Страница:
— Вы повинуетесь постановлениям, с которыми в душе не согласны? — спросил господин Гарди, изумленный этой покорностью.
— Брат мой, чему бы ни научил нас опыт, что бы ни раскрыл он, — грустно продолжал Габриель, — добровольно и сознательно произнесенные обеты являются для священника священным обязательством… а для честного человека — честным словом… Пока я принадлежу церкви, я повинуюсь ее дисциплине, как ни тяжела она подчас.
— Даже для вас, брат мой?
— Да, для нас, деревенских священников или городских викариев, для всех нас, скромных пролетариев духовенства, простых работников в винограднике Господнем. Аристократия, постепенно проникнувшая в церковь, управляет нами с несколько феодальной суровостью; но божественная сущность христианства такова, что она противостоит всем злоупотреблениям, которые хотят его извратить. В самых смиренных слоях низшего духовенства, лучше чем где бы то ни было, я могу служить святому делу обездоленных и проповедовать освобождение. Вот почему, брат мой, я остаюсь в церкви и подчиняюсь ее дисциплине. Я говорю вам это, брат мой, — прибавил Габриель экспансивно, — потому что и вы и я исповедуем одну истину: ремесленники, которых вы собрали, чтобы делить с ними плоды ваших работ, не являются больше обездоленными… Поэтому тем добром, которое вы делаете, вы служите Христу гораздо более деятельно, нежели я…
— И я буду ему служить, только бы хватило сил!
— А отчего бы вас могли покинуть силы?
— Если бы вы знали, как я несчастлив! Если бы знали, какие удары на меня обрушились!
— Несомненно, разорение и пожар, уничтоживший вашу фабрику, прискорбны…
— Ах, брат мой! — прервал его господин Гарди. — В этом ли только беда! Неужели мое мужество покинуло бы меня перед несчастием, которое можно исправить деньгами? Но увы, есть другие потери, не возместимые ничем… бывают в сердце руины, восстановить которые нельзя!.. И тем не менее сейчас, поддаваясь обаянию ваших великодушных слов, я чувствую, что будущее, такое мрачное до сих пор для меня, теперь становится яснее. Вы меня подбодрили, оживили, напомнили о той миссии, которую я должен выполнить в этом мире.
— Продолжайте, брат мой!
— Увы! Мной снова овладевает страх, когда я подумаю, что должен вернуться к деятельной жизни, в мир, где я так страдал!
— Что же порождает этот страх? — с возрастающим участием спросил Габриель.
— Выслушайте меня, брат мой! Всю свою нежность и преданность я сосредоточил на двух существах: на друге, которого я считал искренним, и на другой, более нежной привязанности… Друг изменил мне самым коварным образом… женщина, пожертвовавшая ради меня долгом, имела мужество — и я, конечно, могу ее только уважать за это — пожертвовать нашей любовью ради спокойствия своей матери и навеки покинула Францию… Я боюсь, что излечить эти горести невозможно и они своей тяжестью превысят мои силы и не дадут мне следовать по новому пути! Я сознаюсь в своей слабости, я знаю, что она велика, но я боюсь ее еще сильнее с тех пор, как понял, что не имею права жить в бездействии, если могу что-нибудь сделать для человечества… Вы раскрыли мне глаза на мои обязанности, и единственное, чего я боюсь теперь, несмотря на правильное решение, повторяю вам, это, чтобы я не лишился сил, очутившись в свете и почувствовав, как он теперь для меня пуст и холоден.
— А разве честные рабочие, которые ждут и благословляют вас, не заполнят для вас мир?
— Да… брат мой… — с горечью сказал господин Гарди, — но прежде к радости исполненного долга присоединялись дружба и любовь, наполнявшие мою жизнь… Их нет теперь, и они оставляют в моем сердце громадную пустоту. Я надеялся, что религия заполнит опустевшее место… Но мою душу питали только отчаянием и убеждали меня, что чем больше я буду ему предаваться, чем больше буду мучиться, тем угоднее стану Создателю…
— Вас обманули, брат мой, уверяю вас. Бог желает счастья человеку, потому что хочет, чтобы он был добр и справедлив.
— О! Если бы я раньше слышал эти слова надежды! — воскликнул господин Гарди. — Мои раны давно бы излечились, я давно бы начал то благое дело, продолжать которое вы мне советуете… Я, может быть, нашел бы в нем утешение и забвение от моих горестей. Но сейчас… О! Ужасно сознаться, — меня так приучили здесь к страданию, что оно, кажется, должно навсегда парализовать мою жизнь!
Затем, устыдившись того, что снова поддался унынию, господин Гарди закрыл лицо руками и продолжал расстроенным голосом:
— Простите… простите меня за слабость… Но если бы вы знали, каково человеку, жившему только сердцем, разом всего лишиться! Поверьте, что боязнь, бессилие и колебания заслуживают жалости, а не презрения!
Смиренное признание господина Гарди производило столь тяжелое впечатление, что Габриель был тронут до слез. В этом почти болезненном унынии Габриель с ужасом видел следы влияния преподобных отцов, которые умеют так искусно растравить рану, нанесенную нежной, чувствительной душе, вливая в нее каплю за каплей горький яд безотрадных максим, и которые хорошо знают, что бездна отчаяния невольно притягивает страдальца, и стараются как можно глубже ее вырыть, чтобы жертва, околдованная, обезумевшая, не сводила с нее пылающего, пристального взора до той поры, пока наконец бездна не поглотит человека, а жадность преподобных отцов не захватит того, что от него осталось… Напрасно синеет лазурь эфира, напрасно золотые лучи солнца блестят на небосклоне, напрасно несчастный знает, что будет спасен, если только поднимет глаза к небу, напрасно даже бросает он на него беглый взгляд… — скоро, уступая всесильным адским чарам этих злодеев-святош, он снова погружается взором в разверстую бездну, которая его притягивает. То же случилось и с господином Гарди. Понимая опасность положения, Габриель собрал все силы, чтобы вырвать его из этого уныния, и воскликнул:
— Что вы говорите, брат мой, о жалости и презрении? В глазах Бога и людей может ли быть что-либо священнее души, которая, испытав бурю страстей, ищет успокоения в религии? Успокойтесь… раны ваши излечимы… Стоит вам покинуть этот дом, и они быстро заживут… поверьте мне!
— Увы! Если бы возможно было надеяться на это!
— Да… поверьте, что они заживут, как только ваши прежние горести, перестав будить в вас отчаяние, пробудят утешительные, почти сладостные мысли!
Господин Гарди на минуту был ослеплен тем светлым будущим, какое вторично открывали перед ним евангельские слова Габриеля.
С трепещущим от столь разнообразных волнений сердцем он воскликнул:
— О! Какая святая сила заключается, брат мой, в ваших словах! Как умеете вы превращать горечь обиды в сладость прощения! Мне начинает казаться, что спокойствие и мир возвратились в мою душу, когда я думаю о том, что вы говорите.
— О, вы увидите, — с увлечением продолжал Габриель, — какие сладкие радости ждут вас! Молиться за тех, кого любишь, кого любил! Сочетать в молитвах все, что мы любим, — с Богом! А эта женщина, любовь которой была вам так дорога!.. Зачем вспоминать о ней с болью? Зачем бежать от этих воспоминаний?
— О! — Я вас понимаю теперь! — воскликнул господин Гарди. — Молиться… это любить… Молитва — прощение вместо проклятия, надежда вместо отчаяния, сладкие, как плодотворная роса, слезы — вместо жгучих слез отчаяния! О, я вас понимаю! Вы не говорите: страдать — молиться; я чувствую, что вы правы, говоря: надеяться, прощать — вот в чем молитва! Благодаря вам я без страха вернусь к жизни.
И с этими словами он протянул ему руки, повторяя:
— Брат мой, вы снова, еще раз спасли меня!
И добрые, честные люди крепко обнялись.
Мы знаем, что Роден и отец д'Эгриньи присутствовали невидимыми свидетелями при этой сцене, подслушивая с всепожирающим вниманием. Роден не упустил ни одного слова из беседы. В ту минуту, когда Габриель и господин Гарди бросились в объятия друг к другу, он отвел свои змеиные глаза от отверстия, в которое глядел. Лицо иезуита выражало радость и дьявольское торжество. Отец д'Эгриньи, которого конец этой сцены поверг в уныние, не понимал победоносного вида своего сообщника и глядел на него с несказанным изумлением.
— У меня есть теперь зацепка! — грубо и резко заметил Роден.
— Что хотите вы этим сказать?
— Имеется здесь дорожный экипаж? — спросил Роден, не отвечая на вопрос почтенного отца.
Д'Эгриньи вытаращил глаза и машинально повторил:
— Дорожный экипаж?
— Ну да… что я, по-еврейски, что ли, говорю? — нетерпеливо сказал Роден. — Кажется, ясно? Есть здесь дорожный экипаж?
— Конечно… мой собственный.
— Пошлите сейчас же за почтовыми лошадьми.
— Зачем?
— Чтобы увезти господина Гарди.
— Увезти господина Гарди? — переспросил аббат, думая, что Роден бредит.
— Ну да, вы его свезете в Сент-Эрем.
— В это пустынное и печальное место… господина Гарди?
Отцу д'Эгриньи начало казаться, что он видит сон.
— Ну да: господина Гарди, — пожимая плечами, сказал Роден.
— Увезти господина Гарди… теперь… когда Габриель…
— Не пройдет и получаса, как господин Гарди на коленях будет умолять меня увезти его из Парижа как можно дальше, в пустыню, если это возможно.
— Но Габриель?
— А письмо от архиепископа, которое сейчас принесли?
— Да ведь вы сказали, что поздно!
— Тогда у меня не было зацепки, а теперь есть! — отвечал отрывисто Роден.
И с этими словами преподобные отцы поспешно покинули тайник.
36. ПОСЕЩЕНИЕ
37. МОЛИТВА
— Брат мой, чему бы ни научил нас опыт, что бы ни раскрыл он, — грустно продолжал Габриель, — добровольно и сознательно произнесенные обеты являются для священника священным обязательством… а для честного человека — честным словом… Пока я принадлежу церкви, я повинуюсь ее дисциплине, как ни тяжела она подчас.
— Даже для вас, брат мой?
— Да, для нас, деревенских священников или городских викариев, для всех нас, скромных пролетариев духовенства, простых работников в винограднике Господнем. Аристократия, постепенно проникнувшая в церковь, управляет нами с несколько феодальной суровостью; но божественная сущность христианства такова, что она противостоит всем злоупотреблениям, которые хотят его извратить. В самых смиренных слоях низшего духовенства, лучше чем где бы то ни было, я могу служить святому делу обездоленных и проповедовать освобождение. Вот почему, брат мой, я остаюсь в церкви и подчиняюсь ее дисциплине. Я говорю вам это, брат мой, — прибавил Габриель экспансивно, — потому что и вы и я исповедуем одну истину: ремесленники, которых вы собрали, чтобы делить с ними плоды ваших работ, не являются больше обездоленными… Поэтому тем добром, которое вы делаете, вы служите Христу гораздо более деятельно, нежели я…
— И я буду ему служить, только бы хватило сил!
— А отчего бы вас могли покинуть силы?
— Если бы вы знали, как я несчастлив! Если бы знали, какие удары на меня обрушились!
— Несомненно, разорение и пожар, уничтоживший вашу фабрику, прискорбны…
— Ах, брат мой! — прервал его господин Гарди. — В этом ли только беда! Неужели мое мужество покинуло бы меня перед несчастием, которое можно исправить деньгами? Но увы, есть другие потери, не возместимые ничем… бывают в сердце руины, восстановить которые нельзя!.. И тем не менее сейчас, поддаваясь обаянию ваших великодушных слов, я чувствую, что будущее, такое мрачное до сих пор для меня, теперь становится яснее. Вы меня подбодрили, оживили, напомнили о той миссии, которую я должен выполнить в этом мире.
— Продолжайте, брат мой!
— Увы! Мной снова овладевает страх, когда я подумаю, что должен вернуться к деятельной жизни, в мир, где я так страдал!
— Что же порождает этот страх? — с возрастающим участием спросил Габриель.
— Выслушайте меня, брат мой! Всю свою нежность и преданность я сосредоточил на двух существах: на друге, которого я считал искренним, и на другой, более нежной привязанности… Друг изменил мне самым коварным образом… женщина, пожертвовавшая ради меня долгом, имела мужество — и я, конечно, могу ее только уважать за это — пожертвовать нашей любовью ради спокойствия своей матери и навеки покинула Францию… Я боюсь, что излечить эти горести невозможно и они своей тяжестью превысят мои силы и не дадут мне следовать по новому пути! Я сознаюсь в своей слабости, я знаю, что она велика, но я боюсь ее еще сильнее с тех пор, как понял, что не имею права жить в бездействии, если могу что-нибудь сделать для человечества… Вы раскрыли мне глаза на мои обязанности, и единственное, чего я боюсь теперь, несмотря на правильное решение, повторяю вам, это, чтобы я не лишился сил, очутившись в свете и почувствовав, как он теперь для меня пуст и холоден.
— А разве честные рабочие, которые ждут и благословляют вас, не заполнят для вас мир?
— Да… брат мой… — с горечью сказал господин Гарди, — но прежде к радости исполненного долга присоединялись дружба и любовь, наполнявшие мою жизнь… Их нет теперь, и они оставляют в моем сердце громадную пустоту. Я надеялся, что религия заполнит опустевшее место… Но мою душу питали только отчаянием и убеждали меня, что чем больше я буду ему предаваться, чем больше буду мучиться, тем угоднее стану Создателю…
— Вас обманули, брат мой, уверяю вас. Бог желает счастья человеку, потому что хочет, чтобы он был добр и справедлив.
— О! Если бы я раньше слышал эти слова надежды! — воскликнул господин Гарди. — Мои раны давно бы излечились, я давно бы начал то благое дело, продолжать которое вы мне советуете… Я, может быть, нашел бы в нем утешение и забвение от моих горестей. Но сейчас… О! Ужасно сознаться, — меня так приучили здесь к страданию, что оно, кажется, должно навсегда парализовать мою жизнь!
Затем, устыдившись того, что снова поддался унынию, господин Гарди закрыл лицо руками и продолжал расстроенным голосом:
— Простите… простите меня за слабость… Но если бы вы знали, каково человеку, жившему только сердцем, разом всего лишиться! Поверьте, что боязнь, бессилие и колебания заслуживают жалости, а не презрения!
Смиренное признание господина Гарди производило столь тяжелое впечатление, что Габриель был тронут до слез. В этом почти болезненном унынии Габриель с ужасом видел следы влияния преподобных отцов, которые умеют так искусно растравить рану, нанесенную нежной, чувствительной душе, вливая в нее каплю за каплей горький яд безотрадных максим, и которые хорошо знают, что бездна отчаяния невольно притягивает страдальца, и стараются как можно глубже ее вырыть, чтобы жертва, околдованная, обезумевшая, не сводила с нее пылающего, пристального взора до той поры, пока наконец бездна не поглотит человека, а жадность преподобных отцов не захватит того, что от него осталось… Напрасно синеет лазурь эфира, напрасно золотые лучи солнца блестят на небосклоне, напрасно несчастный знает, что будет спасен, если только поднимет глаза к небу, напрасно даже бросает он на него беглый взгляд… — скоро, уступая всесильным адским чарам этих злодеев-святош, он снова погружается взором в разверстую бездну, которая его притягивает. То же случилось и с господином Гарди. Понимая опасность положения, Габриель собрал все силы, чтобы вырвать его из этого уныния, и воскликнул:
— Что вы говорите, брат мой, о жалости и презрении? В глазах Бога и людей может ли быть что-либо священнее души, которая, испытав бурю страстей, ищет успокоения в религии? Успокойтесь… раны ваши излечимы… Стоит вам покинуть этот дом, и они быстро заживут… поверьте мне!
— Увы! Если бы возможно было надеяться на это!
— Да… поверьте, что они заживут, как только ваши прежние горести, перестав будить в вас отчаяние, пробудят утешительные, почти сладостные мысли!
Господин Гарди на минуту был ослеплен тем светлым будущим, какое вторично открывали перед ним евангельские слова Габриеля.
С трепещущим от столь разнообразных волнений сердцем он воскликнул:
— О! Какая святая сила заключается, брат мой, в ваших словах! Как умеете вы превращать горечь обиды в сладость прощения! Мне начинает казаться, что спокойствие и мир возвратились в мою душу, когда я думаю о том, что вы говорите.
— О, вы увидите, — с увлечением продолжал Габриель, — какие сладкие радости ждут вас! Молиться за тех, кого любишь, кого любил! Сочетать в молитвах все, что мы любим, — с Богом! А эта женщина, любовь которой была вам так дорога!.. Зачем вспоминать о ней с болью? Зачем бежать от этих воспоминаний?
— О! — Я вас понимаю теперь! — воскликнул господин Гарди. — Молиться… это любить… Молитва — прощение вместо проклятия, надежда вместо отчаяния, сладкие, как плодотворная роса, слезы — вместо жгучих слез отчаяния! О, я вас понимаю! Вы не говорите: страдать — молиться; я чувствую, что вы правы, говоря: надеяться, прощать — вот в чем молитва! Благодаря вам я без страха вернусь к жизни.
И с этими словами он протянул ему руки, повторяя:
— Брат мой, вы снова, еще раз спасли меня!
И добрые, честные люди крепко обнялись.
Мы знаем, что Роден и отец д'Эгриньи присутствовали невидимыми свидетелями при этой сцене, подслушивая с всепожирающим вниманием. Роден не упустил ни одного слова из беседы. В ту минуту, когда Габриель и господин Гарди бросились в объятия друг к другу, он отвел свои змеиные глаза от отверстия, в которое глядел. Лицо иезуита выражало радость и дьявольское торжество. Отец д'Эгриньи, которого конец этой сцены поверг в уныние, не понимал победоносного вида своего сообщника и глядел на него с несказанным изумлением.
— У меня есть теперь зацепка! — грубо и резко заметил Роден.
— Что хотите вы этим сказать?
— Имеется здесь дорожный экипаж? — спросил Роден, не отвечая на вопрос почтенного отца.
Д'Эгриньи вытаращил глаза и машинально повторил:
— Дорожный экипаж?
— Ну да… что я, по-еврейски, что ли, говорю? — нетерпеливо сказал Роден. — Кажется, ясно? Есть здесь дорожный экипаж?
— Конечно… мой собственный.
— Пошлите сейчас же за почтовыми лошадьми.
— Зачем?
— Чтобы увезти господина Гарди.
— Увезти господина Гарди? — переспросил аббат, думая, что Роден бредит.
— Ну да, вы его свезете в Сент-Эрем.
— В это пустынное и печальное место… господина Гарди?
Отцу д'Эгриньи начало казаться, что он видит сон.
— Ну да: господина Гарди, — пожимая плечами, сказал Роден.
— Увезти господина Гарди… теперь… когда Габриель…
— Не пройдет и получаса, как господин Гарди на коленях будет умолять меня увезти его из Парижа как можно дальше, в пустыню, если это возможно.
— Но Габриель?
— А письмо от архиепископа, которое сейчас принесли?
— Да ведь вы сказали, что поздно!
— Тогда у меня не было зацепки, а теперь есть! — отвечал отрывисто Роден.
И с этими словами преподобные отцы поспешно покинули тайник.
36. ПОСЕЩЕНИЕ
Бесполезно указывать, что Габриель, спасая господина Гарди, пользовался, с присущим ему достоинством, самыми благородными средствами, чтобы вырвать его из-под убийственного влияния святых отцов. Ему, с его чистой и прекрасной душой, было противно открывать низкие интриги злодеев, и он решился бы на это средство только в крайнем случае, если бы его проникновенные и дружеские слова были бессильны перед ослеплением господина Гарди.
— Труд, молитва и прощение! — с восторгом проговорил господин Гарди. — Этими тремя словами вы вернули меня к жизни и надежде…
Не успел господин Гарди произнести эти слова, как дверь отворилась, и в комнату вошел слуга. Он молча подал молодому священнику письмо.
Габриель с удивлением взглянул на объемистый пакет, но, увидав в углу небольшой условный знак, быстро его распечатал и вынул лист бумаги, сложенный в форме министерских депеш, с красной восковой печатью.
— Боже! — невольно вырвался у него крик горестного изумления.
И, обратившись к господину Гарди, он сказал:
— Извините…
— Что такое? Какая-нибудь неприятная весть? — с участием спросил фабрикант.
— Да… очень грустная! — уныло отвечал Габриель.
Затем он прибавил про себя:
— Так вот зачем меня вызывали в Париж… и даже не захотели выслушать… Удар наносится без возможности оправдаться! — И с глубоким вздохом он покорно прибавил: — Нечего делать… я должен повиноваться… и повинуюсь… так предписывают мне… мой обет.
Господин Гарди, не сводивший с Габриеля беспокойного, удивленного взора, участливо спросил его:
— Хотя моя дружба и благодарность еще так новы… но не могу ли я вам быть полезен? Я столь многим вам обязан… и был бы счастлив, если бы мог что-нибудь для вас сделать.
— Вы много для меня сделаете, брат мой, оставив мне счастливое воспоминание об этом дне… Это облегчит мою покорность жестокому горю.
— У вас есть горе? — с живостью сказал господин Гарди.
— Скорее… тяжелая весть… — и Габриель, отвернувшись, смахнул слезу. — Но добрый и справедливый Бог меня не оставит своими утешениями… Немалым утешением является уже то, что я вижу вас на хорошем, благом пути… Прощайте, брат мой… до скорого свидания…
— Вы меня покидаете?
— Так нужно. Во-первых, я должен узнать, как сюда попало это письмо… затем я обязан тотчас же повиноваться полученному приказу… Агриколь скоро явится к вам… он передаст мне ваше решение и сообщит ваш адрес… и мы увидимся, когда вы только захотите.
Из скромности господин Гарди не пытался узнать причину внезапного огорчения Габриеля. Он сказал:
— Вы спросили меня, когда мы увидимся. Давайте завтра. Я сегодня же уеду из этого дома.
— Тогда до завтра, дорогой брат, — сказал Габриель, пожимая руку господину Гарди, который невольно, быть может инстинктивно, ухватился за его руку, точно боялся отпустить Габриеля от себя.
Молодой священник с удивлением посмотрел на господина Гарди, и тот, улыбаясь, отпустил его руку, говоря:
— Простите меня, брат мой, но из-за всего того, что я здесь выстрадал… я стал словно ребенок… боюсь остаться один.
— А я теперь спокоен относительно вас… я оставляю вас с утешительными мыслями и пробудившимися надеждами. Их хватит, чтобы занять ваш досуг до прихода Агриколя, который, верно, не запоздает… До свидания… до завтра, брат мой.
— До завтра, дорогой мой спаситель. Приходите же непременно, потому что мне необходима ваша благожелательная поддержка при первых шагах на солнечном свете… Я так долго жил во мраке!
— До завтра, — сказал Габриель, — а пока мужайтесь, надейтесь и молитесь.
— Мужаться, надеяться и молиться! — повторил господин Гарди. — С этими словами чувствуешь себя сильным.
И он остался один.
Странное дело: невольный страх, овладевший им, когда Габриель уходил, принял теперь новую форму: господину Гарди стало казаться, что какая-то мрачная тень заполняет комнату вместо чистого и нежного сияния, которое излучало присутствие Габриеля. Вполне понятная реакция, если принять в соображение нравственное и физическое состояние господина Гарди, потрясенного в течение одного дня столь различными впечатлениями.
Спустя четверть часа по уходе Габриеля в комнату вошел слуга, обязанный обслуживать пансионеров преподобных отцов, и подал письмо.
— От кого это письмо? — спросил господин Гарди.
— От одного из пансионеров этого дома, сударь, — сказал слуга, поклонившись.
У этого человека было хитрое, насмешливое лицо ханжи, гладкие волосы; он говорил тихо, глаза его были постоянно потуплены. В ожидании ответа господина Гарди, он сложил руки и стоял, перебирая пальцами.
Господин Гарди распечатал письмо и прочитал следующее:
«Милостивый государь!
Я только сейчас случайно узнал, что мы с вами вместе находимся в этом почтенном доме. Продолжительная болезнь и полное уединение, в котором я живу, пояснят, почему я не знал о нашем соседстве. Хотя мы виделись только один раз, но серьезность обстоятельств, вызвавших это свидание, вероятно, не позволила вам меня забыть…»
Господин Гарди старался припомнить что-нибудь, но абсолютно ничего не нашел, что навело бы его на мысль.
«При том свидании я почувствовал к вам такую глубокую и полную уважения симпатию, что, услыхав от моего достойного друга, аббата Габриеля, человека, которого я почитаю и люблю больше всего на свете, о вашем пребывании здесь, я не мог себе отказать в удовольствии засвидетельствовать вам свое почтение безотлагательно, ибо аббат Габриель передал мне, что вы уезжаете сегодня же.
Позвольте надеяться, что вы исполните просьбу больного старика, обреченного на полное уединение и не питающего надежды на встречу с вами среди круговорота света, покинутого им навсегда.
Ожидая вашего ответа, прошу принять уверение в глубоком почтении и величайшем уважении вашего покорнейшего и смиреннейшего слуги
Родена».
Кончив письмо и прочитав подпись, господин Гарди все-таки не мог припомнить ни имени Родена, ни того важного обстоятельства, на которое он намекал. Наконец он спросил слугу:
— Вам это письмо отдал господин Роден?
— Да.
— Кто же такой этот господин Роден?
— Добрый старичок, только что оправившийся после очень опасной болезни, от которой он чуть не умер. Он еще так слаб и печален, что на него жалко смотреть. Очень жалко, потому что лучше его у нас, кажется, во всем доме нет человека… кроме вас, конечно… — прибавил слуга с льстивым почтительным поклоном.
— Господин Роден… — задумчиво повторял Гарди. — Не могу припомнить ни этого имени, ни события, которое с ним связано.
— Если вам угодно послать со мной ответ, я сейчас же пойду к отцу д'Эгриньи, — сказал слуга. — Господин Роден пошел к нему прощаться.
— Прощаться?
— Да, уже привели почтовых лошадей.
— Для кого?
— Для отца д'Эгриньи.
— Разве он, уезжает куда-нибудь? — спросил удивленно господин Гарди.
— Вероятно, ненадолго… — доверительно сообщил слуга. — Он не берет никого с собой, и вещей с ним очень мало. Должно быть, впрочем, он зайдет с вами проститься. Что же я должен сказать господину Родену?
Письмо Родена было так любезно, он с таким уважением говорил о Габриеле, что господин Гарди, заинтересованный, не счел нужным отказаться от встречи, тем более что думал сегодня же уехать. Поэтому он сказал слуге:
— Потрудитесь передать господину Родену, что, если ему угодно пожаловать, я его жду.
— Сейчас, — отвечал слуга с поклоном и вышел.
В ожидании посетителя и стараясь припомнить, где он мог с ним познакомиться, господин Гарди, не желая ни минуты лишней оставаться в этом доме, начал собирать вещи. Он невольно повторял утешительные евангельские слова Габриеля, как верующие повторяют молитвы, чтобы не впасть во искушение.
Через несколько минут слуга доложил:
— Господин Роден.
— Просите.
В комнату вошел Роден, в черном халате, держа в руках старую шелковую шапочку.
Слуга исчез.
Начинало смеркаться.
Господин Гарди пошел навстречу Родену, черты которого он не мог еще различить. Но когда преподобный отец вступил в полосу света, идущую от окна, господин Гарди его узнал, и невольный вскрик, вызванный удивлением и горьким воспоминанием, вырвался из его груди. Победив первое движение горя и изумления, фабрикант проговорил взволнованным голосом, обращаясь к Родену:
— Вы здесь… сударь? Вы были правы… упомянув, что обстоятельства, вызвавшие наше первое свидание, были очень серьезны…
— Ах, — произнес Роден, — я был уверен, что вы меня не забыли!
— Труд, молитва и прощение! — с восторгом проговорил господин Гарди. — Этими тремя словами вы вернули меня к жизни и надежде…
Не успел господин Гарди произнести эти слова, как дверь отворилась, и в комнату вошел слуга. Он молча подал молодому священнику письмо.
Габриель с удивлением взглянул на объемистый пакет, но, увидав в углу небольшой условный знак, быстро его распечатал и вынул лист бумаги, сложенный в форме министерских депеш, с красной восковой печатью.
— Боже! — невольно вырвался у него крик горестного изумления.
И, обратившись к господину Гарди, он сказал:
— Извините…
— Что такое? Какая-нибудь неприятная весть? — с участием спросил фабрикант.
— Да… очень грустная! — уныло отвечал Габриель.
Затем он прибавил про себя:
— Так вот зачем меня вызывали в Париж… и даже не захотели выслушать… Удар наносится без возможности оправдаться! — И с глубоким вздохом он покорно прибавил: — Нечего делать… я должен повиноваться… и повинуюсь… так предписывают мне… мой обет.
Господин Гарди, не сводивший с Габриеля беспокойного, удивленного взора, участливо спросил его:
— Хотя моя дружба и благодарность еще так новы… но не могу ли я вам быть полезен? Я столь многим вам обязан… и был бы счастлив, если бы мог что-нибудь для вас сделать.
— Вы много для меня сделаете, брат мой, оставив мне счастливое воспоминание об этом дне… Это облегчит мою покорность жестокому горю.
— У вас есть горе? — с живостью сказал господин Гарди.
— Скорее… тяжелая весть… — и Габриель, отвернувшись, смахнул слезу. — Но добрый и справедливый Бог меня не оставит своими утешениями… Немалым утешением является уже то, что я вижу вас на хорошем, благом пути… Прощайте, брат мой… до скорого свидания…
— Вы меня покидаете?
— Так нужно. Во-первых, я должен узнать, как сюда попало это письмо… затем я обязан тотчас же повиноваться полученному приказу… Агриколь скоро явится к вам… он передаст мне ваше решение и сообщит ваш адрес… и мы увидимся, когда вы только захотите.
Из скромности господин Гарди не пытался узнать причину внезапного огорчения Габриеля. Он сказал:
— Вы спросили меня, когда мы увидимся. Давайте завтра. Я сегодня же уеду из этого дома.
— Тогда до завтра, дорогой брат, — сказал Габриель, пожимая руку господину Гарди, который невольно, быть может инстинктивно, ухватился за его руку, точно боялся отпустить Габриеля от себя.
Молодой священник с удивлением посмотрел на господина Гарди, и тот, улыбаясь, отпустил его руку, говоря:
— Простите меня, брат мой, но из-за всего того, что я здесь выстрадал… я стал словно ребенок… боюсь остаться один.
— А я теперь спокоен относительно вас… я оставляю вас с утешительными мыслями и пробудившимися надеждами. Их хватит, чтобы занять ваш досуг до прихода Агриколя, который, верно, не запоздает… До свидания… до завтра, брат мой.
— До завтра, дорогой мой спаситель. Приходите же непременно, потому что мне необходима ваша благожелательная поддержка при первых шагах на солнечном свете… Я так долго жил во мраке!
— До завтра, — сказал Габриель, — а пока мужайтесь, надейтесь и молитесь.
— Мужаться, надеяться и молиться! — повторил господин Гарди. — С этими словами чувствуешь себя сильным.
И он остался один.
Странное дело: невольный страх, овладевший им, когда Габриель уходил, принял теперь новую форму: господину Гарди стало казаться, что какая-то мрачная тень заполняет комнату вместо чистого и нежного сияния, которое излучало присутствие Габриеля. Вполне понятная реакция, если принять в соображение нравственное и физическое состояние господина Гарди, потрясенного в течение одного дня столь различными впечатлениями.
Спустя четверть часа по уходе Габриеля в комнату вошел слуга, обязанный обслуживать пансионеров преподобных отцов, и подал письмо.
— От кого это письмо? — спросил господин Гарди.
— От одного из пансионеров этого дома, сударь, — сказал слуга, поклонившись.
У этого человека было хитрое, насмешливое лицо ханжи, гладкие волосы; он говорил тихо, глаза его были постоянно потуплены. В ожидании ответа господина Гарди, он сложил руки и стоял, перебирая пальцами.
Господин Гарди распечатал письмо и прочитал следующее:
«Милостивый государь!
Я только сейчас случайно узнал, что мы с вами вместе находимся в этом почтенном доме. Продолжительная болезнь и полное уединение, в котором я живу, пояснят, почему я не знал о нашем соседстве. Хотя мы виделись только один раз, но серьезность обстоятельств, вызвавших это свидание, вероятно, не позволила вам меня забыть…»
Господин Гарди старался припомнить что-нибудь, но абсолютно ничего не нашел, что навело бы его на мысль.
«При том свидании я почувствовал к вам такую глубокую и полную уважения симпатию, что, услыхав от моего достойного друга, аббата Габриеля, человека, которого я почитаю и люблю больше всего на свете, о вашем пребывании здесь, я не мог себе отказать в удовольствии засвидетельствовать вам свое почтение безотлагательно, ибо аббат Габриель передал мне, что вы уезжаете сегодня же.
Позвольте надеяться, что вы исполните просьбу больного старика, обреченного на полное уединение и не питающего надежды на встречу с вами среди круговорота света, покинутого им навсегда.
Ожидая вашего ответа, прошу принять уверение в глубоком почтении и величайшем уважении вашего покорнейшего и смиреннейшего слуги
Родена».
Кончив письмо и прочитав подпись, господин Гарди все-таки не мог припомнить ни имени Родена, ни того важного обстоятельства, на которое он намекал. Наконец он спросил слугу:
— Вам это письмо отдал господин Роден?
— Да.
— Кто же такой этот господин Роден?
— Добрый старичок, только что оправившийся после очень опасной болезни, от которой он чуть не умер. Он еще так слаб и печален, что на него жалко смотреть. Очень жалко, потому что лучше его у нас, кажется, во всем доме нет человека… кроме вас, конечно… — прибавил слуга с льстивым почтительным поклоном.
— Господин Роден… — задумчиво повторял Гарди. — Не могу припомнить ни этого имени, ни события, которое с ним связано.
— Если вам угодно послать со мной ответ, я сейчас же пойду к отцу д'Эгриньи, — сказал слуга. — Господин Роден пошел к нему прощаться.
— Прощаться?
— Да, уже привели почтовых лошадей.
— Для кого?
— Для отца д'Эгриньи.
— Разве он, уезжает куда-нибудь? — спросил удивленно господин Гарди.
— Вероятно, ненадолго… — доверительно сообщил слуга. — Он не берет никого с собой, и вещей с ним очень мало. Должно быть, впрочем, он зайдет с вами проститься. Что же я должен сказать господину Родену?
Письмо Родена было так любезно, он с таким уважением говорил о Габриеле, что господин Гарди, заинтересованный, не счел нужным отказаться от встречи, тем более что думал сегодня же уехать. Поэтому он сказал слуге:
— Потрудитесь передать господину Родену, что, если ему угодно пожаловать, я его жду.
— Сейчас, — отвечал слуга с поклоном и вышел.
В ожидании посетителя и стараясь припомнить, где он мог с ним познакомиться, господин Гарди, не желая ни минуты лишней оставаться в этом доме, начал собирать вещи. Он невольно повторял утешительные евангельские слова Габриеля, как верующие повторяют молитвы, чтобы не впасть во искушение.
Через несколько минут слуга доложил:
— Господин Роден.
— Просите.
В комнату вошел Роден, в черном халате, держа в руках старую шелковую шапочку.
Слуга исчез.
Начинало смеркаться.
Господин Гарди пошел навстречу Родену, черты которого он не мог еще различить. Но когда преподобный отец вступил в полосу света, идущую от окна, господин Гарди его узнал, и невольный вскрик, вызванный удивлением и горьким воспоминанием, вырвался из его груди. Победив первое движение горя и изумления, фабрикант проговорил взволнованным голосом, обращаясь к Родену:
— Вы здесь… сударь? Вы были правы… упомянув, что обстоятельства, вызвавшие наше первое свидание, были очень серьезны…
— Ах, — произнес Роден, — я был уверен, что вы меня не забыли!
37. МОЛИТВА
Читатель помнит, конечно, что Роден отправился к господину Гарди на фабрику (хотя он еще и не был с ним знаком), чтобы открыть ему низкую измену господина де Блессака, — ужасный удар, который только несколькими минутами предварил второе, не менее ужасное несчастье, так как господин Гарди в присутствии Родена узнал о неожиданном отъезде женщины, которую он боготворил. После предыдущих сцен станет вполне понятно, насколько мучительным было для господина Гарди внезапное появление Родена. Тем не менее благодаря целительному влиянию советов Габриеля, он постепенно овладел собою.
Напряженность лица господина Гарди уступила место грустному спокойствию, и он сказал Родену:
— Действительно, я никак не ожидал встретиться с вами в этом доме.
— Увы, — со вздохом отвечал Роден. — Когда, желая оказать услугу честному человеку, я явился открыть вам глаза на величайшую низость вашего друга, я сам не думал, что мне придется доживать свою грустную жизнь здесь.
— Действительно, вы тогда оказали мне большую услугу; боюсь, что в тот тяжелый момент я недостаточно горячо выразил вам признательность, но я тогда же…
— Вы получили еще более печальное известие, — прервал его Роден. — Я никогда не забуду появления бледной, расстроенной дамы, которая, не стесняясь моим присутствием, объявила вам, что дорогая для вас особа внезапно покинула Париж.
— Да, и, не подумав поблагодарить вас, я тотчас же уехал, — с грустью сказал господин Гарди.
— А ведь странные бывают совпадения… — после минутного молчания проговорил Роден.
— Что вы хотите этим сказать?
— Пока я сообщал вам, как вам низко изменили… я сам… я…
Роден прервал себя, как будто им овладело сильное волнение; его лицо выразило угнетающую скорбь, и господин Гарди с участием спросил:
— Что с вами?
— Простите, — горько улыбнувшись, продолжал Роден, — благодаря христианским советам нашего ангела, аббата Габриеля, я понял наконец, что такое смирение, но иногда все-таки я очень страдаю. Итак, — продолжал иезуит более твердым голосом, — на другой день после того как я сказал вам: «Вас обманывают», — я сделался сам жертвой горького разочарования… Приемный сын… несчастное дитя, которому я дал приют… — он снова замолчал, отирая дрожащей рукой слезы. — Простите, что я рассказываю вам о своем горе… извините нескромную печаль бедного подавленного старика.
— Я слишком много страдал сам, — отвечал господин Гарди, — чтобы оставаться равнодушным к чужому горю. Да вы для меня и не чужой — вы оказали мне важную услугу… Кроме того, оба мы сходимся в чувстве уважения к молодому священнику…
— К аббату Габриелю! — снова прервал его Роден. — Ах! Это мой спаситель… благодетель… Если бы вы знали, какими заботами окружал он меня во время моей длительной болезни, причиной которой было ужасное горе!.. Если бы вы знали неизмеримую сладость его советов…
— Знаю ли я? — прервал его господин Гарди. — О! Я знаю, как спасительно его влияние.
— Не правда ли, каким милосердием проникнуты в его устах правила религии? — восторженно говорил Роден. — Не правда ли, что они утешают? Учат надеяться и любить, вместо того чтобы страшиться и трепетать?
— Увы, — отвечал господин Гарди. — Я тоже мог сделать это сравнение в этом самом доме.
— Я так был счастлив, что аббат Габриель сразу сделался моим духовником… скорее даже другом! — сказал Роден.
— Да… он предпочитает доверие… исповеди…
— Как хорошо вы его знаете! — с оттенком добродушия и непередаваемой наивности заметил Роден. — Это ангел, а не человек! Его слова обратят самого закоренелого грешника. Вот я, например; я был нечестивец, исповедовал так называемую естественную религию, но только этот ангел, аббат Габриель, сумел объяснить мне мои смутные верования и придал им душу и плоть… Он дал мне веру…
— Да! Это настоящий христианский пастырь, это воплощенные любовь и прощение! — воскликнул господин Гарди.
— Как верно то, что вы говорите! — продолжал Роден. — Когда я явился сюда, доведенный горем чуть ли не до умопомрачения, то сначала, думая об этом несчастном, который заплатил мне за отеческую доброту самой чудовищной неблагодарностью, я предавался порывам страшного отчаяния или впадал в мрачную апатию, холодную как могила… Но внезапно появился аббат Габриель… Мрак рассеялся… и просиял свет!
— Вы правы. Странные бывают совпадения, — сказал господин Гарди, все более уступая доверию и симпатии, естественно рождавшимся в нем благодаря сходству его положения с мнимым положением Родена. — Откровенно говоря, я теперь очень рад, что повидался с вами, прежде чем оставить этот дом. Если бы даже я способен был уступить приступу постыдной слабости, ваш пример помешал бы мне… С тех пор как я вас слушаю, я чувствую себя более твердым на том благородном пути, какой открыл мне этот ангел-аббат, как вы верно заметили…
— Бедному старику остается радоваться, что он последовал влечению сердца, которое влекло к вам, — растроганно заметил Роден. — Вы вспомните когда-нибудь обо мне в том мире, куда вы возвращаетесь?
— Конечно! Позвольте вас спросить: вы рассчитываете остаться здесь?
— А как же иначе? Здесь так покойно, ничто не мешает молиться, — ласково отвечал Роден. — А мне сделали столько зла… я так страдал… поведение этого несчастного, который меня обманул, было до такой степени ужасно, он так сильно прогневал Господа своими поступками, что мне, старику, едва остается времени, чтобы обезоружить справедливый гнев небес! О молитва!.. Молитва!.. Аббат Габриель познакомил меня с ее сладостью… и объяснил, какие страшные обязанности она налагает.
— Да… священны и велики ее обязанности… — задумчиво проговорил господин Гарди.
— Знаете вы жизнь де Рансе? — со странным выражением во взгляде проговорил Роден.
— Основателя ордена траппистов? — спросил с изумлением господин Гарди. — Слыхал кое-что, но очень давно, о мотивах его обращения.
— Видите, трудно найти лучшее доказательство всемогущества молитвы… и божественного экстаза, до которого она может довести верующие души… Вот в нескольких словах эта поучительная трагическая история… Господин де Рансе… но я вас не задерживаю?
— О нет! — с живостью отвечал господин Гарди. — Вы не поверите, как меня интересует наша беседа… Мой разговор с аббатом Габриелем был внезапно прерван, а слушая вас, я, кажется, продолжаю слушать развитие его же мыслей… Говорите, прошу вас.
— Очень рад! Я желал бы, чтобы то, чему научил меня аббат Габриель, принесло столько же пользы вам, сколько и мне.
— Аббат Габриель тоже…
— В подтверждение своих слов он и рассказал мне эту притчу, — прервал его Роден. — Всем, что укрепило мой разум и успокоило мое старое, бедное, разбитое сердце, я ведь обязан только ему…
Напряженность лица господина Гарди уступила место грустному спокойствию, и он сказал Родену:
— Действительно, я никак не ожидал встретиться с вами в этом доме.
— Увы, — со вздохом отвечал Роден. — Когда, желая оказать услугу честному человеку, я явился открыть вам глаза на величайшую низость вашего друга, я сам не думал, что мне придется доживать свою грустную жизнь здесь.
— Действительно, вы тогда оказали мне большую услугу; боюсь, что в тот тяжелый момент я недостаточно горячо выразил вам признательность, но я тогда же…
— Вы получили еще более печальное известие, — прервал его Роден. — Я никогда не забуду появления бледной, расстроенной дамы, которая, не стесняясь моим присутствием, объявила вам, что дорогая для вас особа внезапно покинула Париж.
— Да, и, не подумав поблагодарить вас, я тотчас же уехал, — с грустью сказал господин Гарди.
— А ведь странные бывают совпадения… — после минутного молчания проговорил Роден.
— Что вы хотите этим сказать?
— Пока я сообщал вам, как вам низко изменили… я сам… я…
Роден прервал себя, как будто им овладело сильное волнение; его лицо выразило угнетающую скорбь, и господин Гарди с участием спросил:
— Что с вами?
— Простите, — горько улыбнувшись, продолжал Роден, — благодаря христианским советам нашего ангела, аббата Габриеля, я понял наконец, что такое смирение, но иногда все-таки я очень страдаю. Итак, — продолжал иезуит более твердым голосом, — на другой день после того как я сказал вам: «Вас обманывают», — я сделался сам жертвой горького разочарования… Приемный сын… несчастное дитя, которому я дал приют… — он снова замолчал, отирая дрожащей рукой слезы. — Простите, что я рассказываю вам о своем горе… извините нескромную печаль бедного подавленного старика.
— Я слишком много страдал сам, — отвечал господин Гарди, — чтобы оставаться равнодушным к чужому горю. Да вы для меня и не чужой — вы оказали мне важную услугу… Кроме того, оба мы сходимся в чувстве уважения к молодому священнику…
— К аббату Габриелю! — снова прервал его Роден. — Ах! Это мой спаситель… благодетель… Если бы вы знали, какими заботами окружал он меня во время моей длительной болезни, причиной которой было ужасное горе!.. Если бы вы знали неизмеримую сладость его советов…
— Знаю ли я? — прервал его господин Гарди. — О! Я знаю, как спасительно его влияние.
— Не правда ли, каким милосердием проникнуты в его устах правила религии? — восторженно говорил Роден. — Не правда ли, что они утешают? Учат надеяться и любить, вместо того чтобы страшиться и трепетать?
— Увы, — отвечал господин Гарди. — Я тоже мог сделать это сравнение в этом самом доме.
— Я так был счастлив, что аббат Габриель сразу сделался моим духовником… скорее даже другом! — сказал Роден.
— Да… он предпочитает доверие… исповеди…
— Как хорошо вы его знаете! — с оттенком добродушия и непередаваемой наивности заметил Роден. — Это ангел, а не человек! Его слова обратят самого закоренелого грешника. Вот я, например; я был нечестивец, исповедовал так называемую естественную религию, но только этот ангел, аббат Габриель, сумел объяснить мне мои смутные верования и придал им душу и плоть… Он дал мне веру…
— Да! Это настоящий христианский пастырь, это воплощенные любовь и прощение! — воскликнул господин Гарди.
— Как верно то, что вы говорите! — продолжал Роден. — Когда я явился сюда, доведенный горем чуть ли не до умопомрачения, то сначала, думая об этом несчастном, который заплатил мне за отеческую доброту самой чудовищной неблагодарностью, я предавался порывам страшного отчаяния или впадал в мрачную апатию, холодную как могила… Но внезапно появился аббат Габриель… Мрак рассеялся… и просиял свет!
— Вы правы. Странные бывают совпадения, — сказал господин Гарди, все более уступая доверию и симпатии, естественно рождавшимся в нем благодаря сходству его положения с мнимым положением Родена. — Откровенно говоря, я теперь очень рад, что повидался с вами, прежде чем оставить этот дом. Если бы даже я способен был уступить приступу постыдной слабости, ваш пример помешал бы мне… С тех пор как я вас слушаю, я чувствую себя более твердым на том благородном пути, какой открыл мне этот ангел-аббат, как вы верно заметили…
— Бедному старику остается радоваться, что он последовал влечению сердца, которое влекло к вам, — растроганно заметил Роден. — Вы вспомните когда-нибудь обо мне в том мире, куда вы возвращаетесь?
— Конечно! Позвольте вас спросить: вы рассчитываете остаться здесь?
— А как же иначе? Здесь так покойно, ничто не мешает молиться, — ласково отвечал Роден. — А мне сделали столько зла… я так страдал… поведение этого несчастного, который меня обманул, было до такой степени ужасно, он так сильно прогневал Господа своими поступками, что мне, старику, едва остается времени, чтобы обезоружить справедливый гнев небес! О молитва!.. Молитва!.. Аббат Габриель познакомил меня с ее сладостью… и объяснил, какие страшные обязанности она налагает.
— Да… священны и велики ее обязанности… — задумчиво проговорил господин Гарди.
— Знаете вы жизнь де Рансе? — со странным выражением во взгляде проговорил Роден.
— Основателя ордена траппистов? — спросил с изумлением господин Гарди. — Слыхал кое-что, но очень давно, о мотивах его обращения.
— Видите, трудно найти лучшее доказательство всемогущества молитвы… и божественного экстаза, до которого она может довести верующие души… Вот в нескольких словах эта поучительная трагическая история… Господин де Рансе… но я вас не задерживаю?
— О нет! — с живостью отвечал господин Гарди. — Вы не поверите, как меня интересует наша беседа… Мой разговор с аббатом Габриелем был внезапно прерван, а слушая вас, я, кажется, продолжаю слушать развитие его же мыслей… Говорите, прошу вас.
— Очень рад! Я желал бы, чтобы то, чему научил меня аббат Габриель, принесло столько же пользы вам, сколько и мне.
— Аббат Габриель тоже…
— В подтверждение своих слов он и рассказал мне эту притчу, — прервал его Роден. — Всем, что укрепило мой разум и успокоило мое старое, бедное, разбитое сердце, я ведь обязан только ему…