Страница:
Тяжело и не хочется писать о последних днях. Сохранился мой больничный дневник, сохранились записи всех врачебных консилиумов, что собирались регулярно у нас дома. Может быть, когда-нибудь кому-то и эти скорбные листы понадобятся.
Болезнь брала свое, даже предлагали вторично в больницу, под целебную капельницу. Но М. Д. Раевская прислала старшую сестру отделения, опытнейшую, добрую, идеально коловшую совсем измученные вены Алексея Федоровича — Александру Кирилловну, вместе с капельницей и необходимыми лекарствами. Дома делали все процедуры.
До сих пор, как придет к нам Александра Кирилловна, вспоминает черного кота Маурициуса, не отходившего от хозяина. Ему ставят капельницу, а кот на кровать: «Аза, убери кота», — взывает Алексей Федорович. Убираю. А он через минуту опять у изголовья Алексея Федоровича. Ничего не поделаешь.
Чего только не применяли. Какое-то новое чудодейственное лекарство из черноморской акулы «катрэкс», что вырабатывали в Грузии, обнаружила Мила. Прилетел самолетом гонец из Тбилиси с большим термосом, где во льду сохранялись ампулы. Все без толку.
К болезни, даже тяжелой, привыкаешь постепенно, как и к любому горю. Уже обычными становятся кислородные подушки, их целый запас, Ольгины девочки — Катя и Ася — носят из ближней аптеки. Надо дышать по часу и несколько раз в день. Но наша старая дама, домашний врач, экономит (почему? деньги наши, кислород всегда есть) и, как выясняется потом (я ведь езжу в Университет на лекции, мне — никакого снисхождения на работе, куда уйдешь от кафедры), дает дышать по 20 минут, а уколы делает пребольно каким-то допотопным шприцем (у меня куплены и шприцы, и запасы иголок, и при них сосуд для кипячения), — тоже, видимо, экономит.
Последние месяцы помогает мне наш друг по издательству «Искусство» Галина Даниловна Белова. «Полезно для души», — так объясняет она свое бессребреничество. Когда она дома, я спокойна. За Алексеем Федоровичем ухаживает ласково, трепетно и деловито. Галина Даниловна — строгий, властный человек. При ней бойкая дама притихает. А вот когда Галины Даниловны и меня дома нет — дело плохо. Приходишь после работы, скорей в кабинет, что там делается. А там на качалке раскачивается в свое удовольствие, болтая ногами, никогда не унывающая старая дама. В кресле лежит умирающий, а в качалке — веселая старушка. Прости, Господи, злопамятство, удержаться не могу, как вспомню. Собираются мудрые врачи и непременно Алеша Бабурин, врач начинающий, и Валерий Павлович. Все предписания врачей выполняет сестра — приходит дважды в день, не считая Александры Кирилловны. Худеет, слабеет Алексей Федорович, но все еще сидит в кресле и даже с кровати на качалку переходит сам. Читаю ему понемногу, возимся с рукописями, готовим к печати.
Несмотря ни на что работа идет, вот-вот уже книга готова — «Вл. Соловьев и его время». За две недели до кончины Алексея Федоровича звоню к А К. Авеличеву, директору «Прогресса». Он печатал Лосева в бытность свою директором Университетского издательства. Договариваемся о печатании книги. Передаю перепечатанную рукопись с фотографиями (они частью из семейного альбома графов Бобринских). Книга выйдет в 1990 году, следом за движением VII тома ИАЭ в «Искусстве». Там бесконечно тянут. Ведь VI том вышел в 1980 году. Новый давным-давно сдали, некому постараться. Ушли из редакции всегдашние наши помощники. В «Науке» выходит красиво изданный сборник Научного совета по культуре под редакцией Алексея Федоровича и с его большими статьями. Сборник с примечательным названием «Античность как тип культуры».
Как мечтал Алексей Федорович еще с 20-х годов разработать ряд культурных типов, в том числе и античный. Собственно говоря, в «Истории античной эстетики» все уже сказано, но Лосев любит окончательные и кратчайшие формулировки. Вот в этих последних прижизненных статьях он и дает перечисленные по пунктам (так он делает в последние годы и в языковедческих работах) окончательно сформулированные мысли.
Держит в руках книжку, гладит глянцевый переплет, доволен. На письменном столе, на овальном столе — гора книг по проблемам культуры. Собраны для будущей работы, которая никогда не появится в свет. Книги же так и остались лежать на столах, я их не трогаю, только стираю пыль. Зато все восемь томов «Истории античной эстетики» налицо. Шесть давно вышли, седьмой вот-вот появится, восьмой завершен и перепечатан, лежит в нескольких больших папках. Дело жизни подошло к концу, здесь уместилась вся тысячелетняя античность с ее философией, мифологией, эстетикой (вспомним, что для Лосева это единая целостность). Но и сама жизнь Алексея Федоровича Лосева (невольно вспоминаю 103-й предначинательный псалом) «позна запад свой».
Как ни странно, о самом худшем не думается. Все кажется — возьмет Алексей Федорович и поправится. Ведь болел тяжко воспалением легких еще при Валентине Михайловне году в 50-м, но тогда ему не было и 60 лет. Валентина Михайловна в больницу не отдавала, даже рентген на дом привозили (трофейный, немецкий), вымолила его. А я наивно думаю — выздоровеет. Но такой силой молитвы, как у монахини Афанасии, я не обладаю, слишком немощна. Воля же Господня неисповедима, от нас не зависит.
Одно смущало меня и вселяло таинственный страх. Недели за две до кончины Алексея Федоровича каждый раз, как входила утром на кухню, чтобы приготовить ему завтрак, я ощущала присутствие кого-то, второго. Более того, мне представлялся незримо некто, сидящий на табурете, в изящно-склоненной позе, именно изящно, как на рублевской «Троице». Не осязаемое тело, а его бестелесная идея, как бы сказал Алексей Федорович, незримая, но присутствующая. Я произносила вслух, как бы заклиная, «здесь никого нет», успокаивая себя. Но Оно было, причем только по утрам и почему-то на кухне, подальше от кабинета. Так я встречалась с невидимым пришельцем ежедневно. Каким-то нездешним чутьем поняла — это Оно пришло. Только не страшная смерть с косой, а благородный вестник сидит поутру на страже, охраняя от вторжения безобразной костлявой гостьи, приготовляя тихий, благой переход туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а жизнь бесконечная. Но было страшно. Боялась вслух говорить об этом нездешнем явлении и рассказала уже после кончины Алексея Федоровича сидящим за нашим столом друзьям и записала для памяти.
Шел май, близился день св. Кирилла и Мефодия, столь почитаемых с детства, со времен гимназии, Алексеем Федоровичем.
В канун праздника, 23-го, ушла я в Университет, с утра повстречавшись с незримым гостем. Последнее заседание кафедры, а там и лето, кто знает? Валентина Завьялова, мой давний друг, милая, добрая душа, скромно любящая нас с Алексеем Федоровичем, передала ему в подарок свежие ландыши, знала — это его любимые цветы. Ландыши поставила в кабинете, на столе у качалки. Аромат нежно-ласковый, как будто возвещает небывалую радость.
Позвонил из издательства «Искусство» Володя Походаев, сообщил, что пришел сигнал первой книги VII тома, обрадовал несказанно. Просил Алексей Федорович повторить несколько раз, что и как сказал Володя. Просит принести сигнал, подержать в руках. Звоню Володе, прошу принести. Ему, к сожалению, некогда, занят, зайдет на днях с книгой. Огорчен Алексей Федорович.
Приезжает Юрий Ростовцев попрощаться. В Новгороде завтра открывается праздник славянской письменности в память великих просветителей Кирилла и Мефодия. Подошел к Алексею Федоровичу. Тот сидит в качалке, опечален, что книгу не несут. Еще больше опечалился, узнав об отъезде Юрия. Стали прощаться, обнялись, и, чего никогда не было, Алексей Федорович заплакал, да и у Юрия какое-то смутное и жалкое стало лицо. Как будто навек расстаются.
Остались мы на ночь одни. Дремлю как-то странно, не то явь, не то сон. Слышу голос: «Азушка», — выхожу, смотрю. Нет, спит Алексей Федорович, значит, показалось. Снова прилегла — и вдруг опять так ясно: «Азушка», — бегу в кабинет через столовую, уже светает, конец мая. Алексей Федорович лежит на подушках в полусне. Спрашиваю, может, сделать подушки выше. Отвечает: «Выше». Лежит и так ясно произносит, а глаза закрыты: «Ясочка, Азушка», — и так много раз. Тут я поняла, что он поминает Валентину Михайловну и меня зовет. Обе мы соединились в этот час вместе. Явственно шепчет: «Ясочка». А ведь при мне никогда не называл этим «своим» именем Валентину Михайловну, также как и она его — тоже «Ясочкой» (почитайте их письма, сразу поймете). Всегда при всехи при мне: «Вы, Алексей Федорович», «Вы, Валентина Михайловна». Да и я даже наедине называла его полностью «Алексей Федорович». Только Леночке с детства разрешалось говорить «Алеша». А тут вдруг — мы вместе. Стало мне не по себе, в живой жизни так не может быть. Спрашиваю: «Может быть, посадить?» Отвечает: «Посадить». Бегу к телефону с отчаянья, глупая, звонить к старой даме, авось приедет укол сделает. С Алексеем Федоровичем творится что-то неладное. В ответ спокойное — очень рано, метро не работает, как заработает, приеду. Снова к нему. Положила подушки к стене, обняла его, удивилась — легкий-легкий стал (это он-то, большой, высокий), посадила. Лоб холодный, руки холодные, положила грелку. Глаза закрыты. Схватила кислородную подушку, даю подышать. Спрашиваю: «Дать еще». Отвечает: «Еще». Вдохнул несколько раз и вдруг так сильно выдохнул, последнее дыхание его покинуло. И на этом все кончилось. Занималось утро 24 мая. Черные деревянные часы, что стояли на его столе, показали без четверти пять. С тех пор около пяти просыпаюсь я еженощно (даже на даче), но потом сон берет свое, засыпаю, слава Богу, плохо, нудно, встаю разбитая, в поздний час, чтобы потом после завтрака доспать.
Что-то надо делать? Что? Врач наш живет рядом, в Кривоарбатском, дом знаю, квартиру нет. Живет она в коммуналке, и телефона не дает. Звонить нельзя. Надо искать. Тут вдруг появляется «заботливая помощница» и с серьезным видом собирается выслушивать Алексея Федоровича. «Да вы что, с ума сошли! Его на свете нет, а вы слушать», — кричу я со злобой сквозь слезы. Испуганная, не знает, что делать. Звонит Софье Владимировне. Та — немедленно в «неотложку», установить смерть. Звонит в «неотложку» и от волнения говорит сначала не наш телефон. Оставляю ее, бегу к врачу, нахожу. Спешно собравшись, приходит наша всегда спокойная врачиха и, как положено, констатирует обыкновенную смерть.
Тут появляется «скорая». Тоже констатируют, чему удивляться, человек старый, больной. Все нормально.
Я уже звоню первому, кто живет ближе всех (не хочу оставаться одна с чужими), к Игорю, потом Оле Савельевой, Смыкам (Оле и Саше), Вале Завьяловой — пусть все приходят. Сквозь туман вижу ежедневную утреннюю сестру из поликлиники. «Нет, — говорят ей, — уколы больше не понадобятся». Она все-таки заходит в кабинет, попрощаться. Всегда с Алексеем Федоровичем была особенно ласкова и приветлива. А там старая дама уже в своем амплуа (умеет обращаться со стариками-покойниками) — уложила Алексея Федоровича на подушки (и то слава Богу), одеялом укрыла.
А потом началась суета. Обряжают Алексея Федоровича. И легок, и чист, и как-то удивительно жив был его лик. Не страшно и благоговейно. Покойник, Господи! Не может быть. Мне кажется, что это не со мной, не с нами. А потом вдруг трезвый такой голос: «С тобой, с вами, покойник». Как будто просыпаюсь. Да, пора проснуться, дела не ждут.
Все делают друзья, как положено. Спрашивают: «Маску снимать будете?» — «Какая еще маска? Ни в коем случае», — ужасаюсь я. Гасан и Юра уже на кладбище, и от Союза писателей какая-то бумага. Даже меня везут на кладбище, подтверждать, что есть своя могила.
Дали телеграмму моим. Сестра срочно приезжает, а Леночку решила оставить дома. Пусть Алеша пребудет в ее памяти вечно живым. Дали телеграмму Вите Косаковскому, в общежитие, в Москву.
Примчался Витя и рассказывает чудеса. Живет он в комнате с женой Таней и младенцем Алешей, названным в честь Алексея Лосева (покойный Марк Туровский тоже назвал своего первенца Алексеем, покойный Юра Дунаев своего тоже Алексеем). Рано утром заплакал навзрыд малютка, мать пытается его успокоить — не может, Витя хватает на руки, бросил взгляд в окно, а там, за окном, Алексей Федорович. Мгновение — и исчез, через несколько минут приносят телеграмму — скончался Алексей Федорович, и младенец перестал рыдать.
На телефоне в квартире Смыки на Кутузовском сменяют друг друга Катя и Ася. Звонят во все концы; другие — шлют телеграммы. Уже и в Новгороде известно — умер Лосев. Срочно уезжают, бросив все дела, Юрий и о. Александр Салтыков.
Уже и гроб привезли, поставили на столе в столовой, где столько лет работал Алексей Федорович с аспирантами. Поистине «где стол был яств, там гроб стоит». В темном костюме, в черной шелковой шапочке (запасная, крепдешиновая, во внутреннем кармане осталась), в новой рубашке (подарок Оли и Вали ко дню рождения), в очках (как же без них). На лбу — венчик, крестик надела кипарисовый, его серебряный спрятала в заветную коробочку с маленькими старинными иконками, где покоятся знаки его монашества, в руках тоже старинная маленькая иконка (теперь осталась одна — для меня).
Зеркала в комнатах завешены, на старинном шкафчике, на мраморе доски, поставили большие и малые иконы, старые (еще наследие М. Ф. Мансуровой, урожденной Самариной), принес Алеша Дунаев. У нас ведь после катастрофы 1941 года, когда все иконы сгорели, осталось несколько очень маленьких. День и ночь читают псалтырь, установили очередь (сестры Постоваловы, Рита Ларичева, Миша, Игорь, Сергей Купцов, о. Леонид, Галя Москвина, Егор Чистяков), а на кухне помогает Любочка Сумм. Лампады горят, свечи горят, пахнет хвоей и сладостью могильной цветов. Кресло стоит пустое в кабинете. Кровать аккуратно застелена, все на месте. Только хозяин в гробу, и рядом, на стуле, бессменно трое суток черный кот Маурициус.
Просил меня давным-давно и не раз Алексей Федорович: «Ради Бога, не выставляй меня напоказ в институте. Отпевай, но дома». Я все понимала и дала ему слово. Отпевают дома, вечером, по полному чину, четверо батюшек — о. Владимир Воробьев, дед которого ехал вместе с Алексеем Федоровичем в лагерь; о. Валентин Асмус (сын В. Ф. Асмуса, давнего знакомца Алексея Федоровича), о. Геннадий Нефедов — важный, весь какой-то светлый, о. Аркадий Шатов (маленький, скромный). Наутро прибыл и о. Александр Салтыков. Народ не помещается, стоит в прихожей, на лестнице, в дверях дома. Пахнет ладаном, хвоей (почему хвоя — ведь жаркий май на дворе, но она в изобилии), ландышами—их несли вороха, сиренью — все в цветах. В конце панихиды о. Владимир произносит слова о том, что Алексей Федорович имеет право на отпевание дома, некоторые удивлялись — почему не в храме. Теперь ведь не страшно, идут празднества Тысячелетия Крещения Руси, начинается новая свободная жизнь церкви. Но о. Владимир человек ученый, знает историю церкви 20-х годов, знает, за что пострадал Лосев. «Звонарь Алексей и регент левого хора» в Храме Воздвижения Креста Господня. Умный поймет. Как говорили римляне: «Sapienti sat».
Днем идут прощаться, нескончаемая вереница людей, знакомых и незнакомых, прикладываются к руке, к иконе, ко лбу. Под головой — подушечка. Мне кажется, что он живой и так удобнее и мягче лежать. Стоит жара, такого мая давно не было. Но лоб холоднее всякого льда и мрамора. Смертный холод. Сидит на стуле седая Юдифь, когда-то молодая, красивая, черноволосая, а теперь стоять трудно. Приехали попрощаться Сергей Аверинцев и Г. К. Вагнер, и В. В. Соколов с А. В. Гулыгой, и Саша Михайлов с Сережей Александровым, и А. В. Комаровская с сестрой С. В. Бобринской, профессор Щелкачев, П. В. Флоренский (старший внук о. Павла), сестры Постоваловы с Илюшей, мои университетские ученики, друзья из Рязани, Михаил Гамаюнов из Ростова, Сергей Купцов из Минска... Виктор Косаковский со своими ассистентами — на съемках, идут кадры, завершающие жизнь А. Ф. Лосева.
Ночью, при свечах, сменяя друг друга, читают псалтырь. Вспоминаю, как В. Н. Щелкачев в 1954 году читал псалтырь у гроба Валентины Михайловны в этой же самой комнате.
Наверху, на площадке пустого третьего этажа — крышка гроба. Там художник и искусствовед Миша со своей юной женой Наташей трудятся над крестом (советская власть не признает крестов). Вьфезают из упругого толстого шелка, аккуратно, красиво прикрепляют черный крест на крышку гроба.
Внизу у нас очередная драма. Еще утром 25 мая звоню в издательство «Искусство», прошу Походаева принести наконец сигнал т. VII. В редакции полный покой, никто ничего не знает, а я и не говорю о нашем горе. Прошу принести. Алексей Федорович просит. И что же? Является ничего не подозревающий Володя, не замечает суеты, входит в комнату, хватается за сердце, чуть не падая в обморок. Алексей Федорович просит. А он — покойник. Володю ведет в кабинет отпаивать валерьяной Галина Даниловна для серьезного разговора. Я, отобрав у него книгу в красивом супере, кладу ее в изножие гроба. Воля Алексея Федоровича исполнена. Пусть книга полежит с ним вместе до погребения. Тут же молодой гость из Тбилиси. Ехал с дарами, попал на похороны. Жалкий, расстроенный, держит в руках большое вместилище с грузинской виноградной чачей, плачет, совсем юный. Мы, сами заплаканные, его утешаем. Сосуд с напитком пригодится. Его очень одобрит Павел Васильевич Флоренский.
С утра 25-го Миша Гамаюнов за роялем, за «Бехштейном», давним мне подарком Алексея Федоровича. «Одной любви музыка уступает», — когда-то сказал Пушкин. Льется эта музыка не переставая: Бах, Моцарт, Бетховен, Вагнер, — все, что любил Лосев. Миша — весь вдохновение, а лицо в слезах. Льется музыка, гроб выносят в последний путь по нашей старой лестнице; 50 лет по ней спускался Алексей Федорович. Теперь тоже спускается на руках друзей, чтобы никогда не вернуться. Несут гроб Саша Штерн, Сережа Кравец, Виктор Бычков, Юра Панасенко, Игорь Маханьков, Миша Нисенбаум, Гасан Гусейнов, Илья Постовалов. За гробом идут Юрий Давыдов, Юрий Ростовцев, Петя Па-лиевский рядом, и почему-то с большим портфелем растерянный Саша Михайлов. Он не знает, что смерть ему назначена в один из осенних дней 1995 года. Несут венки, садятся в автобусы — и прощай, Арбат. Витя Косаковский снимает. Он профессионал, тут не до нервов. Щелкают фотоаппараты, снимают многие, особенно хорошо — друзья-рязанцы[34].
Толпа у ворот Ваганькова. Тоже снимают. Вот и Саша Спир-кин с охапкой сирени с дачи, под деревьями которой так хорошо работалось Алексею Федоровичу. Несут гроб на руках, сменяя друг друга. Тут и Павел Флоренский, и Стасик Джимбинов, и Алеша Бабурин, и Саша Столяров, и Андрей Вашестов. Не сменяясь, несут гроб Гасан, Миша, Саша Штерн, Виктор. Володя Походаев идет впереди меня, подставив плечо под нездешнюю тяжесть. Впереди батюшки, и среди них высокий, черный о. Александр Салтыков — успел приехать к похоронам. Среди них о. Леонид Лутковский — прилетел из Киева. Батюшка без рясы, на груди иконка на цепочке, напоминающая архиерейскую панагию. Тоже не знает, что уже отмерен ему некий срок.
У разверстой могилы смутно в тумане знакомые лица: вот Юрий Селиверстов (тоже не станет его вскоре), Володя Лазарев, Алеша с Валерием Павловичем, а вот наши издатели Литвинова и Чертихин.
Батюшки служат последнюю панихиду. Посыпают землей погребальный саван — уже Лосев не наш, приобщился к могиле. Прощаемся в последний раз. Стучит молоток, вбивает гвозди в крышку гроба. Уже не видать ни родного лица, ни черной шапочки, ни очков. Могильщикам хорошо работать, весенняя теплая земля засыпает гроб, уже и стука о крышку не слышно, уже растет холм последнего земного приюта А. Ф. Лосева.
Растет холм из венков, цветов, лент, жаркий май — густой аромат сирени и печаль погребальных роз. И уже Исай Нахов выкрикнул первое слово, подавляя рыдание, а там стремительный Юра Давыдов, как вызов, бросает горькие признания. Саша-ря-занец глотает слезы, вознося хвалу усопшему, Олег Широков, сдерживая дрожь, к кому-то взывает. Один за другим стихийно говорят, плачут, никак не могут успокоиться. На дереве, том самом, со сломанной верхушкой, что указывала в своей предсмертной записке Валентина Михайловна, сидит Витя Косаковский с камерой. Слезы текут по лицу, а он снимает. Профессионал. Ничего не поделаешь. У меня самой льются горькие слезы, суют мне валерьянку, но мне не до нее. Соловьи заливаются (они каждый год будут заливаться в этот день) этим благодатным днем, все блестит и сияет вокруг. Но почему умирает человек, да еще такой любимый, умный, добрый? Вечный вопрос. «А ты не спрашивай, — слышу голос Алексея Федоровича в беседе с Юрием, — не задавай Богу вопросов. Потому что ты ничего не знаешь, потому что ты дурак». — «Я и не задаю. Я знаю, что все делается как надо, все правильно, и полагаюсь на волю Господню».
Как положено по старинному обычаю — поминки. В конце XX века при таком стечении народа их заказывают заранее (что и сделал Саша Штерн). В ресторане «Арбат», снимают огромный зал, украшают цветами в вазах, устанавливают роскошно накрытые столы, но и кутья, и блины, как положено по традиции. И знаете, все едят с удовольствием (я тоже ем), все проголодались от слез и горя, а в хорошей еде — утешение. Бывало, какая-нибудь у нас дома неприятность, ставки лишили, книгу выбросили из плана, потолок течет, а Валентина Михайловна приносит что-нибудь вкусненькое, и легче становится. Так и теперь, поминали Лосева пристойно, с молитвой батюшек, с торжественным благолепным хором, с воодушевленными речами, и было всеобщее умиротворение. Вечная память вступала в свои права.
А черный кот Маурициус, как вынесли хозяина из родного дома, тоже его покинул, исчез, как будто его и не бывало.
В наш опустевший, осиротевший дом прибыла дорогая гостья. Вечером в день похорон (самолет опоздал) из Тбилиси, Денеза Зумбадзе, вся в черном бархате, черные волосы отливают вороновым крылом, на груди большой перламутровый с жемчужинами крест, черная шаль ниспадает до земли. В руках охапки роз — алых, мрачно-темных и чайных, какие-то нездешние цветы и васильки, но почему-то розовые. Приехала оплакать любимого человека, наставника в философии. Не успела на похороны. Слезы дрожат на черных бархатных ресницах, черные глаза вопрошают горестно, обнимаем, целуем друг друга, вместе плачем.
На следующий день снова на кладбище, к свежей могиле с еще живыми цветами. С нами Вл. К. Бакшутов из Свердловска, трогательный человек, философ, Миша Нисенбаум, сестра моя, Оля и Саша. Припала к могильному холму Денеза, шепчет молитвы, крестится, украшает крест (пока временный) своими дарами. Блаженно улыбаются розы под жарким солнцем — совсем как на родине. Снова на кладбище, 29-го опять все вместе, и мой старший брат Хаджи-Мурат (младший давным-давно в неизвестной могиле, совсем юный). Стоим, вспоминаем каждое слово, каждый вздох, припадаем с молитвой к кресту, прощаемся, чтобы снова и снова возвращаться.
Денеза меня не покидает все сорок дней. Испросила разрешения грузинского католикоса Илии II, звонила в его московскую резиденцию, — приехал, как и другие высшие иерархи, на празднование Тысячелетия Крещения Руси. К удивлению москвичей — священники, монахи и монашки в полном облачении, впервые открыто, свободно на улицах, площадях советской столицы. Но среди всех выделяется Денеза своей статью, строгой иверской красотой, небывалым одеянием — не поймешь, кто же она — монахиня, важная игуменья, глава какого-нибудь ордена эта явно заморская гостья.
Так среди молитв и псалмов (читали их все сорок дней, обычно вечером) идут дни. Приходит Алеша Бабурин, вместе читают «Отче наш». Она — по-грузински, он по-церковнославянски.
Записывает грузинские слова русскими буквами, учится их произносить. По вечерам и Егор Чистяков беседует с нашей Де-незой, не может удержаться — снимает ее и меня многократно. Здесь же Володя Лазарев, писатель и поэт, очарованный прекрасной грузинкой. Человек православный, вступает он с ней в теологические споры. Сестры Постоваловы приводят своих друзей по домашнему совсем неофициальному богословскому семинару, приносят какие-то машинописные лекции, обсуждают, дискутируют с Денезой. Я в этих беседах присутствовала пассивно, мне все эти новые духовные руководители не по душе. У меня есть свой твердый авторитет — Алексей Федорович. Спрашиваю себя каждый раз, а как он отнесся бы к решению этого вопроса, другого, третьего. Больше угощаю за большим столом. Теперь он свободен, там уже никогда не соберутся аспиранты. На столе портрет Алексея Федоровича, около него каждый день свежие цветы, несут все, кто приходит.
Вокруг горы книг, интересующие Денезу. Она почитательница Дионисия Ареопагита, изучает ареопагитский корпус, где так много неоплатонических элементов, преображенных христианством. Она — глава Ареопагитского центра, почетными членами которого были избраны мы с Алексеем Федоровичем, издатель-ница «Ареопагитских разысканий» .
В Грузии со Средних веков неоплатонизм — актуальнейшая проблема. Еще ученый-монах Иоанн Петрици переводил «Первоосновы теологии» неоплатоника Прокла, снабдив перевод своими комментариями. Лосев же, как мы знаем, перевел для грузин этот знаменитый трактат Прокла со своими комментариями, создал важное философское подспорье для грузинских исследователей.
Алексей Федорович глубоко ценил грузинский средневековый неоплатонизм. В «Эстетике Возрождения» он посвятил ему особую главу, а на склоне лет, по просьбе грузинских друзей, произнес «Слово о грузинском неоплатонизме», записанное Давидом Джохадзе и отосланное в Тбилиси. Замечательное, вдохновенное слово, но и необычайно логически расчлененное, где в тезисной форме дана тонкая характеристика специфики грузинского неоплатонизма, одним из проповедников которого был великий Руставели, закончивший свою жизнь в монашестве.
Болезнь брала свое, даже предлагали вторично в больницу, под целебную капельницу. Но М. Д. Раевская прислала старшую сестру отделения, опытнейшую, добрую, идеально коловшую совсем измученные вены Алексея Федоровича — Александру Кирилловну, вместе с капельницей и необходимыми лекарствами. Дома делали все процедуры.
До сих пор, как придет к нам Александра Кирилловна, вспоминает черного кота Маурициуса, не отходившего от хозяина. Ему ставят капельницу, а кот на кровать: «Аза, убери кота», — взывает Алексей Федорович. Убираю. А он через минуту опять у изголовья Алексея Федоровича. Ничего не поделаешь.
Чего только не применяли. Какое-то новое чудодейственное лекарство из черноморской акулы «катрэкс», что вырабатывали в Грузии, обнаружила Мила. Прилетел самолетом гонец из Тбилиси с большим термосом, где во льду сохранялись ампулы. Все без толку.
К болезни, даже тяжелой, привыкаешь постепенно, как и к любому горю. Уже обычными становятся кислородные подушки, их целый запас, Ольгины девочки — Катя и Ася — носят из ближней аптеки. Надо дышать по часу и несколько раз в день. Но наша старая дама, домашний врач, экономит (почему? деньги наши, кислород всегда есть) и, как выясняется потом (я ведь езжу в Университет на лекции, мне — никакого снисхождения на работе, куда уйдешь от кафедры), дает дышать по 20 минут, а уколы делает пребольно каким-то допотопным шприцем (у меня куплены и шприцы, и запасы иголок, и при них сосуд для кипячения), — тоже, видимо, экономит.
Последние месяцы помогает мне наш друг по издательству «Искусство» Галина Даниловна Белова. «Полезно для души», — так объясняет она свое бессребреничество. Когда она дома, я спокойна. За Алексеем Федоровичем ухаживает ласково, трепетно и деловито. Галина Даниловна — строгий, властный человек. При ней бойкая дама притихает. А вот когда Галины Даниловны и меня дома нет — дело плохо. Приходишь после работы, скорей в кабинет, что там делается. А там на качалке раскачивается в свое удовольствие, болтая ногами, никогда не унывающая старая дама. В кресле лежит умирающий, а в качалке — веселая старушка. Прости, Господи, злопамятство, удержаться не могу, как вспомню. Собираются мудрые врачи и непременно Алеша Бабурин, врач начинающий, и Валерий Павлович. Все предписания врачей выполняет сестра — приходит дважды в день, не считая Александры Кирилловны. Худеет, слабеет Алексей Федорович, но все еще сидит в кресле и даже с кровати на качалку переходит сам. Читаю ему понемногу, возимся с рукописями, готовим к печати.
Несмотря ни на что работа идет, вот-вот уже книга готова — «Вл. Соловьев и его время». За две недели до кончины Алексея Федоровича звоню к А К. Авеличеву, директору «Прогресса». Он печатал Лосева в бытность свою директором Университетского издательства. Договариваемся о печатании книги. Передаю перепечатанную рукопись с фотографиями (они частью из семейного альбома графов Бобринских). Книга выйдет в 1990 году, следом за движением VII тома ИАЭ в «Искусстве». Там бесконечно тянут. Ведь VI том вышел в 1980 году. Новый давным-давно сдали, некому постараться. Ушли из редакции всегдашние наши помощники. В «Науке» выходит красиво изданный сборник Научного совета по культуре под редакцией Алексея Федоровича и с его большими статьями. Сборник с примечательным названием «Античность как тип культуры».
Как мечтал Алексей Федорович еще с 20-х годов разработать ряд культурных типов, в том числе и античный. Собственно говоря, в «Истории античной эстетики» все уже сказано, но Лосев любит окончательные и кратчайшие формулировки. Вот в этих последних прижизненных статьях он и дает перечисленные по пунктам (так он делает в последние годы и в языковедческих работах) окончательно сформулированные мысли.
Держит в руках книжку, гладит глянцевый переплет, доволен. На письменном столе, на овальном столе — гора книг по проблемам культуры. Собраны для будущей работы, которая никогда не появится в свет. Книги же так и остались лежать на столах, я их не трогаю, только стираю пыль. Зато все восемь томов «Истории античной эстетики» налицо. Шесть давно вышли, седьмой вот-вот появится, восьмой завершен и перепечатан, лежит в нескольких больших папках. Дело жизни подошло к концу, здесь уместилась вся тысячелетняя античность с ее философией, мифологией, эстетикой (вспомним, что для Лосева это единая целостность). Но и сама жизнь Алексея Федоровича Лосева (невольно вспоминаю 103-й предначинательный псалом) «позна запад свой».
Как ни странно, о самом худшем не думается. Все кажется — возьмет Алексей Федорович и поправится. Ведь болел тяжко воспалением легких еще при Валентине Михайловне году в 50-м, но тогда ему не было и 60 лет. Валентина Михайловна в больницу не отдавала, даже рентген на дом привозили (трофейный, немецкий), вымолила его. А я наивно думаю — выздоровеет. Но такой силой молитвы, как у монахини Афанасии, я не обладаю, слишком немощна. Воля же Господня неисповедима, от нас не зависит.
Одно смущало меня и вселяло таинственный страх. Недели за две до кончины Алексея Федоровича каждый раз, как входила утром на кухню, чтобы приготовить ему завтрак, я ощущала присутствие кого-то, второго. Более того, мне представлялся незримо некто, сидящий на табурете, в изящно-склоненной позе, именно изящно, как на рублевской «Троице». Не осязаемое тело, а его бестелесная идея, как бы сказал Алексей Федорович, незримая, но присутствующая. Я произносила вслух, как бы заклиная, «здесь никого нет», успокаивая себя. Но Оно было, причем только по утрам и почему-то на кухне, подальше от кабинета. Так я встречалась с невидимым пришельцем ежедневно. Каким-то нездешним чутьем поняла — это Оно пришло. Только не страшная смерть с косой, а благородный вестник сидит поутру на страже, охраняя от вторжения безобразной костлявой гостьи, приготовляя тихий, благой переход туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а жизнь бесконечная. Но было страшно. Боялась вслух говорить об этом нездешнем явлении и рассказала уже после кончины Алексея Федоровича сидящим за нашим столом друзьям и записала для памяти.
Шел май, близился день св. Кирилла и Мефодия, столь почитаемых с детства, со времен гимназии, Алексеем Федоровичем.
В канун праздника, 23-го, ушла я в Университет, с утра повстречавшись с незримым гостем. Последнее заседание кафедры, а там и лето, кто знает? Валентина Завьялова, мой давний друг, милая, добрая душа, скромно любящая нас с Алексеем Федоровичем, передала ему в подарок свежие ландыши, знала — это его любимые цветы. Ландыши поставила в кабинете, на столе у качалки. Аромат нежно-ласковый, как будто возвещает небывалую радость.
Позвонил из издательства «Искусство» Володя Походаев, сообщил, что пришел сигнал первой книги VII тома, обрадовал несказанно. Просил Алексей Федорович повторить несколько раз, что и как сказал Володя. Просит принести сигнал, подержать в руках. Звоню Володе, прошу принести. Ему, к сожалению, некогда, занят, зайдет на днях с книгой. Огорчен Алексей Федорович.
Приезжает Юрий Ростовцев попрощаться. В Новгороде завтра открывается праздник славянской письменности в память великих просветителей Кирилла и Мефодия. Подошел к Алексею Федоровичу. Тот сидит в качалке, опечален, что книгу не несут. Еще больше опечалился, узнав об отъезде Юрия. Стали прощаться, обнялись, и, чего никогда не было, Алексей Федорович заплакал, да и у Юрия какое-то смутное и жалкое стало лицо. Как будто навек расстаются.
Остались мы на ночь одни. Дремлю как-то странно, не то явь, не то сон. Слышу голос: «Азушка», — выхожу, смотрю. Нет, спит Алексей Федорович, значит, показалось. Снова прилегла — и вдруг опять так ясно: «Азушка», — бегу в кабинет через столовую, уже светает, конец мая. Алексей Федорович лежит на подушках в полусне. Спрашиваю, может, сделать подушки выше. Отвечает: «Выше». Лежит и так ясно произносит, а глаза закрыты: «Ясочка, Азушка», — и так много раз. Тут я поняла, что он поминает Валентину Михайловну и меня зовет. Обе мы соединились в этот час вместе. Явственно шепчет: «Ясочка». А ведь при мне никогда не называл этим «своим» именем Валентину Михайловну, также как и она его — тоже «Ясочкой» (почитайте их письма, сразу поймете). Всегда при всехи при мне: «Вы, Алексей Федорович», «Вы, Валентина Михайловна». Да и я даже наедине называла его полностью «Алексей Федорович». Только Леночке с детства разрешалось говорить «Алеша». А тут вдруг — мы вместе. Стало мне не по себе, в живой жизни так не может быть. Спрашиваю: «Может быть, посадить?» Отвечает: «Посадить». Бегу к телефону с отчаянья, глупая, звонить к старой даме, авось приедет укол сделает. С Алексеем Федоровичем творится что-то неладное. В ответ спокойное — очень рано, метро не работает, как заработает, приеду. Снова к нему. Положила подушки к стене, обняла его, удивилась — легкий-легкий стал (это он-то, большой, высокий), посадила. Лоб холодный, руки холодные, положила грелку. Глаза закрыты. Схватила кислородную подушку, даю подышать. Спрашиваю: «Дать еще». Отвечает: «Еще». Вдохнул несколько раз и вдруг так сильно выдохнул, последнее дыхание его покинуло. И на этом все кончилось. Занималось утро 24 мая. Черные деревянные часы, что стояли на его столе, показали без четверти пять. С тех пор около пяти просыпаюсь я еженощно (даже на даче), но потом сон берет свое, засыпаю, слава Богу, плохо, нудно, встаю разбитая, в поздний час, чтобы потом после завтрака доспать.
Что-то надо делать? Что? Врач наш живет рядом, в Кривоарбатском, дом знаю, квартиру нет. Живет она в коммуналке, и телефона не дает. Звонить нельзя. Надо искать. Тут вдруг появляется «заботливая помощница» и с серьезным видом собирается выслушивать Алексея Федоровича. «Да вы что, с ума сошли! Его на свете нет, а вы слушать», — кричу я со злобой сквозь слезы. Испуганная, не знает, что делать. Звонит Софье Владимировне. Та — немедленно в «неотложку», установить смерть. Звонит в «неотложку» и от волнения говорит сначала не наш телефон. Оставляю ее, бегу к врачу, нахожу. Спешно собравшись, приходит наша всегда спокойная врачиха и, как положено, констатирует обыкновенную смерть.
Тут появляется «скорая». Тоже констатируют, чему удивляться, человек старый, больной. Все нормально.
Я уже звоню первому, кто живет ближе всех (не хочу оставаться одна с чужими), к Игорю, потом Оле Савельевой, Смыкам (Оле и Саше), Вале Завьяловой — пусть все приходят. Сквозь туман вижу ежедневную утреннюю сестру из поликлиники. «Нет, — говорят ей, — уколы больше не понадобятся». Она все-таки заходит в кабинет, попрощаться. Всегда с Алексеем Федоровичем была особенно ласкова и приветлива. А там старая дама уже в своем амплуа (умеет обращаться со стариками-покойниками) — уложила Алексея Федоровича на подушки (и то слава Богу), одеялом укрыла.
А потом началась суета. Обряжают Алексея Федоровича. И легок, и чист, и как-то удивительно жив был его лик. Не страшно и благоговейно. Покойник, Господи! Не может быть. Мне кажется, что это не со мной, не с нами. А потом вдруг трезвый такой голос: «С тобой, с вами, покойник». Как будто просыпаюсь. Да, пора проснуться, дела не ждут.
Все делают друзья, как положено. Спрашивают: «Маску снимать будете?» — «Какая еще маска? Ни в коем случае», — ужасаюсь я. Гасан и Юра уже на кладбище, и от Союза писателей какая-то бумага. Даже меня везут на кладбище, подтверждать, что есть своя могила.
Дали телеграмму моим. Сестра срочно приезжает, а Леночку решила оставить дома. Пусть Алеша пребудет в ее памяти вечно живым. Дали телеграмму Вите Косаковскому, в общежитие, в Москву.
Примчался Витя и рассказывает чудеса. Живет он в комнате с женой Таней и младенцем Алешей, названным в честь Алексея Лосева (покойный Марк Туровский тоже назвал своего первенца Алексеем, покойный Юра Дунаев своего тоже Алексеем). Рано утром заплакал навзрыд малютка, мать пытается его успокоить — не может, Витя хватает на руки, бросил взгляд в окно, а там, за окном, Алексей Федорович. Мгновение — и исчез, через несколько минут приносят телеграмму — скончался Алексей Федорович, и младенец перестал рыдать.
На телефоне в квартире Смыки на Кутузовском сменяют друг друга Катя и Ася. Звонят во все концы; другие — шлют телеграммы. Уже и в Новгороде известно — умер Лосев. Срочно уезжают, бросив все дела, Юрий и о. Александр Салтыков.
Уже и гроб привезли, поставили на столе в столовой, где столько лет работал Алексей Федорович с аспирантами. Поистине «где стол был яств, там гроб стоит». В темном костюме, в черной шелковой шапочке (запасная, крепдешиновая, во внутреннем кармане осталась), в новой рубашке (подарок Оли и Вали ко дню рождения), в очках (как же без них). На лбу — венчик, крестик надела кипарисовый, его серебряный спрятала в заветную коробочку с маленькими старинными иконками, где покоятся знаки его монашества, в руках тоже старинная маленькая иконка (теперь осталась одна — для меня).
Зеркала в комнатах завешены, на старинном шкафчике, на мраморе доски, поставили большие и малые иконы, старые (еще наследие М. Ф. Мансуровой, урожденной Самариной), принес Алеша Дунаев. У нас ведь после катастрофы 1941 года, когда все иконы сгорели, осталось несколько очень маленьких. День и ночь читают псалтырь, установили очередь (сестры Постоваловы, Рита Ларичева, Миша, Игорь, Сергей Купцов, о. Леонид, Галя Москвина, Егор Чистяков), а на кухне помогает Любочка Сумм. Лампады горят, свечи горят, пахнет хвоей и сладостью могильной цветов. Кресло стоит пустое в кабинете. Кровать аккуратно застелена, все на месте. Только хозяин в гробу, и рядом, на стуле, бессменно трое суток черный кот Маурициус.
Просил меня давным-давно и не раз Алексей Федорович: «Ради Бога, не выставляй меня напоказ в институте. Отпевай, но дома». Я все понимала и дала ему слово. Отпевают дома, вечером, по полному чину, четверо батюшек — о. Владимир Воробьев, дед которого ехал вместе с Алексеем Федоровичем в лагерь; о. Валентин Асмус (сын В. Ф. Асмуса, давнего знакомца Алексея Федоровича), о. Геннадий Нефедов — важный, весь какой-то светлый, о. Аркадий Шатов (маленький, скромный). Наутро прибыл и о. Александр Салтыков. Народ не помещается, стоит в прихожей, на лестнице, в дверях дома. Пахнет ладаном, хвоей (почему хвоя — ведь жаркий май на дворе, но она в изобилии), ландышами—их несли вороха, сиренью — все в цветах. В конце панихиды о. Владимир произносит слова о том, что Алексей Федорович имеет право на отпевание дома, некоторые удивлялись — почему не в храме. Теперь ведь не страшно, идут празднества Тысячелетия Крещения Руси, начинается новая свободная жизнь церкви. Но о. Владимир человек ученый, знает историю церкви 20-х годов, знает, за что пострадал Лосев. «Звонарь Алексей и регент левого хора» в Храме Воздвижения Креста Господня. Умный поймет. Как говорили римляне: «Sapienti sat».
Днем идут прощаться, нескончаемая вереница людей, знакомых и незнакомых, прикладываются к руке, к иконе, ко лбу. Под головой — подушечка. Мне кажется, что он живой и так удобнее и мягче лежать. Стоит жара, такого мая давно не было. Но лоб холоднее всякого льда и мрамора. Смертный холод. Сидит на стуле седая Юдифь, когда-то молодая, красивая, черноволосая, а теперь стоять трудно. Приехали попрощаться Сергей Аверинцев и Г. К. Вагнер, и В. В. Соколов с А. В. Гулыгой, и Саша Михайлов с Сережей Александровым, и А. В. Комаровская с сестрой С. В. Бобринской, профессор Щелкачев, П. В. Флоренский (старший внук о. Павла), сестры Постоваловы с Илюшей, мои университетские ученики, друзья из Рязани, Михаил Гамаюнов из Ростова, Сергей Купцов из Минска... Виктор Косаковский со своими ассистентами — на съемках, идут кадры, завершающие жизнь А. Ф. Лосева.
Ночью, при свечах, сменяя друг друга, читают псалтырь. Вспоминаю, как В. Н. Щелкачев в 1954 году читал псалтырь у гроба Валентины Михайловны в этой же самой комнате.
Наверху, на площадке пустого третьего этажа — крышка гроба. Там художник и искусствовед Миша со своей юной женой Наташей трудятся над крестом (советская власть не признает крестов). Вьфезают из упругого толстого шелка, аккуратно, красиво прикрепляют черный крест на крышку гроба.
Внизу у нас очередная драма. Еще утром 25 мая звоню в издательство «Искусство», прошу Походаева принести наконец сигнал т. VII. В редакции полный покой, никто ничего не знает, а я и не говорю о нашем горе. Прошу принести. Алексей Федорович просит. И что же? Является ничего не подозревающий Володя, не замечает суеты, входит в комнату, хватается за сердце, чуть не падая в обморок. Алексей Федорович просит. А он — покойник. Володю ведет в кабинет отпаивать валерьяной Галина Даниловна для серьезного разговора. Я, отобрав у него книгу в красивом супере, кладу ее в изножие гроба. Воля Алексея Федоровича исполнена. Пусть книга полежит с ним вместе до погребения. Тут же молодой гость из Тбилиси. Ехал с дарами, попал на похороны. Жалкий, расстроенный, держит в руках большое вместилище с грузинской виноградной чачей, плачет, совсем юный. Мы, сами заплаканные, его утешаем. Сосуд с напитком пригодится. Его очень одобрит Павел Васильевич Флоренский.
С утра 25-го Миша Гамаюнов за роялем, за «Бехштейном», давним мне подарком Алексея Федоровича. «Одной любви музыка уступает», — когда-то сказал Пушкин. Льется эта музыка не переставая: Бах, Моцарт, Бетховен, Вагнер, — все, что любил Лосев. Миша — весь вдохновение, а лицо в слезах. Льется музыка, гроб выносят в последний путь по нашей старой лестнице; 50 лет по ней спускался Алексей Федорович. Теперь тоже спускается на руках друзей, чтобы никогда не вернуться. Несут гроб Саша Штерн, Сережа Кравец, Виктор Бычков, Юра Панасенко, Игорь Маханьков, Миша Нисенбаум, Гасан Гусейнов, Илья Постовалов. За гробом идут Юрий Давыдов, Юрий Ростовцев, Петя Па-лиевский рядом, и почему-то с большим портфелем растерянный Саша Михайлов. Он не знает, что смерть ему назначена в один из осенних дней 1995 года. Несут венки, садятся в автобусы — и прощай, Арбат. Витя Косаковский снимает. Он профессионал, тут не до нервов. Щелкают фотоаппараты, снимают многие, особенно хорошо — друзья-рязанцы[34].
Толпа у ворот Ваганькова. Тоже снимают. Вот и Саша Спир-кин с охапкой сирени с дачи, под деревьями которой так хорошо работалось Алексею Федоровичу. Несут гроб на руках, сменяя друг друга. Тут и Павел Флоренский, и Стасик Джимбинов, и Алеша Бабурин, и Саша Столяров, и Андрей Вашестов. Не сменяясь, несут гроб Гасан, Миша, Саша Штерн, Виктор. Володя Походаев идет впереди меня, подставив плечо под нездешнюю тяжесть. Впереди батюшки, и среди них высокий, черный о. Александр Салтыков — успел приехать к похоронам. Среди них о. Леонид Лутковский — прилетел из Киева. Батюшка без рясы, на груди иконка на цепочке, напоминающая архиерейскую панагию. Тоже не знает, что уже отмерен ему некий срок.
У разверстой могилы смутно в тумане знакомые лица: вот Юрий Селиверстов (тоже не станет его вскоре), Володя Лазарев, Алеша с Валерием Павловичем, а вот наши издатели Литвинова и Чертихин.
Батюшки служат последнюю панихиду. Посыпают землей погребальный саван — уже Лосев не наш, приобщился к могиле. Прощаемся в последний раз. Стучит молоток, вбивает гвозди в крышку гроба. Уже не видать ни родного лица, ни черной шапочки, ни очков. Могильщикам хорошо работать, весенняя теплая земля засыпает гроб, уже и стука о крышку не слышно, уже растет холм последнего земного приюта А. Ф. Лосева.
Растет холм из венков, цветов, лент, жаркий май — густой аромат сирени и печаль погребальных роз. И уже Исай Нахов выкрикнул первое слово, подавляя рыдание, а там стремительный Юра Давыдов, как вызов, бросает горькие признания. Саша-ря-занец глотает слезы, вознося хвалу усопшему, Олег Широков, сдерживая дрожь, к кому-то взывает. Один за другим стихийно говорят, плачут, никак не могут успокоиться. На дереве, том самом, со сломанной верхушкой, что указывала в своей предсмертной записке Валентина Михайловна, сидит Витя Косаковский с камерой. Слезы текут по лицу, а он снимает. Профессионал. Ничего не поделаешь. У меня самой льются горькие слезы, суют мне валерьянку, но мне не до нее. Соловьи заливаются (они каждый год будут заливаться в этот день) этим благодатным днем, все блестит и сияет вокруг. Но почему умирает человек, да еще такой любимый, умный, добрый? Вечный вопрос. «А ты не спрашивай, — слышу голос Алексея Федоровича в беседе с Юрием, — не задавай Богу вопросов. Потому что ты ничего не знаешь, потому что ты дурак». — «Я и не задаю. Я знаю, что все делается как надо, все правильно, и полагаюсь на волю Господню».
Как положено по старинному обычаю — поминки. В конце XX века при таком стечении народа их заказывают заранее (что и сделал Саша Штерн). В ресторане «Арбат», снимают огромный зал, украшают цветами в вазах, устанавливают роскошно накрытые столы, но и кутья, и блины, как положено по традиции. И знаете, все едят с удовольствием (я тоже ем), все проголодались от слез и горя, а в хорошей еде — утешение. Бывало, какая-нибудь у нас дома неприятность, ставки лишили, книгу выбросили из плана, потолок течет, а Валентина Михайловна приносит что-нибудь вкусненькое, и легче становится. Так и теперь, поминали Лосева пристойно, с молитвой батюшек, с торжественным благолепным хором, с воодушевленными речами, и было всеобщее умиротворение. Вечная память вступала в свои права.
А черный кот Маурициус, как вынесли хозяина из родного дома, тоже его покинул, исчез, как будто его и не бывало.
В наш опустевший, осиротевший дом прибыла дорогая гостья. Вечером в день похорон (самолет опоздал) из Тбилиси, Денеза Зумбадзе, вся в черном бархате, черные волосы отливают вороновым крылом, на груди большой перламутровый с жемчужинами крест, черная шаль ниспадает до земли. В руках охапки роз — алых, мрачно-темных и чайных, какие-то нездешние цветы и васильки, но почему-то розовые. Приехала оплакать любимого человека, наставника в философии. Не успела на похороны. Слезы дрожат на черных бархатных ресницах, черные глаза вопрошают горестно, обнимаем, целуем друг друга, вместе плачем.
На следующий день снова на кладбище, к свежей могиле с еще живыми цветами. С нами Вл. К. Бакшутов из Свердловска, трогательный человек, философ, Миша Нисенбаум, сестра моя, Оля и Саша. Припала к могильному холму Денеза, шепчет молитвы, крестится, украшает крест (пока временный) своими дарами. Блаженно улыбаются розы под жарким солнцем — совсем как на родине. Снова на кладбище, 29-го опять все вместе, и мой старший брат Хаджи-Мурат (младший давным-давно в неизвестной могиле, совсем юный). Стоим, вспоминаем каждое слово, каждый вздох, припадаем с молитвой к кресту, прощаемся, чтобы снова и снова возвращаться.
Денеза меня не покидает все сорок дней. Испросила разрешения грузинского католикоса Илии II, звонила в его московскую резиденцию, — приехал, как и другие высшие иерархи, на празднование Тысячелетия Крещения Руси. К удивлению москвичей — священники, монахи и монашки в полном облачении, впервые открыто, свободно на улицах, площадях советской столицы. Но среди всех выделяется Денеза своей статью, строгой иверской красотой, небывалым одеянием — не поймешь, кто же она — монахиня, важная игуменья, глава какого-нибудь ордена эта явно заморская гостья.
Так среди молитв и псалмов (читали их все сорок дней, обычно вечером) идут дни. Приходит Алеша Бабурин, вместе читают «Отче наш». Она — по-грузински, он по-церковнославянски.
Записывает грузинские слова русскими буквами, учится их произносить. По вечерам и Егор Чистяков беседует с нашей Де-незой, не может удержаться — снимает ее и меня многократно. Здесь же Володя Лазарев, писатель и поэт, очарованный прекрасной грузинкой. Человек православный, вступает он с ней в теологические споры. Сестры Постоваловы приводят своих друзей по домашнему совсем неофициальному богословскому семинару, приносят какие-то машинописные лекции, обсуждают, дискутируют с Денезой. Я в этих беседах присутствовала пассивно, мне все эти новые духовные руководители не по душе. У меня есть свой твердый авторитет — Алексей Федорович. Спрашиваю себя каждый раз, а как он отнесся бы к решению этого вопроса, другого, третьего. Больше угощаю за большим столом. Теперь он свободен, там уже никогда не соберутся аспиранты. На столе портрет Алексея Федоровича, около него каждый день свежие цветы, несут все, кто приходит.
Вокруг горы книг, интересующие Денезу. Она почитательница Дионисия Ареопагита, изучает ареопагитский корпус, где так много неоплатонических элементов, преображенных христианством. Она — глава Ареопагитского центра, почетными членами которого были избраны мы с Алексеем Федоровичем, издатель-ница «Ареопагитских разысканий» .
В Грузии со Средних веков неоплатонизм — актуальнейшая проблема. Еще ученый-монах Иоанн Петрици переводил «Первоосновы теологии» неоплатоника Прокла, снабдив перевод своими комментариями. Лосев же, как мы знаем, перевел для грузин этот знаменитый трактат Прокла со своими комментариями, создал важное философское подспорье для грузинских исследователей.
Алексей Федорович глубоко ценил грузинский средневековый неоплатонизм. В «Эстетике Возрождения» он посвятил ему особую главу, а на склоне лет, по просьбе грузинских друзей, произнес «Слово о грузинском неоплатонизме», записанное Давидом Джохадзе и отосланное в Тбилиси. Замечательное, вдохновенное слово, но и необычайно логически расчлененное, где в тезисной форме дана тонкая характеристика специфики грузинского неоплатонизма, одним из проповедников которого был великий Руставели, закончивший свою жизнь в монашестве.