы отвлечь его внимание.
— Ваш сын внизу… не хотел подниматься… оттого он и внизу…
Произнося эти слова, Жокрис затворил за собою дверь, считая, что письмо достаточно заметно на полу в комнате маршала.
Но в своих расчетах Жокрис не подумал об Угрюме.
То ли собака считала более предусмотрительным держаться в арьергарде, то ли из почтительного уважения к двуногим существам, но почтенный Угрюм вышел из комнаты последним. И так как он замечательно носил поноску (это он только что доказал), то, увидев письмо, оброненное Жокрисом, он осторожно взял его в зубы и вышел вслед за слугой, который не заметил нового доказательства ума и сообразительности Угрюма.
40. АНОНИМНОЕ ПИСЬМО
Мы сейчас расскажем, что случилось с письмом, которое Угрюм держал в зубах, и отчего он покинул хозяина, когда тот побежал навстречу Агриколю.
Несколько дней уже не видал Дагобер своего сына. Сердечно обняв его, он прошел с ним в одну из комнат первого этажа, которая служила ему спальней.
— Как поживает твоя жена? — спросил солдат сына.
— Здорова, батюшка, спасибо.
Тогда Дагобер обратил внимание на изменившееся лицо Агриколя и спросил:
— Ты что такой печальный? Разве что-нибудь случилось за то время, что мы не видались?
— Батюшка, все кончено… Он для нас потерян навсегда! — с отчаянием воскликнул Агриколь.
— О ком ты говоришь?
— О господине Гарди.
— О нем?.. Да ведь три дня тому назад ты надеялся с ним повидаться!
— Я и видел его… и наш дорогой Габриель также его видел и говорил с ним, со всей сердечностью, как только он умеет говорить… Ему удалось ободрить господина Гарди так, что он решил вернуться к нам. Я прямо обезумел от радости и побежал сообщить эту добрую весть товарищам, которые ожидали результатов нашего свидания. Бегу назад вместе с ними, чтобы поблагодарить господина Гарди. Мы были уже в ста шагах от дома этих черных ряс…
— Черных ряс? — спросил Дагобер мрачно. — Ну, если они замешались, надо ждать беды! Я их знаю.
— Ты не ошибаешься, батюшка: да, случилось несчастье… Навстречу мне и моим товарищам неслась карета… Не знаю, что подсказало мне, что это увозят господина Гарди…
— Силой? — с живостью спросил Дагобер.
— Нет! Эти святоши слишком для этого ловки… — с горечью отвечал Агриколь. — Они всегда сумеют сделать вас соучастниками причиняемого вам зла. Будто я не знаю, как они поступали с бедной матушкой!
— Да… славная женщина… а как они ее опутали своими сетями… Ну и что же эта карета, о которой ты начал?
— Когда я увидел, что карета выезжает из ворот их дома, — продолжал Агриколь, — сердце у меня сжалось, и невольно, точно кто-нибудь толкнул меня, я бросился к лошадям, призывая на помощь. Но кучер так ударил меня кнутовищем, что я упал без чувств. Когда я пришел в себя, карета была уже далеко.
— А ты не ранен? — живо спросил Дагобер, внимательно глядя на сына.
— Нет… царапина!
— Что же ты затем предпринял?
— Я побежал к нашему доброму ангелу, мадемуазель де Кардовилль, и рассказал ей все. «Нужно немедленно отправиться по пятам господина Гарди, — сказала она мне. — Возьмите мою карету, почтовых лошадей и следуйте за господином Гарди от станции до станции, взяв в провожатые господина Дюпона; и если вам удастся его увидеть, быть может, ваше присутствие и ваши мольбы преодолеют пагубное влияние монахов».
— Лучше этого совета ничего нельзя было и придумать. Мадемуазель де Кардовилль совершенно права.
— Спустя час мы напали на след господина Гарди, по дороге к Орлеану. Мы ехали за ним до Этампа. Там нам сказали, что он свернул на проселочную дорогу и поехал к дому ордена иезуитов, выстроенному в долине в нескольких лье от дороги и называющемуся Валь де Сент-Эрем. Нас убедили, что дороги там скверны, а ночь так темна, что будет лучше, если мы переночуем на постоялом дворе и рано утром выедем. Мы последовали этому совету. Чуть забрезжил рассвет, мы были уже в карете и ехали по каменистой и пустынной проселочной дороге; вокруг виднелись одни скалы и только несколько деревьев. Чем ближе мы подъезжали, местность приобретала все более мрачный и дикий вид, точно мы были за сто лье от Парижа. Наконец на вершине довольно высокой горы, усеянной обломками скал из песчаника, мы увидали большой, почерневший от времени старый дом с несколькими маленькими окошками. Я никогда не видал ничего тоскливее и пустыннее. Мы вышли из кареты; я позвонил. Нам открыл слуга. «Господин аббат д'Эгриньи приехал сюда сегодня ночью с одним господином, — сказал я совершенно уверенно. — Предупредите этого господина, что мне необходимо его видеть сейчас же по очень важному делу». Слуга, приняв нас, верно, за сообщников аббата, беспрекословно нас впустил. Через секунду появился д'Эгриньи, но при виде меня моментально отступил и исчез за дверью. Однако минут через пять я очутился перед господином Гарди.
— Ну и что же? — спросил Дагобер.
Агриколь печально покачал головою и продолжал:
— По одному взгляду на лицо господина Гарди я понял, что все пропало. Он обратился ко мне и кротким, но вполне твердым голосом сказал:
— Я понимаю и извиняю причину вашего появления здесь. Но я решил кончить мою жизнь в молитве и уединении. Я принял это решение по собственному желанию для спасения души. Впрочем, скажите вашим товарищам, что я распорядился так, что они сохранят обо мне доброе воспоминание.
Я хотел говорить, но он меня перебил:
— Бесполезно… мое решение неизменно… не пишите мне: письма останутся без ответа. Я хочу весь погрузиться в молитву… Прощайте, я устал с дороги…
Это была правда. Он был бледен, как привидение; мне даже показалось, что глаза у него стали, как у помешанного. Его было трудно узнать, настолько велика казалась перемена даже со вчерашнего дня. Рука, которую он протянул мне на прощание, была суха и горяча. В это время вошел аббат д'Эгриньи.
— Отец мой, — обратился к нему господин Гарди, — будьте любезны, проводите господина Агриколя Бодуэна, — и, махнув мне рукой, он вышел из комнаты.
Все кончено, он навеки для нас потерян.
— Да, — сказал Дагобер. — Они околдовали его, эти черные рясы, как и многих других…
— Я с господином Дюпоном вернулся в Париж в полном отчаянии… — продолжал Агриколь. — Вот что сделали эти ханжи, с господином Гарди… с таким великодушным человеком, дававшим возможность тремстам трудолюбивым рабочим жить в радости и счастьи; он улучшал их нравы, развивал их ум, и весь этот маленький мирок, Провидением которого он являлся, благословлял его… А теперь он навеки обрек себя на мрачную, бесплодную созерцательную жизнь.
— О! Эти черные рясы!.. — сказал Дагобер с дрожью и не скрывая непреодолимого ужаса. — Чем дальше, тем больше я их боюсь… Ты сам видел, что они сделали с твоей матерью… видишь, что они сделали с господином Гарди. Ты помнишь их заговоры против наших бедных сироток, против великодушной мадемуазель де Кардовилль… О! Эти люди очень могущественны… Я предпочел бы сражаться с каре русских гренадеров, чем с дюжиной этих сутан… Однако довольно, у меня и без этого много забот и горя.
Видя удивление Агриколя, Дагобер бросился ему на шею, повторяя задыхающимся голосом:
— Нет… нет… я не могу больше молчать, сердце переполнено… Да и кому, кроме тебя, я могу довериться?
— Отец… Ты меня пугаешь! Что случилось?
— Знаешь, право, не будь тебя да моих бедных малюток, я бы лучше пулю себе в лоб пустил, чем видеть то, что я вижу, а главное — бояться того, чего я боюсь…
— Чего же ты боишься, батюшка?
— Не знаю, что делается с маршалом, но он страшно пугает меня…
— Но ведь после разговора с мадемуазель де Кардовилль…
— Да… ему было получше… Добрые слова мадемуазель де Кардовилль точно пролили бальзам на его раны. Присутствие молодого принца тоже как будто его развлекло… он не казался более таким озабоченным, и это отразилось и на бедных девочках… Но вот уже несколько дней… точно какой-то демон снова привязался к этой семье… просто голову потерять можно… Я уверен, что прекратившие было приходить анонимные письма note 16 вновь возобновились…
— Какие письма, батюшка?
— Анонимные.
— О чем же?
— Ты знаешь ненависть маршала к этому изменнику д'Эгриньи. Конечно, когда он узнал, что этот предатель здесь… что он преследовал его дочерей, как преследовал и их мать до самой смерти… что он сделался монахом… я думал, что маршал сойдет с ума от бешенства и гнева… Он хотел непременно увидаться с изменником, но я его успокоил несколькими словами: «Ведь он теперь священник, вы можете оскорблять и колотить его сколько угодно, но он с вами драться не пойдет. Да, право, на него и плюнуть-то не стоит; начал он с того, что сражался против своей родины, а кончил тем, что стал гнусным святошей». — «Да должен же я его наказать за смерть жены и отомстить за зло, причиненное моим детям!» — восклицал с гневом маршал. — «Ведь вы знаете, что за нас; говорят, может отомстить только закон… мадемуазель де Кардовилль подала на этого предателя жалобу за то, что он хотел упрятать ваших дочерей в монастырь. Остается только ждать».
— Да, — с грустью заметил Агриколь, — и, к несчастью, доказательств против д'Эгриньи нет. Адвокат мадемуазель де Кардовилль говорит, что эти святоши орудовали так ловко, что существенных доказательств не имеется и очень может быть, что жалоба будет оставлена без последствий.
— Это же говорит и маршал… И такая несправедливость бесит его еще больше.
— Он должен относиться с презрением к подобным негодяям.
— А анонимные письма?
— Что вы хотите сказать?
— А вот я тебе расскажу: маршал, как честный и благородный человек, когда первый пыл его гнева прошел, решил, что действительно, если изменник перерядился в святоши, нападать на него все равно, что нападать на женщину или на старика. Он решил забыть презренного и на этом успокоился. Но тогда начали приходить по почте анонимные письма, которые пытались всевозможными средствами пробудить и разъярить гнев маршала на предателя, напоминая все то зло, которое аббат д'Эгриньи причинил ему и его близким. Наконец, маршала упрекали в том, что он стал низким человеком, если не мстит этому ханже, который преследовал его жену и детей и который каждый день нагло смеется над ним.
— Ты не подозреваешь, отец, кто может быть автором этих писем?
— Абсолютно нет… и это сводит меня с ума… Несомненно, их пишут враги маршала… а у него одни только враги: черные рясы.
— Но, батюшка, если в этих письмах восстанавливают маршала против аббата д'Эгриньи, значит, они не могут быть написаны ими.
— Я так же думал.
— Какая же может быть цель этих анонимных посланий?
— Цель ясная! — воскликнул Дагобер. — Маршал — вспыльчивый, горячий человек; отметить предателю у него тысячи причин… Он не может действовать против него сам, закон тоже бездействует… Остается только забыть и презирать… к чему он и стремится. Но эти дерзкие вызывающие письма своими оскорблениями и насмешками ежедневно разжигают его законную ненависть. Тысяча чертей! Право, у меня голова не слабее, чем у других… но я чувствую, что сам могу помешаться от этой игры…
— Какой ужасный, адский замысел, если это правда!
— Этого еще мало.
— Да что вы говорите!
— Маршал получает еще какие-то письма, но этих мне не показывает. Только, как он прочитал первое из них, его точно ударили, и он прошептал: «Они не щадят даже этого… Нет… это уже слишком!» — и, закрыв лицо руками, он даже заплакал.
— Как… маршал… заплакал?! — воскликнул кузнец, не веря своим ушам.
— Да! — отвечал Дагобер. — Он… плакал, как ребенок!..
— Что же могло заключаться в этих письмах, батюшка?
— Я не смел его спросить, — до того он казался несчастным и удрученным.
— Однако среди таких тревог и неприятностей маршал должен вести ужасную жизнь!
— А бедные малютки? Они день ото дня становятся все печальнее, и невозможно узнать причину их грусти. А смерть его отца? Ведь он скончался у него на руках. Ты думаешь, этого довольно? А я тебе скажу, что это еще не все… Я уверен, что у маршала есть на душе еще какое-то сильное горе… За последнее время его нельзя узнать. Он сердится, выходит из себя из-за всякого пустяка и бывает так сердит… что… — и после минутного колебания Дагобер прибавил: — Ну, тебе-то я могу это открыть… Я сегодня счел нужным снять капсюли с его пистолетов…
— Батюшка! — воскликнул Агриколь. — Неужели ты боишься…
— В том состоянии возбуждения, в каком я его видел вчера, он способен на все!
— Что же случилось вчера?
— Надо тебе сказать, что вот уже некоторое время у маршала проходят долгие совещания с каким-то господином, по наружности — отставным военным, с виду добрым и хорошим человеком. Я заметил, что печаль и тревога маршала всегда удваиваются после их свиданий. Два или три раза я с ним об этом заговаривал, но, увидав, что это его раздражает, не смел настаивать. Вчера вечером этот господин приезжал снова; он оставался здесь до одиннадцати часов, и за ним приехала его жена, дожидавшаяся в экипаже. Когда он уехал, я поднялся к маршалу узнать, не требуется ли чего ему. Он был очень бледен, но, по-видимому, спокоен, поблагодарил меня и отпустил. Ты знаешь, что моя комната находится как раз под спальней маршала. Возвратясь к себе, я долго слышал, как он ходил в волнении взад и вперед. Потом мне показалось, что он с яростью толкает и опрокидывает мебель. Я поднялся к нему в сильном испуге, но он сердито приказал мне выйти. Видя его в таком состоянии, я решился ослушаться и остался. Он начал сердиться, но я все-таки не ушел, а только молча указал ему на опрокинутую мебель. Лицо у меня, верно, было такое печальное, что он меня понял, и так как добрее его нет никого на свете, он взял меня за руку и сказал: «Прости за беспокойство, мой добрый Дагобер. Я сейчас ужасно глупо вспылил; я просто потерял голову и, кажется, выбросился бы из окна, будь оно открыто… Только бы мои бедные девочки ничего не слыхали!» — прибавил он и на цыпочках подошел к дверям спальни дочерей. — «К счастью, спят!» — сказал он мне, послушав с беспокойством у двери и ничего не услыхав. Тогда я спросил, что его так встревожило и не получил ли он, несмотря на мой строгий надзор, нового анонимного письма. «Нет, — мрачно ответил он, — прошу тебя, уйди, мне теперь лучше, твое присутствие принесло мне облегчение. Покойной ночи, старый товарищ, иди отдохни». Я, конечно, и не подумал об отдыхе, а сделав вид, что спускаюсь по лестнице, потихоньку вернулся и уселся на верхней ступени, старательно прислушиваясь… После нескольких минут ожидания маршал пошел в комнату дочерей, вероятно, чтобы поцеловать их и успокоиться, так как я слышал, как открылась и закрылась дверь, которая ведет в их комнату. После этого он долго еще ходил, но уже более спокойным шагом, и наконец бросился на кровать. Прокараулив почти до утра, я вернулся к себе… По счастью, ночь прошла без новых тревог.
— Что же это с ним, отец?
— Не знаю… только когда я к нему поднялся ночью, право, у него было лицо человека в горячечном припадке — так были искажены черты его лица и блестели глаза… А после замечания насчет окна… я счел необходимым снять капсюли с пистолетов.
— Просто не могу прийти в себя, — сказал Агриколь. — Маршал… такой решительный, отважный, спокойный… и вдруг подобное возбуждение…
— Я тебе повторяю, что с ним происходит что-то необыкновенное. Вот уже два дня как он не видал даже своих дочерей. А это дурной знак, не говоря уже о том, что бедняжки в отчаянии и воображают, что чем-нибудь дали повод к недовольству… Они-то!.. Причинили недовольство!.. Если бы ты знал жизнь дорогих девочек… Прогулка пешком или в коляске со мной и с их гувернанткой, так как я никогда не отпускаю их одних; затем возвращаются и принимаются за ученье, шитье или чтение — всегда вместе; и, наконец, они ложатся спать. Их гувернантка, хорошая, кажется, женщина, говорит, что они иногда во сне плачут… Бедные девочки! Не много счастья выпало на их долю в жизни! — прибавил солдат со вздохом.
В эту минуту Дагобер увидал маршала Симона, быстро идущего по двору, бледного, растерянного, с письмом в руках, которое он читал, по-видимому, с пожирающей тревогой.
Несколько дней уже не видал Дагобер своего сына. Сердечно обняв его, он прошел с ним в одну из комнат первого этажа, которая служила ему спальней.
— Как поживает твоя жена? — спросил солдат сына.
— Здорова, батюшка, спасибо.
Тогда Дагобер обратил внимание на изменившееся лицо Агриколя и спросил:
— Ты что такой печальный? Разве что-нибудь случилось за то время, что мы не видались?
— Батюшка, все кончено… Он для нас потерян навсегда! — с отчаянием воскликнул Агриколь.
— О ком ты говоришь?
— О господине Гарди.
— О нем?.. Да ведь три дня тому назад ты надеялся с ним повидаться!
— Я и видел его… и наш дорогой Габриель также его видел и говорил с ним, со всей сердечностью, как только он умеет говорить… Ему удалось ободрить господина Гарди так, что он решил вернуться к нам. Я прямо обезумел от радости и побежал сообщить эту добрую весть товарищам, которые ожидали результатов нашего свидания. Бегу назад вместе с ними, чтобы поблагодарить господина Гарди. Мы были уже в ста шагах от дома этих черных ряс…
— Черных ряс? — спросил Дагобер мрачно. — Ну, если они замешались, надо ждать беды! Я их знаю.
— Ты не ошибаешься, батюшка: да, случилось несчастье… Навстречу мне и моим товарищам неслась карета… Не знаю, что подсказало мне, что это увозят господина Гарди…
— Силой? — с живостью спросил Дагобер.
— Нет! Эти святоши слишком для этого ловки… — с горечью отвечал Агриколь. — Они всегда сумеют сделать вас соучастниками причиняемого вам зла. Будто я не знаю, как они поступали с бедной матушкой!
— Да… славная женщина… а как они ее опутали своими сетями… Ну и что же эта карета, о которой ты начал?
— Когда я увидел, что карета выезжает из ворот их дома, — продолжал Агриколь, — сердце у меня сжалось, и невольно, точно кто-нибудь толкнул меня, я бросился к лошадям, призывая на помощь. Но кучер так ударил меня кнутовищем, что я упал без чувств. Когда я пришел в себя, карета была уже далеко.
— А ты не ранен? — живо спросил Дагобер, внимательно глядя на сына.
— Нет… царапина!
— Что же ты затем предпринял?
— Я побежал к нашему доброму ангелу, мадемуазель де Кардовилль, и рассказал ей все. «Нужно немедленно отправиться по пятам господина Гарди, — сказала она мне. — Возьмите мою карету, почтовых лошадей и следуйте за господином Гарди от станции до станции, взяв в провожатые господина Дюпона; и если вам удастся его увидеть, быть может, ваше присутствие и ваши мольбы преодолеют пагубное влияние монахов».
— Лучше этого совета ничего нельзя было и придумать. Мадемуазель де Кардовилль совершенно права.
— Спустя час мы напали на след господина Гарди, по дороге к Орлеану. Мы ехали за ним до Этампа. Там нам сказали, что он свернул на проселочную дорогу и поехал к дому ордена иезуитов, выстроенному в долине в нескольких лье от дороги и называющемуся Валь де Сент-Эрем. Нас убедили, что дороги там скверны, а ночь так темна, что будет лучше, если мы переночуем на постоялом дворе и рано утром выедем. Мы последовали этому совету. Чуть забрезжил рассвет, мы были уже в карете и ехали по каменистой и пустынной проселочной дороге; вокруг виднелись одни скалы и только несколько деревьев. Чем ближе мы подъезжали, местность приобретала все более мрачный и дикий вид, точно мы были за сто лье от Парижа. Наконец на вершине довольно высокой горы, усеянной обломками скал из песчаника, мы увидали большой, почерневший от времени старый дом с несколькими маленькими окошками. Я никогда не видал ничего тоскливее и пустыннее. Мы вышли из кареты; я позвонил. Нам открыл слуга. «Господин аббат д'Эгриньи приехал сюда сегодня ночью с одним господином, — сказал я совершенно уверенно. — Предупредите этого господина, что мне необходимо его видеть сейчас же по очень важному делу». Слуга, приняв нас, верно, за сообщников аббата, беспрекословно нас впустил. Через секунду появился д'Эгриньи, но при виде меня моментально отступил и исчез за дверью. Однако минут через пять я очутился перед господином Гарди.
— Ну и что же? — спросил Дагобер.
Агриколь печально покачал головою и продолжал:
— По одному взгляду на лицо господина Гарди я понял, что все пропало. Он обратился ко мне и кротким, но вполне твердым голосом сказал:
— Я понимаю и извиняю причину вашего появления здесь. Но я решил кончить мою жизнь в молитве и уединении. Я принял это решение по собственному желанию для спасения души. Впрочем, скажите вашим товарищам, что я распорядился так, что они сохранят обо мне доброе воспоминание.
Я хотел говорить, но он меня перебил:
— Бесполезно… мое решение неизменно… не пишите мне: письма останутся без ответа. Я хочу весь погрузиться в молитву… Прощайте, я устал с дороги…
Это была правда. Он был бледен, как привидение; мне даже показалось, что глаза у него стали, как у помешанного. Его было трудно узнать, настолько велика казалась перемена даже со вчерашнего дня. Рука, которую он протянул мне на прощание, была суха и горяча. В это время вошел аббат д'Эгриньи.
— Отец мой, — обратился к нему господин Гарди, — будьте любезны, проводите господина Агриколя Бодуэна, — и, махнув мне рукой, он вышел из комнаты.
Все кончено, он навеки для нас потерян.
— Да, — сказал Дагобер. — Они околдовали его, эти черные рясы, как и многих других…
— Я с господином Дюпоном вернулся в Париж в полном отчаянии… — продолжал Агриколь. — Вот что сделали эти ханжи, с господином Гарди… с таким великодушным человеком, дававшим возможность тремстам трудолюбивым рабочим жить в радости и счастьи; он улучшал их нравы, развивал их ум, и весь этот маленький мирок, Провидением которого он являлся, благословлял его… А теперь он навеки обрек себя на мрачную, бесплодную созерцательную жизнь.
— О! Эти черные рясы!.. — сказал Дагобер с дрожью и не скрывая непреодолимого ужаса. — Чем дальше, тем больше я их боюсь… Ты сам видел, что они сделали с твоей матерью… видишь, что они сделали с господином Гарди. Ты помнишь их заговоры против наших бедных сироток, против великодушной мадемуазель де Кардовилль… О! Эти люди очень могущественны… Я предпочел бы сражаться с каре русских гренадеров, чем с дюжиной этих сутан… Однако довольно, у меня и без этого много забот и горя.
Видя удивление Агриколя, Дагобер бросился ему на шею, повторяя задыхающимся голосом:
— Нет… нет… я не могу больше молчать, сердце переполнено… Да и кому, кроме тебя, я могу довериться?
— Отец… Ты меня пугаешь! Что случилось?
— Знаешь, право, не будь тебя да моих бедных малюток, я бы лучше пулю себе в лоб пустил, чем видеть то, что я вижу, а главное — бояться того, чего я боюсь…
— Чего же ты боишься, батюшка?
— Не знаю, что делается с маршалом, но он страшно пугает меня…
— Но ведь после разговора с мадемуазель де Кардовилль…
— Да… ему было получше… Добрые слова мадемуазель де Кардовилль точно пролили бальзам на его раны. Присутствие молодого принца тоже как будто его развлекло… он не казался более таким озабоченным, и это отразилось и на бедных девочках… Но вот уже несколько дней… точно какой-то демон снова привязался к этой семье… просто голову потерять можно… Я уверен, что прекратившие было приходить анонимные письма note 16 вновь возобновились…
— Какие письма, батюшка?
— Анонимные.
— О чем же?
— Ты знаешь ненависть маршала к этому изменнику д'Эгриньи. Конечно, когда он узнал, что этот предатель здесь… что он преследовал его дочерей, как преследовал и их мать до самой смерти… что он сделался монахом… я думал, что маршал сойдет с ума от бешенства и гнева… Он хотел непременно увидаться с изменником, но я его успокоил несколькими словами: «Ведь он теперь священник, вы можете оскорблять и колотить его сколько угодно, но он с вами драться не пойдет. Да, право, на него и плюнуть-то не стоит; начал он с того, что сражался против своей родины, а кончил тем, что стал гнусным святошей». — «Да должен же я его наказать за смерть жены и отомстить за зло, причиненное моим детям!» — восклицал с гневом маршал. — «Ведь вы знаете, что за нас; говорят, может отомстить только закон… мадемуазель де Кардовилль подала на этого предателя жалобу за то, что он хотел упрятать ваших дочерей в монастырь. Остается только ждать».
— Да, — с грустью заметил Агриколь, — и, к несчастью, доказательств против д'Эгриньи нет. Адвокат мадемуазель де Кардовилль говорит, что эти святоши орудовали так ловко, что существенных доказательств не имеется и очень может быть, что жалоба будет оставлена без последствий.
— Это же говорит и маршал… И такая несправедливость бесит его еще больше.
— Он должен относиться с презрением к подобным негодяям.
— А анонимные письма?
— Что вы хотите сказать?
— А вот я тебе расскажу: маршал, как честный и благородный человек, когда первый пыл его гнева прошел, решил, что действительно, если изменник перерядился в святоши, нападать на него все равно, что нападать на женщину или на старика. Он решил забыть презренного и на этом успокоился. Но тогда начали приходить по почте анонимные письма, которые пытались всевозможными средствами пробудить и разъярить гнев маршала на предателя, напоминая все то зло, которое аббат д'Эгриньи причинил ему и его близким. Наконец, маршала упрекали в том, что он стал низким человеком, если не мстит этому ханже, который преследовал его жену и детей и который каждый день нагло смеется над ним.
— Ты не подозреваешь, отец, кто может быть автором этих писем?
— Абсолютно нет… и это сводит меня с ума… Несомненно, их пишут враги маршала… а у него одни только враги: черные рясы.
— Но, батюшка, если в этих письмах восстанавливают маршала против аббата д'Эгриньи, значит, они не могут быть написаны ими.
— Я так же думал.
— Какая же может быть цель этих анонимных посланий?
— Цель ясная! — воскликнул Дагобер. — Маршал — вспыльчивый, горячий человек; отметить предателю у него тысячи причин… Он не может действовать против него сам, закон тоже бездействует… Остается только забыть и презирать… к чему он и стремится. Но эти дерзкие вызывающие письма своими оскорблениями и насмешками ежедневно разжигают его законную ненависть. Тысяча чертей! Право, у меня голова не слабее, чем у других… но я чувствую, что сам могу помешаться от этой игры…
— Какой ужасный, адский замысел, если это правда!
— Этого еще мало.
— Да что вы говорите!
— Маршал получает еще какие-то письма, но этих мне не показывает. Только, как он прочитал первое из них, его точно ударили, и он прошептал: «Они не щадят даже этого… Нет… это уже слишком!» — и, закрыв лицо руками, он даже заплакал.
— Как… маршал… заплакал?! — воскликнул кузнец, не веря своим ушам.
— Да! — отвечал Дагобер. — Он… плакал, как ребенок!..
— Что же могло заключаться в этих письмах, батюшка?
— Я не смел его спросить, — до того он казался несчастным и удрученным.
— Однако среди таких тревог и неприятностей маршал должен вести ужасную жизнь!
— А бедные малютки? Они день ото дня становятся все печальнее, и невозможно узнать причину их грусти. А смерть его отца? Ведь он скончался у него на руках. Ты думаешь, этого довольно? А я тебе скажу, что это еще не все… Я уверен, что у маршала есть на душе еще какое-то сильное горе… За последнее время его нельзя узнать. Он сердится, выходит из себя из-за всякого пустяка и бывает так сердит… что… — и после минутного колебания Дагобер прибавил: — Ну, тебе-то я могу это открыть… Я сегодня счел нужным снять капсюли с его пистолетов…
— Батюшка! — воскликнул Агриколь. — Неужели ты боишься…
— В том состоянии возбуждения, в каком я его видел вчера, он способен на все!
— Что же случилось вчера?
— Надо тебе сказать, что вот уже некоторое время у маршала проходят долгие совещания с каким-то господином, по наружности — отставным военным, с виду добрым и хорошим человеком. Я заметил, что печаль и тревога маршала всегда удваиваются после их свиданий. Два или три раза я с ним об этом заговаривал, но, увидав, что это его раздражает, не смел настаивать. Вчера вечером этот господин приезжал снова; он оставался здесь до одиннадцати часов, и за ним приехала его жена, дожидавшаяся в экипаже. Когда он уехал, я поднялся к маршалу узнать, не требуется ли чего ему. Он был очень бледен, но, по-видимому, спокоен, поблагодарил меня и отпустил. Ты знаешь, что моя комната находится как раз под спальней маршала. Возвратясь к себе, я долго слышал, как он ходил в волнении взад и вперед. Потом мне показалось, что он с яростью толкает и опрокидывает мебель. Я поднялся к нему в сильном испуге, но он сердито приказал мне выйти. Видя его в таком состоянии, я решился ослушаться и остался. Он начал сердиться, но я все-таки не ушел, а только молча указал ему на опрокинутую мебель. Лицо у меня, верно, было такое печальное, что он меня понял, и так как добрее его нет никого на свете, он взял меня за руку и сказал: «Прости за беспокойство, мой добрый Дагобер. Я сейчас ужасно глупо вспылил; я просто потерял голову и, кажется, выбросился бы из окна, будь оно открыто… Только бы мои бедные девочки ничего не слыхали!» — прибавил он и на цыпочках подошел к дверям спальни дочерей. — «К счастью, спят!» — сказал он мне, послушав с беспокойством у двери и ничего не услыхав. Тогда я спросил, что его так встревожило и не получил ли он, несмотря на мой строгий надзор, нового анонимного письма. «Нет, — мрачно ответил он, — прошу тебя, уйди, мне теперь лучше, твое присутствие принесло мне облегчение. Покойной ночи, старый товарищ, иди отдохни». Я, конечно, и не подумал об отдыхе, а сделав вид, что спускаюсь по лестнице, потихоньку вернулся и уселся на верхней ступени, старательно прислушиваясь… После нескольких минут ожидания маршал пошел в комнату дочерей, вероятно, чтобы поцеловать их и успокоиться, так как я слышал, как открылась и закрылась дверь, которая ведет в их комнату. После этого он долго еще ходил, но уже более спокойным шагом, и наконец бросился на кровать. Прокараулив почти до утра, я вернулся к себе… По счастью, ночь прошла без новых тревог.
— Что же это с ним, отец?
— Не знаю… только когда я к нему поднялся ночью, право, у него было лицо человека в горячечном припадке — так были искажены черты его лица и блестели глаза… А после замечания насчет окна… я счел необходимым снять капсюли с пистолетов.
— Просто не могу прийти в себя, — сказал Агриколь. — Маршал… такой решительный, отважный, спокойный… и вдруг подобное возбуждение…
— Я тебе повторяю, что с ним происходит что-то необыкновенное. Вот уже два дня как он не видал даже своих дочерей. А это дурной знак, не говоря уже о том, что бедняжки в отчаянии и воображают, что чем-нибудь дали повод к недовольству… Они-то!.. Причинили недовольство!.. Если бы ты знал жизнь дорогих девочек… Прогулка пешком или в коляске со мной и с их гувернанткой, так как я никогда не отпускаю их одних; затем возвращаются и принимаются за ученье, шитье или чтение — всегда вместе; и, наконец, они ложатся спать. Их гувернантка, хорошая, кажется, женщина, говорит, что они иногда во сне плачут… Бедные девочки! Не много счастья выпало на их долю в жизни! — прибавил солдат со вздохом.
В эту минуту Дагобер увидал маршала Симона, быстро идущего по двору, бледного, растерянного, с письмом в руках, которое он читал, по-видимому, с пожирающей тревогой.
41. ЗОЛОТОЙ ГОРОД
Пока маршал Симон читал с таким волнением письмо, доставленное ему благодаря необыкновенному посредничеству Угрюма, Роза и Бланш сидели в своей комнате, куда во время их отсутствия заходил на минуту Жокрис. Бедные девочки, казалось, были обречены на вечный траур. Только что кончился срок траура по матери, как трагическая смерть деда снова облекла их в мрачный креп. Одетые во все черное, они сидели на диване возле рабочего столика.
Горе старит быстрее, чем годы. Довольно было нескольких месяцев, чтобы сестры превратились в совершенно взрослых девушек. Их розовые пухлые лица утратили детскую прелесть, и на побледневших, исхудалых чертах появилось выражение трогательной и задумчивой печали. Большие и кроткие глаза цвета прозрачной лазури, вечно задумчивые, никогда не блестели теперь радостными слезами, какие вызывал на их шелковистые ресницы веселый, наивный хохот над комичным хладнокровием Дагобера или над проделками старого Угрюма, оживлявшими их утомительно долгий путь. Словом, эти прелестные лица, бархатистую свежесть которых умеет передавать только. Грез, были бы достойны вдохновить меланхолически-идеальную кисть бессмертного художника Миньоны, сожалеющей о небе, и Маргариты, мечтающей о Фаусте note 17.
Роза, откинувшись на спинку дивана, поникла головой на грудь, где скрещивалась черная креповая косынка. Свет из окна блестел на ее чистом и белом лбу, увенчанном двумя бандо густых каштановых волос. Глаза глядели пристально в одну точку, а слегка нахмуренные брови указывали на тяжелую озабоченность. Белые исхудалые руки лежали без движения на коленях, рядом с забытой вышивкой.
Бланш не сводила с сестры нежного, заботливого взора. Ее иголка была воткнута в канву, как будто Бланш еще продолжала вышивать.
— Сестра! — нежным голосом проговорила Бланш, у которой, казалось, навертывались на глаза слезы, — сестра… о чем ты думаешь? У тебя такой грустный вид!
Горе старит быстрее, чем годы. Довольно было нескольких месяцев, чтобы сестры превратились в совершенно взрослых девушек. Их розовые пухлые лица утратили детскую прелесть, и на побледневших, исхудалых чертах появилось выражение трогательной и задумчивой печали. Большие и кроткие глаза цвета прозрачной лазури, вечно задумчивые, никогда не блестели теперь радостными слезами, какие вызывал на их шелковистые ресницы веселый, наивный хохот над комичным хладнокровием Дагобера или над проделками старого Угрюма, оживлявшими их утомительно долгий путь. Словом, эти прелестные лица, бархатистую свежесть которых умеет передавать только. Грез, были бы достойны вдохновить меланхолически-идеальную кисть бессмертного художника Миньоны, сожалеющей о небе, и Маргариты, мечтающей о Фаусте note 17.
Роза, откинувшись на спинку дивана, поникла головой на грудь, где скрещивалась черная креповая косынка. Свет из окна блестел на ее чистом и белом лбу, увенчанном двумя бандо густых каштановых волос. Глаза глядели пристально в одну точку, а слегка нахмуренные брови указывали на тяжелую озабоченность. Белые исхудалые руки лежали без движения на коленях, рядом с забытой вышивкой.
Бланш не сводила с сестры нежного, заботливого взора. Ее иголка была воткнута в канву, как будто Бланш еще продолжала вышивать.
— Сестра! — нежным голосом проговорила Бланш, у которой, казалось, навертывались на глаза слезы, — сестра… о чем ты думаешь? У тебя такой грустный вид!