После тяжелого воспаления легких у А. Ф., видимо, в 1951 году (он перенес болезнь дома) Лосевы отдыхали в санатории на станции Сходня. Туда я тоже ездила их навещать и даже прожила несколько дней в отдельной маленькой комнатке. Врачи, сестры, обслуга удивительно были приветливые и знающие свое дело люди.
   Я же вспоминала, как в начале войны студенткой вместе с друзьями, на даче в Сходне, поздним вечером мы с трепетом смотрели на немецкие самолеты, летевшие то ли в сторону Москвы, то ли уже из Москвы, со страху прятались за какие-то кусты, и ребята кричали шепотом, что меня видно, чтобы я немедленно сняла светлое летнее пальто, иначе в нас попадет бомба.
   Летний отдых, зимние и весенние краткие каникулярные передышки были для нас троих «приютом спокойствия, трудов и вдохновенья». Там всегда много работалось, а главное, никто не отвлекал, ни телефон, ни люди. Там исподволь, постепенно, методично продолжалась работа над лосевскими книгами.
   В разгаре конца 40-х годов была борьба с вейсманистами-морганистами, Лысенко избивал генетиков, от всех требовали участия в кружках по проработке постановлений партии и правительства. На периферии старались особенно, и в Киевском Университете на кафедре, где я проработала год, тоже требовали посещения таких обличительно-просветительских занятий. К счастью, со мной была книга Б. М. Кедрова, недавно вышедшая, по-моему, «Энгельс и естествознание». Я эту книгу показала и объявила, что работаю по ней самостоятельно. Поскольку всюду висело изречение Сталина «Марксизм не догма, а керiвнитство до дii»[46], меня оставили в покое, считая, что Энгельс поможет правильно действовать против окаянных дрозофиловых мух.
   Среди всего этого бедлама — два важных события. По ранней летней прохладе, чуть ли не с первой электричкой привезла меня матушка Вера, вдова о. Александра Воронкова, лосевского погибшего друга, в старинный XVII века подмосковный храм, где старичок-батюшка окрестил меня, нарекая именем Наталии. Хотелось мне носить имя матери А. Ф. Он для Валентины Михайловны и меня был как ребенок. И теперь вместе мы втроем собрались во имя Христово, а это значит и Он посреди нас, мы в единой церкви.
   В последний же день 1949 года сделала всем нам Валентина Михайловна подарок — принесла мне паспорт с постоянной московской пропиской на Арбате (я даже и не поняла, как сей документ у нее очутился). Теперь у меня законные права здесь пребывать и не так уж страшны доносы в милицию от разных «доброхотов».
   Жить на Арбате было не просто. Ведь это правительственная трасса, по которой едет Сталин в свою подмосковную резиденцию, где-то около Барвихи.
   В конце недели появляется милиционер. Он поднимается на чердак и опечатывает его. Вдруг там кто-нибудь установит пулемет. Поэтому и ресторан «Прага» с его удобной для пулеметов крышей закрыт. Правда, там, как говорят, энкавэдэшники установили свои орудия. Дом наш содержится в большом порядке, и о каждом, кто там появляется, милиция знает через дворника (он в белом фартуке сидит на скамейке под деревом) или через тех же обитателей двухэтажного флигеля во дворе или одноэтажного домика с античными медальонами в соседнем дворе — мы отделены деревянным забором от школы и этого домика.
   Наш двор обозрим со всех сторон, мышь не пробежит незамеченной среди кустов сирени, черемухи и жасмина. От переулка отделяют нас чугунная решетка и ворота — остатки прежней усадьбы архитектора Лопыревского, строителя нашего дома 33 и разных построек во дворе, искусственно потом разделенных, уничтоженных, снесенных.
   Даже под окном нашей кухни, в укромном уголке, возделывает за забором скромный, но приятный цветник под большим деревом еврей-парикмахер, дверь его на 1-м этаже дома 31 выходит прямо в этот уголок, в садик под нашими окнами. Во дворе цветочные клумбы, асфальта еще нет[47].
   А. Ф. каждый вечер гуляет под окнами во дворе. С ним почтительно здороваются, его знают все. Иной раз какой-нибудь пьяненький подойдет, но мирно поговорит о жизни, а я наблюдаю в окно, не пора ли вмешаться[48].
   Двор патриархальный. Жарким летом жители вытаскивают кровати на воздух, спят, как цыгане, отгородившись какими-то тряпками на веревках. В нашем доме замечательная нумерация квартир двух семейств. На 1-м этаже нашего подъезда Николай Карпович Гасан, инвалид войны, физически здоровый, крепкий, но нервный до безумных припадков (с топором — за кроткой женой Марусей). Он, вселяясь в свою комнату, взял себе, как истинный пролетарий, номер 1[49]. На втором этаже скромный профессор Лосев согласился на номер 20, кто его знает, может, еще будутжильцы. Нотаковыхне оказалось.
   В доме райздрав, женская консультация, станция переливания крови. Все это по наследству от прежних времен. Раньше был здесь родильный приют и амбулатория, бесплатная, для бедных. В самой середине Арбата было много медицинских учреждений одного хозяина — «Общества русских врачей». Но место опасное. Остановиться и поговорить со знакомым на нашем углу или около дома — Боже упаси. Подходит человек в гороховом пальто: «Граждане, проходите». Я сама свидетель. Эти гороховые пальто стояли по всей арбатской фасадной парадной линии. Зато в переулках светло вечером, спокойно, никто не обидит, гуляйте, граждане, на здоровье. Нас оберегает родная милиция. Не нас, конечно, а правительственную трассу, но и нас заодно.
   Теперь, когда Валентина Михайловна принесла мне паспорт, многие опасения отошли. А уже, как оказывается, начальник милиции путал ее этой пропиской чужого человека (влезет в квартиру, вас выгонит, заберет, украдет), чего только не говорил. Но его можно понять. Он блюдет интересы неразумного профессора, он страж порядка, а ведь слова почти те же, что и у давних знакомцев, что жили в квартире Лосевых восемнадцать лет, обещая выехать через два-три месяца, и мрачно встретили мое появление.
   Слава Богу, многолетний комендант дома, хороший, почтительный человек, некто Кашкаров, всегда поможет, хозяйственный, честный. Но и он ничего не сможет сделать, если злостно донесут, времена опасные. Ночью с Валентиной Михайловной слышим шум затихающего мотора где-то рядом, не вблизи ли нашего дома, не к нам ли во двор? Страшно, аресты идут. Ведь чего только не пишут на нас троих Дератани и Тимофеева из МГПИ в разные инстанции, учрежденческие и политические. Мы вроде каких-то злодеев-заговорщиков, старый идеалист (подумать, какой старый — всего 54 года), его зловредная жена (за их спиной лагерь, тюрьма) и молодой человек, уже вредный тем, что из семьи уничтоженного врага народа, еще и совращаемый злостными Лосевыми.
   Как правильно было, что отослали эти Лосевы меня в столь трудное время в Киев, и как права была Валентина Михайловна, сделав пропиской нам всем троим новогодний подарок.
   В 1947 году по инициативе Б. М. Кедрова прошла философская дискуссия в связи с выходом книги по истории философии всесильного академика Г. Ф. Александрова, зав. отделом пропаганды и агитации ЦК ВКП(б).
   Обсуждение напечатали в № 1 за 1947 год, которым открылся журнал «Вопросы философии». Многие, в том числе и мы, восприняли это событие с энтузиазмом, и Валентина Михайловна купила сразу пять или шесть экземпляров нового журнала, которые сохранились в нашей библиотеке.
   А. Ф. работал все 30-е и 40-е годы чрезвычайно интенсивно, несмотря на постигшие его катастрофы, арест, лагерь, уничтожение дома, провал в Харькове с присуждением докторской (ее присудили в 1943 году в Москве — и это было куда лучше), изгнание из МГУ, травлю, организованную Дерата-ни и Тимофеевой. О том, какие рукописи Лосева лежали в издательствах перед войной, я подробно говорила выше — не судьба была им выйти в то печальное время.
   Вот какой перечень подготовленных к изданию рукописей приводит Лосев в письме к А. А Жданову(28/V—1948), воодушевленный сдвигами в развитии логики и особенно после философской дискуссии 1947 года. Лосев просит содействовать в издании работ. Ответа от Жданова не последовало. В этом перечне двенадцать номеров. Здесь труды по математической логике (№ 1—3), по современным проблемам логики. Об этой последней одобрительно писал Э. Кольман. Здесь же — логическое учение о числе, о типах логики и диалектики, о методах логики. Отдельный блок составляют труды по истории античной эстетики (два тома), греческой эстетической терминологии, социологическим основам античной эстетики. Большое место занимает античная мифология (два тома) и мифология эпохи матриархата. Всего, по подсчету автора, — 209 печатных листов. Недурная, прямо скажем, цифра[50].
   Не все могли выдержать спокойно лосевскую экспансию в науке, человека не раз битого и не разбитого, непокорившегося. Отсюда активное стремление — задержать печатание, не дать Лосеву места в современном научном мире, опорочить его ссылками на книги 20-х годов.
   В 1948 году Лосеву — 54 года, но он готов начать все сначала, силы есть, ум есть, талант есть. Возможностей нет.
   Удивляюсь той наивности, с которой А. Ф. обращается к Жданову, прося о «внимательном и партийном просмотре» его трудов. Он готов выслушать сообщение о «всех недостатках», готов на «компетентное редактирование» при подготовке к печати, если работы «того заслуживают». Он просит вызвать для разговора к «авторитетному товарищу», чтобы поднять вопрос об антиковедении, о классической филологии и, в частности, о кафедре МГПИ. «Мое положение ложное и неправильное», — заключает Лосев. Общественность должна узнать то новое, что сделано им за последние 18 лет, а не ссылаться на 20-е годы.
   Многие удивляются, как Лосев мог так много подготовить и напечатать, когда это стало ему возможно. Недоумевающие, наверное, никогда не работали, как Лосев, трудившийся, по сути дела, не только днем, но и ночью. А когда же еще можно продумать весь текст до последней запятой, как не ночью. Ночь была не для сна. Катастрофы тоже не страшили Лосева. Он преодолевал их молитвой и служением в уме Господу Богу. Для Лосева, если вспомнить его стихи, «Ум — средоточие свободы, / Сердечных таинств ясный свет. / Ум — вечно юная весна. Он — утро новых откровений,/ Игра бессмертных удивлений, / Ум не стареет никогда». Написаны эти стихи в 1941 году. Но в них — вся дальнейшая жизнь личности творящей, созидающей.
   Что же говорить о 1948 годе, и как могли вынести «творческий порыв» чиновники от науки, видевшие в сосланном на кафедру МГПИ, многажды битом Лосеве просто-напросто конкурента по службе.
   Когда А Ф. решил возобновить вопрос об античной эстетике, об ее наиболее безобидной филологической части, главах о Гомере, Гесиоде и лириках, кафедра немедленно приняла все доступные ей враждебные меры.
   Началось с обсуждения рукописи, которое, однако, длилось с июня по декабрь 1948 года под занавес правления Дератани. Этот последний вместе с неизменной своей помощницей Тимофеевой инспирировали отзыв сотрудника Института философии АН СССР.
   Сотрудник этот, Иван Борисович Астахов (его называли хромым бесом за злокозненность и хромоту, он ходил с палкой), якобы писал отзыв по поручению дирекции Института. Как в дальнейшем выяснилось, это была чистейшая ложь для запугивания Лосева[51]. Астахов «работал» под русского мужичка, который всегда готов резать правду-матку. Мужичком он никаким не был, а заплечных дел мастером даже очень. Русский мужик всегда отличался трезвым, быстрым умом, смекалкой и умением схватить самую суть. И. Астахов — воинствующий невежда на уровне пролеткульта. Он даже не сообразил, что его втянули в гиблое дело, где он может проявить себя не только как полный профан, но встретить протест известных ученых и вызвать (это главное) неудовольствие высоких партийных чиновников[52].
   В июне месяце, 10-го дня 1948 года был представлен поразительный огромный отзыв И. Астахова под названием «О трудах по древнегреческой эстетике А Ф. Лосева», обращенный к декану факультета языка и литературы И. В. Устинову и зав. кафедрой Н. Ф. Дератани. Устинов — опытный администратор, человек осмотрительный, старался не обострять отношений с А. Ф., хотя, изгоняя меня, вел себя неприлично. После ухода Дератани и после смягчения климата в 1956 году Иван Васильевич резко изменился в благожелательную к нам сторону (может быть, потому, что его жена Татьяна занималась древними языками в аспирантуре у Лосева?).
   Отзыв И. Б. Астахова гласил: «Вся теоретико-эстетическая часть не имеет никакой ценности». Труд Лосева — «продукт философской сумятицы, хаоса, неразберихи», там «ни одной верной мысли». «Эту часть работы следует просто элиминировать» (подумайте, иностранное слово!). Опираясь на презумпцию виновности Лосева, Астахов перечеркивает всю фактологию автора, все приводимые тексты, которые необходимы в работах по классической филологии. Оказывается, «надо удалить документацию», ибо приведение текстов — «труд напрасный, ненужный», ведь никому в голову не придет «проверять эти ссылки», и «удалить статистические таблицы» как «безнадежный формализм», удалить обобщения, которые только запутывают дело. А так как у Лосева нет никаких «общетеоретических основ, необходимых для философа», все это «не научный анализ, а домыслы», и достаточно сделать просто краткий терминологический словарь[53]. Теория Лосева рождена не материализмом, но «иссохшим и бесплодным, как смоковница, идеализмом». Подумать только! Знает евангельскую смоковницу!
   Астахов, которому попал в руки громадный, абсолютно неведомый (в античности он — нуль) материал, действует просто.
   Терминологии самого Астахова можно посвятить целую работу, настолько эта терминология типична для него и для того времени. «Чистейший идеализм», «старые басни буржуазно-идеалистической науки», «непонимание сущности древней демократии», «беспочвенный характер», «гегелевская триада», «Лосев не знает, как стиль гомеровских поэм великолепно охарактеризован Белинским, Гоголем и мн. др.», «Идеализм причесан под материализм» (это о телесности идей у Платона). «Целая пропасть отделяет эстетику Лосева от марксизма», «не совпадает с марксизмом», «чудовищное извращение, ничего общего с марксизмом не имеющее», «карикатура на марксизм» (а это почуял здорово и правильно, но тогда — смертельно опасно!).
   Критик зашел так далеко, что, опровергая решительно все в работах Лосева, превратил свой отзыв в какой-то чудовищный гротеск. Оказалось, что Лосев «пользуется ненаучной терминологией», в работах его «все неверно от начала до конца», «все рождено фантазией», автор не освоил того, «что достигнуто современной наукой» (Астахов, видимо, по-настоящему оценивает себя корифеем антиковедения. А это уже глупость, бросающаяся в глаза. Надо ведь знать меру даже в подлости). Критик поражен такими словами, как «трагический бурлеск», «авантюрная сказка» и т. д. И вообще «вся теоретико-эстетическая часть не имеет никакой ценности», все это «не научный анализ, а домыслы», при этом домыслы потаенные, «как по мысли, так и по стилю».
   Сокрушив Лосева заодно с Гомером, Гесиодом и лириками, Астахов делает единственный правильный, по нашему мнению, а по его — крамольный, вывод: «Эту концепцию Лосев нигде не заимствовал, он ее сам изобрел». Как хорошо. Самобытность идей Лосева признают не только враги, эмигрантские философы, но сам ортодоксальный Астахов.
   В завершение сакраментальные слова: работа «не представляет интереса в научном отношении». «Работы Лосева как не отвечающие научным требованиям решительно невозможно рекомендовать к изданию». Где бессмертное пушкинское: «Суди, дружок, не свыше сапога!»[54].
   Лосев не сдавался. Он ответил решительно и гневно на пасквиль Астахова, названный профессором Дератани «дружеской критикой». Автор обсуждаемой рукописи осветил полную «безграмотность» Астахова и даже уличил его в полемике с Кратким курсом ВКП(б). Марксистский канон Лосев знал хорошо и с врагами боролся их же оружием.
   В своем ответе «гражданину Астахову» Лосев подчеркнул политическую подоплеку так называемого отзыва, которая нужна тем, «кто к таким невеждам обращается за рецензиями»[55].
   Одновременно Алексей Федорович послал письмо академику М. Б. Митину (он был академиком еще с 1939 года, с молодых лет), члену ЦК, одному из главных марксистских авторитетов в течение десятков лет. Как ни странно, М. Б. Митин, к которому и мне по делам Алексея Федоровича приходилось лично обращаться, и самому А. Ф., был отзывчив к нашим просьбам и уважительно относился к Лосеву, о чем есть целый ряд свидетельств. М. Б. Митин сыграл главную роль в деле о докторской степени Лосева (1943 г.), и у него в руках были старые работы А. Ф. и новые рукописи. К письму А. Ф. приложил положительные отзывы, которыми он заранее запасся. Что делать, война есть война, а Лосев по натуре воин.
   Он послал свои работы на отзывы профессору В. Ф. Асмусу, непререкаемому авторитету в историко-философских проблемах, А. И. Белецкому, в это время уже вице-президенту Украинской АН, члену-корреспонденту АН СССР, известному искусствоведу И. А. Ильину, старшему научному сотруднику и ученому-секретарю кафедры эстетики Академии общественных наук при ЦКВКП(б).
   Отзыв от А. И. Белецкого(2/VII—1948) констатировал, что «издание работ А. Ф. Лосева будет событием не только в нашей науке», труд Лосева «произведет в мире сенсацию», во всей зарубежной литературе нет аналогии такой работе.
   Отзыв И. А. Ильина (4/VII—1948) утверждал, что метод Лосева «исключительно плодотворен», «выводы предельно интересны», таких работ нет «ни на Западе, ни у нас».
   В. Ф. Асмус в своем отзыве (26/Х—1948) дал «весьма высокую оценку» «выдающейся по оригинальности теме, по объему текстов, по тщательному анализу». На такой труд, писал В. Ф. Асмус, «отважиться может ученый, который не только изучил по оригинальным текстам всю совокупную литературу, но который владеет искусством воссоздавать смысловую структуру и возводить ее к ее оригиналу — к породившему ее общественно-политическому укладу».
   Дела развернулись дальше. Осенью, 15 сентября 1948 года, состоялось заседание кафедры, на которое А. Ф. не пошел. Сил не хватало. Там было передано лицемерное письмо Дератани к Алексею Федоровичу, в котором он опять-таки лгал, что отзыв Астахова — указание Г. Ф. Александрова, что кафедра готова к «дружественной критике», предлагал «все прошлое забыть» и призывал к «дружественной совместной работе». Упоминалось и о моей судьбе, заботившей Лосевых. Оказывается, меня предназначили совершенно нормально работать на периферию укреплять классическую филологию в Ашхабаде. Там, правда, тогда и не пахло античностью, но зато были землетрясения. Как всегда, и здесь, в письме, — ложь. Дератани включил меня в список высылаемых из института сотрудников по разным, большею частью биографическим причинам. Об этом я уже писала. В письме же все выглядело вполне пристойно. Однако на всякого мудреца (а, может быть, и хитреца) довольно простоты. Я работала целый год в Киеве, и до защиты диссертации никто из врагов об этом не догадывался.
   Следующая кафедра состоялась 14 декабря 1948 года. Там зачитали заявление А. Ф. по поводу отзыва Астахова, причем было указано, что отношения к ИФ АН СССР он не имеет (об этом у меня выше). Лосев прямо назвал ссылку на Институт философии «демагогическим приемом». В письме он пишет «Считаю позором для себя и для кафедры участие в обсуждении отзыва о филологической и даже лингвистической работе», который принадлежит человеку, не имеющему «отношения ни к классической филологии, ни к античности вообще» и который «даже не может прочитать в подлиннике анализируемые мною тексты».
   А. Ф. направил с этим заявлением три положительных отзыва, чтобы их зачитали на кафедре, присоединили к протоколу, а копию протокола срочно потребовал ему вручить.
   Это примечательное заседание нашло отражение в интересном документе, выписке из протокола № 8 от 14 декабря 1948 года, которую аккуратная Н. М. Черемухина, секретарь кафедры, переслала А. Ф. Итог был следующий. Кафедра не может вынести «окончательного суждения», так как профессор Лосев не явился на заседание и не представил своих работ. Последнее — совсем странно, так как все работы лежали на кафедре и именно оттуда попали к Астахову. Даже есть упрек рецензенту, что он «не все работы разобрал с достаточной полнотой», а затем уже совсем иезуитское заключение: отзыв тов. Астахова «абсолютно не является пасквилем». Руководство несколько свысока, но снисходительно заявляет, что профессор Лосев «желает перестроиться и избавиться от формализма и идеалистических концепций, но это ему не всегда удается и в процессе перестройки у него появляются ошибки» (бедняга Лосев!). Но «кафедра готова помочь Лосеву перестроиться» (какое великодушие!), послать работы на дополнительный отзыв и назначить заседание со специалистами для «окончательного решения вопроса о печатании работ профессора Лосева».
   Обратите внимание на терминологию, какая снисходительность к заблудшему идеалисту и формалисту. Хорошо, что не космополиту. Был разгар космополитизма, и можно было под этим соусом вообще выгнать из института, арестовать, ведь отзыв Астахова явился самым откровенным идеологическим, а значит, политическим доносом. Обратите внимание также на «перестройку». Вот когда появилось это примечательное словечко, а отнюдь не в 1985-м вместе с Горбачевым. Куда там! На десятки лет раньше и по такому благородному поводу — оказать помощь слабо подкованному в марксистской теории товарищу по науке.
   Конечно, никуда больше работы А. Ф. Лосева не посылали, ничего не обсуждали, оставили в покое, из института не выгнали (еще придет время) — роль сыграло высокое заступничество. Спасибо Валентине Михайловне, которая не только писала, но ходила в ЦК, да и я в этом была повинна. Обивала там пороги кабинетов уже несколько лет и с людьми встречалась, иной раз с хорошими, не очень большими, но от которых зависело, как дело представить большим людям. С благодарностью вспоминаю человека небольшого, сотрудника Отдела науки ЦК Николая Ивановича Арбузова, Николая Павловича Журавлева из Министерства высшего образования и из людей больших — Александра Васильевича Топчиева (зам. министра высшего образования, потом главный ученый-секретарь АН СССР), а также ответственного работника ЦК, профессора МГПИ, у которого я не раз находила поддержку, Степана Афанасьевича Балезина, знаменитого своими работами по коррозии металлов. Да, все-таки были люди честные — и большие, и маленькие.