Страница:
И вот 29 января не стало нашей Мусеньки. Так хотела умереть дома, но врачи боялись ее тронуть. Умерла в больнице. В канун ее кончины сообщила Екатерина Всеволодовна, что не доживет до утра и чтобы мы готовились.
Ночью стали разбирать книжные шкафы, перегородки большой комнаты, сдвигали шкафы так, чтобы гроб мог пройти, складывали книги штабелями в стороне.
Утром рано позвонили — все кончено. А там привезли уже в гробу, белую, ледяным холодом веет, лоб поцеловала — почуяла впервые, что такое смертный холод. Одета во все белое, а сверху я положила еще от матери Валентины Михайловны оставшийся тончайший покров, нити шелковые с нанизанными мелкими жемчужинками и перламутром, конец XIX века. В руках маленькая иконка, Иерусалимская (осталась еще одна — эта для А. Ф., к его смертному часу), крестик кипарисовый — так положено (ее серебряный предназначен мне). Спящая царевна — вот кто она, наша Мусенька. И гроб со всех сторон старинной родительской парчой покрыли, а на столике — золотое тяжелое кружево (все остатки Соколовского наследия) и на нем свечи. Псалтырь читают старые монашки, вдова о. Александра Воронова, Вера Ивановна, и Владимир Николаевич Щелкачев. Иду к батюшке в Фи-липповский переулок, храм, Иерусалимское подворье. Батюшка пожилой, надежный, можно довериться[61].
Не всякий решится в эти годы отслужить панихиду на дому, все должны быть предельно осторожны. Днем прощаются коллеги по кафедре. Зав. кафедрой профессор Г. А. Свешников произносит прочувствованное слово о Валентине Михайловне, жизнь которой была посвящена романтической науке, небесной механике. Все, слава Богу, кратко и пристойно. Сам Г. А. Свешников человек верующий.
Зимним вечером в наш дом, где мы, по сути дела, живем одни[62], пробираются наши друзья, несколько десятков человек, окна глухо занавешены, вокруг каменная старинная тишина. Свечи торят в руках, идет заупокойная служба. Алексея Федоровича подвели проститься к гробу, он рыдает, не может стоять, укладывают в постель, с которой он еще много дней не встанет, готовится к смерти. Снова призову батюшку, он исповедует и причастит Алексея Федоровича.
Января 31-го трескучий мороз, на кладбище могильщики ночью жгли костры, растопить землю. Им щедро платит наш друг, И. А. Ильин, которого потом я буду помогать хоронить его беспомощной жене. Могильный холмик усыпали хвоей и тут же заледеневшими — как живые — цветами. Разбросали из букетов. Корзины же с цветами от всех близких стоят у нас в столовой, там, где зеркало занавешено и шкафы выстроились совсем по-другому — простор для гроба. Но теперь заболела я, простуда и воспаление среднего уха — кладбищенский мороз.
Зажили мы сиротливо с Алексеем Федоровичем, оба больные, едва передвигаемся. Он теперь один в своем кабинете, без Валентины Михайловны, я—в столовой на своем коротком диванчике. Но я-то молодая и помню наставления Валентины Михайловны, сама себя подбадриваю и Алексея Федоровича ободряю надеждой на жизнь с Мусенькой навеки. Мне кажется, что она здесь, рядом, только в другой комнате, где дверь замкнута, а так совсем рядом.
Поняла я и слова давние Валентины Михайловны, что она готова отдать жизнь за Алексея Федоровича. Она действительно отдала ему часть предназначенного ей срока. Он прожил 95 лет, работал до последнего дня. Это была ее доля в его судьбе, вполне реальная. Она дала возможность создать новое «восьмикнижие», заплатила за него, принесла жертву.
Надо продолжать жить, иначе Мусенька будет недовольна, работать надо, о науке думать, главное, книги печатать, заниматься Мусенькиным делом.
Она не смогла выбраться из-под тяжести земли в своем вещем сне, а мы с Божией помощью (не наша, но Твоя да будет воля) просто обязаны вырваться из-под тяжести нашего горя. К лету 1954 года вышла книжка, выстраданная последними Му-сенькиными усилиями, «Эстетическая терминология ранней греческой литературы (эпос и лирика)». Новую череду издаваемых книг открыла все она же, сопутница и печальница философа Лосева — вечная его молитвенница перед Господом Богом, матушка Афанасия.
Часть пятая
Ночью стали разбирать книжные шкафы, перегородки большой комнаты, сдвигали шкафы так, чтобы гроб мог пройти, складывали книги штабелями в стороне.
Утром рано позвонили — все кончено. А там привезли уже в гробу, белую, ледяным холодом веет, лоб поцеловала — почуяла впервые, что такое смертный холод. Одета во все белое, а сверху я положила еще от матери Валентины Михайловны оставшийся тончайший покров, нити шелковые с нанизанными мелкими жемчужинками и перламутром, конец XIX века. В руках маленькая иконка, Иерусалимская (осталась еще одна — эта для А. Ф., к его смертному часу), крестик кипарисовый — так положено (ее серебряный предназначен мне). Спящая царевна — вот кто она, наша Мусенька. И гроб со всех сторон старинной родительской парчой покрыли, а на столике — золотое тяжелое кружево (все остатки Соколовского наследия) и на нем свечи. Псалтырь читают старые монашки, вдова о. Александра Воронова, Вера Ивановна, и Владимир Николаевич Щелкачев. Иду к батюшке в Фи-липповский переулок, храм, Иерусалимское подворье. Батюшка пожилой, надежный, можно довериться[61].
Не всякий решится в эти годы отслужить панихиду на дому, все должны быть предельно осторожны. Днем прощаются коллеги по кафедре. Зав. кафедрой профессор Г. А. Свешников произносит прочувствованное слово о Валентине Михайловне, жизнь которой была посвящена романтической науке, небесной механике. Все, слава Богу, кратко и пристойно. Сам Г. А. Свешников человек верующий.
Зимним вечером в наш дом, где мы, по сути дела, живем одни[62], пробираются наши друзья, несколько десятков человек, окна глухо занавешены, вокруг каменная старинная тишина. Свечи торят в руках, идет заупокойная служба. Алексея Федоровича подвели проститься к гробу, он рыдает, не может стоять, укладывают в постель, с которой он еще много дней не встанет, готовится к смерти. Снова призову батюшку, он исповедует и причастит Алексея Федоровича.
Января 31-го трескучий мороз, на кладбище могильщики ночью жгли костры, растопить землю. Им щедро платит наш друг, И. А. Ильин, которого потом я буду помогать хоронить его беспомощной жене. Могильный холмик усыпали хвоей и тут же заледеневшими — как живые — цветами. Разбросали из букетов. Корзины же с цветами от всех близких стоят у нас в столовой, там, где зеркало занавешено и шкафы выстроились совсем по-другому — простор для гроба. Но теперь заболела я, простуда и воспаление среднего уха — кладбищенский мороз.
Зажили мы сиротливо с Алексеем Федоровичем, оба больные, едва передвигаемся. Он теперь один в своем кабинете, без Валентины Михайловны, я—в столовой на своем коротком диванчике. Но я-то молодая и помню наставления Валентины Михайловны, сама себя подбадриваю и Алексея Федоровича ободряю надеждой на жизнь с Мусенькой навеки. Мне кажется, что она здесь, рядом, только в другой комнате, где дверь замкнута, а так совсем рядом.
Поняла я и слова давние Валентины Михайловны, что она готова отдать жизнь за Алексея Федоровича. Она действительно отдала ему часть предназначенного ей срока. Он прожил 95 лет, работал до последнего дня. Это была ее доля в его судьбе, вполне реальная. Она дала возможность создать новое «восьмикнижие», заплатила за него, принесла жертву.
Надо продолжать жить, иначе Мусенька будет недовольна, работать надо, о науке думать, главное, книги печатать, заниматься Мусенькиным делом.
Она не смогла выбраться из-под тяжести земли в своем вещем сне, а мы с Божией помощью (не наша, но Твоя да будет воля) просто обязаны вырваться из-под тяжести нашего горя. К лету 1954 года вышла книжка, выстраданная последними Му-сенькиными усилиями, «Эстетическая терминология ранней греческой литературы (эпос и лирика)». Новую череду издаваемых книг открыла все она же, сопутница и печальница философа Лосева — вечная его молитвенница перед Господом Богом, матушка Афанасия.
Часть пятая
Мы осиротели, но жизнь надо было продолжать. Куда деться, куда бежать от печальных мыслей, как устроить новое наше бытие без той, которая всегда заботилась и со-страдала? Конечно к маме, на Кавказ, в старый дом, где находили прибежище многие и в гражданскую войну, и в годы сталинского разорения, а теперь вот мы. Хотелось в горы, но не очень далеко от мамы, чтобы всегда вернуться, если соскучишься. Так и получилось, ни в каких ближних горах, вернее селениях, мы не прижились. Это вам не прежние времена, когда Лосев делал огромные переходы по Военно-Осетинской дороге, шел через Клухорский перевал, забирался к «Приюту одиннадцати» на Эльбрусе. Миновали те времена, а сидеть на аульском пятачке вечно в окружении удивлявшихся нам сельчан немыслимо. И почему всегда удивлялись и принимали Алексея Федоровича Бог весть за какую особу? То бабка Татьяна — за митрополита, то за знаменитого кинорежиссера Л. Висконти! «Маэстро, buono giomo... », — открывают дверцу такси. А пока ехали поездом через Ростов с большими остановками, с длительными прогулками по перрону под хрипловатый завлекающий полушепот Бернеса: «Умирать нам рановато, есть у нас еще дома дела» (пел на каждой станции) — почему-то прошел слух, что едет турецкий посол инкогнито — это Лосев в черной шапочке. И теперь тоже в маленьком полузаброшенном селении принимали за какого-то важного беглеца, скрывается, от кого — неизвестно. Так мы вернулись в мамин старый дом, где каждое утро у Алексея Федоровича и Леонида Петровича, профессора Семенова, маминого брата, за чаем шли разговоры о литературе, и, чтобы совсем эпатировать символиста Лосева, тихий ироник дядя Леня вдруг объявлял, что он больше всего любит Крылова, Щедрина и Некрасова. А мы, молодежь, знали хорошо, что Леонид Петрович сам писал когда-то стихи, полные тоски и каких-то смутных видений, любил Жуковского, Фета, а главная его страсть — Лермонтов, не говоря уже о том, что Лермонтов — предмет его многолетних исследований и что он владелец лучшей лермонтовской библиотеки (пожертвовал потом в «домик Лермонтова» в Пятигорске), что задумывал он создать Лермонтовскую энциклопедию. Она и вышла в 1981 году, когда Леонид Петрович давно скончался . Издатели, правда, не преминули в первых же строчках предисловия вспомнить профессора Семенова, подавшего идею этого замечательного издания.
Потом сидели и перебирали, с неизбежными рассказами, старые семейные бумаги, альбомы, читали восстановленные из небытия выпуски журнала «Маяк», когда-то, в прежней жизни, изданные другой молодежью этого милого дома, той, которая теперь уже постарела, поседела, пережила много потрясений, но не утеряла ласковой заботы о ближних и далеких, всех, кто страж-дет и нуждается в помощи. А то сядешь за пианино (рояль в гражданскую обменяли на пуд муки), наигрывая «Кукушку» старинного Дакена, а тетя Лена, сестра мамы, загадочно улыбаясь, прислушается и скажет: «Эту пьесу каждый день играл тогда английский полковник, что жил в нашем доме, а я ему жарила яичницу». Когда же это «тогда»? В гражданскую? В первую мировую? Почему полковник, кукушка, яичница, Бог его знает, у тетушки не добьешься. Была пышной красавицей в далеком прошлом, потом ходила босиком в балахоне, подвязанном веревкой — Лев Толстой соблазнил, — потом была выдающимся педагогом с орденом Ленина на груди, а теперь какая-то странная, тихая, безмолвная, посмеивающаяся про себя, и скоро ее не станет. А нам, молодежи, было весело, сидели на горячих каменных ступеньках, ведущих в наш маленький садик, со всех сторон окруженный стенами, под синим, тоже горячим небом, дышали ароматом пылающих роз. Спрятавшись за кустами розовых флоксов и лиловых гортензий, плескались нагретой солнцем водой, отправлялись все вместе, прихватив Алексея Федоровича, в роскошный городской парк, по старинному трек, и читали, сидя в укромном месте под сенью нависших деревьев, под журчание вечнобегущей воды. И то, что стоит жара, — хорошо, и когда разразится южная гроза, небо станет черным и огненным и потоки понесутся с горы мимо нашего дома — тоже хорошо (слава Богу, черепичная крыша пока не течет). А то Алексей Федорович или Леонид Петрович вдруг решат, что молодежи надо развеяться, и укажут цель путешествия — пусть не очень дальнего, но и не очень простого. Так мы побывали (об этом я уже писала) в Приэльбрусье и в Кассар-ской теснине. Мы — это я и моя сестра Миночка (попала сюда еще девочкой, спасали после ареста родителей), мои кузены Леонид Семенов, в обиходе Наль (в память о романе некогда известного писателя и художника Каразина), и Светлана Раздорская (дочь профессора В. Ф. Раздорского), наши друзья Витя и Павлик Аваков (сын друзей наших родителей, молодой ученый-физик из Дубны, погибнет там через год). Алексей Федорович все удивлялся, как это устроила судьба, в 1937 году остановиться ему вместе с Валентиной Михайловной в турбазе на улице Осетинской, в бывшем дворце нефтяника Чермоева, напротив которого в доме № 4, во владении профессора Л. П. Семенова жила девочка, которая соединит свою жизнь с Лосевым. «А мы и не подозревали», — вспоминал он. Да как же можно было это знать. Но все-таки интересный факт, совсем не случайный.
Следующее лето проводим в местечке Акри под Каширой. Нашла нам этот скромный домик Александра Ивановна Зимина, новый наш друг. Через каких-то знакомых пригласили ее на лето еще при Валентине Михайловне пожить у нас на Арбате, постеречь квартиру, но так получилось, что осталась у нас Александра Ивановна до 1960 года. Некуда ей было деться, дочери с ней не очень ладили. Было ей тогда под 70. Человек удивительной деликатности и воспитания, ну как же — княжеских корней Мосаль-ская-Рубец, воспитанница Смольного института, пережившая трех мужей (все они были генералы Генштаба, один умер до революции, двое погибли при советской власти), в лагере претерпела десятилетие. Она трогательно заботилась об Алексее Федоровиче, повязывая салфетку, наливая суп или чай, шила ему очередную шапочку. И все удивлялась, как он мало ест, ставила в пример своих мужей, особенно второго — казачьего генерала. «Но я же, Александра Ивановна, на маневрах не бываю и лозу не рублю», — говаривал Алексей Федорович.
Чтобы получить хоть какую-то пенсию, выдали Александре Ивановне справки об ее секретарской работе подруга по Смольному, знаменитая артистка Ксения Эрдели и профессор Лосев. Забавный был случай, когда пришли из собеса с проверкой, Алексей Федорович так потряс скромную профсоюзницу своим видом да еще ловко вынутыми из кармана ста рублями, что та, благодаря и кланяясь, исчезла, удивляясь «настоящему профессору».
Мы жили так: в перегороженной книжными шкафами большой комнате, где, мало кого стесняясь, проходили Яснополь-ские, на маленьком, бывшем моем, диванчике спала Александра Ивановна, я ставила каждый вечер раскладушку, а если кто-либо приезжал из ее родни, например, внучка Тамуся или моя подруга Нина, ставили еще одну раскладушку, но никто не сетовал, не сердился, никто не видел в этом ничего необычного, главное было — не мешать Алексею Федоровичу и его работе в кабинете за закрытыми дверями[1].
Вот так начали мы блуждать по подмосковным дачам. В Акри часами гуляли с Алексеем Федоровичем по полям и часами работали над «Античной мифологией в ее социально-историческом развитии». Запомнилось мне это место кошмаром, случившимся при первой нашей туда поездке. Надо было выйти из вагона на деревянную платформу. Алексей Федорович не видит и начинает спускаться по вагонной лестнице вниз (между вагоном и платформой большой промежуток). Я его втаскиваю назад, а дама, которая нас туда сопровождала, стоит на платформе и тащит его к себе. Он же спускается в гибельную пустоту, под колеса поезда. Дама коренастая, сильная, решительная. Я в ужасе кричу диким голосом, ведь считанные минуты, и, схватившись за ручку тормоза, останавливаю поезд. Вся дрожу, рыдаю. Алексей Федорович не может переступить пустоту, что-то ему мешает это сделать. Тогда машинист (это обычный паровоз, не электричка) решает ехать до следующей станции и стоять, пока мы спокойно не сойдем. Народ наблюдает, сочувствует, советует, все ждут момента остановки, помогают. Буквально на руках переносят Алексея Федоровича на платформу. Поезд уходит. Мы остаемся одни и бредем пешком вдоль железной дороги назад в наш поселок, молча, сосредоточенно, переживая ужас случившегося. С тех пор у меня правило: дача должна быть конечной остановкой электрички или предпоследней, чтобы до нее дойти пешком. Пережить еще раз этот спуск по ступенькам под колеса! Я и сейчас, когда пишу, не могу успокоиться. Бог миловал в тот час.
Начались наши скитания по подмосковным дачам, памятные книгами, над которыми то там, то здесь работал Алексей Федорович. Попали мы в Домодедово, в Елочки к Н. И. Либану, известному историку русской литературы на филфаке Московского Университета (его рекомендовал наш друг профессор А. М. Ладыженский) в кирпичный дом с огромной верандой и шведской печью, обогревающей верх и низ, с большим, почти пустым участком — деревья еще молодые. Говорят, что теперь там настоящий лес, но зато и город добрался до этих мест. Там завершает Лосев «Античную мифологию». Работаем допоздна: лето, светло, а потом при керосиновой лампе. Как приехали — свет отключили, в поселке меняют столбы, все лето идет дождь, а мы навезли квасу для окрошки, один раз и попробовали, потом весь скис. Каждый вечер перед сном Алексей Федорович пьет по два нембу-тала, голова полна мыслей, как всегда, заснуть невозможно. Наша помощница Шура в рюкзаках везет книги из московских библиотек, надо кончить работу за лето и сдать в «Учпедгиз» Ивану Михайловичу Терехову «Античную мифологию».
Алексей Федорович пытался отдать в «Худлит», но главный редактор, А И. Пузиков, отказал решительно. В этом издательстве все еще помнят Лосева, и кое-кто помнил какую-то не очень внятную историю с попытками печатать огромную «Античную мифологию» с собранием текстов, еще в конце 30-х и в 40-х годах. Больше всего потешались над четвероруким Аполлоном. Ну и выкопал Лосев такое чудище. Этого быть не может. У Аполлона две руки, и он прекрасен.
Помог старый друг Н. М. Гайденков (потом профессор МГУ, скончавшийся в 70-х, безвременно. Тоже за всю жизнь много пришлось ему перенести). Он сагитировал директора «Учпедгиза» И. М. Терехова и превратил высокого чиновника, но человека с добрыми задатками, в лосевского поклонника. Терехов с энтузиазмом взялся за дело, выделил симпатичного редактора С. А. Ненарокомова, интеллигента прежней закалки, и книга вышла в 1957 году, на хорошей бумаге, с супером — ее сразу расхватали, вышла под более лаконичным названием «Античная мифология в ее историческом развитии». Социальность испугала редактора, лучше быть от нее подальше.
В «Античной мифологии» А. Ф. Лосев имел возможность впервые после многолетнего перерыва спокойно изложить свою собственную теорию мифологического процесса, основываясь на смене родовых отношений первобытного общества древних греков, исходя из бытия и сознания в их единстве, изучая в мифах «личностную историю», данную в словах, живой телесный дух в его развитии.
Следует сказать, что Лосев исследовал именно мифологическое развитие, не касаясь религии, области, которую часто по незнанию и спутанности понятий подменяют мифологией. Мифология как форма освоения мира человеком родовой общины была полна чудес, в реальности которых никто не сомневался. Каждый миф расцвечивался безудержной фантазией человека, погруженного в загадочную жизнь живого тела природы, частицею которого он и сам был, общаясь с таинственным и могущественным миром демонических стихий и богов.
Миф был полон выразительности, то есть имел огромное эстетическое значение и поэтому был закреплен, живо воспринят, расцвечен, разработан в греческой поэзии и прозе, интерпретировался философами и учеными на протяжении всей античности, доходя от чисто художественных образов до невероятно сложных и отвлеченных символических умственных конструкций.
В своей книге Лосев доказывал на основе собранных им бесчисленных текстов (недаром он любил кропотливую науку, классическую филологию), что мифомышление возникает на ранней ступени общины — родовой формации, когда на мир переносятся родственные отношения древнего человека (иных он не знает), и весь космос представляет собою одну огромную родовую общину, одно огромное живое тело.
Лосев ввел в отечественную науку получивший потом большое распространение термин «хтонизм», указывающий на первенствующую роль Матери-Земли в порождении ее первопотен-ций, сил, управляющих миром, это был мир архаической, доолимпийской мифологии, с ее фетишизмом (понимание всего неживого как живого), миксантропизмом (соединение животного и человеческого начал), тератоморфизмом, то есть миром чудовищных форм. Здесь звериные и человеческие начала были нераздельны, ибо человек сам не отделялся от природной материи и не ощущал себя как «я», как некую субстанцию, будучи только атрибутом этой материи. Поэтому превращаемость, оборотниче-ство в пределах единого живого тела природы было одним из главных принципов архаического, доолимпийского, хтоническо-го бытия. Этот хтонический мир основывался на таких «вечных законах», которые требовали «постоянных чудес и превращений, постоянных сверхъестественных совмещений и разъединений, рождений и уничтожений»[2].
Алексей Федорович обосновал периодизацию, связанную с переходом от материнской общины к отцовской, патриархальной, которая стала основой антропоморфной, классической мифологии, где господствовала олимпийская семья богов, победившая стихийных, рожденных землей титанов.
Автором были учтены рудименты архаики в благородных антропоморфных олимпийских богах. Их страшное зооморфное животное прошлое сохранялось в классике уже не самостоятельно, субстанциально, но в качестве необходимых атрибутов. Так, например, змея стала атрибутом мудрой Афины, бывшей некогда змеей; Зевс стал владеть громами и молниями, будучи некогда небом, посылающим эти грозные силы; Дионис, украшенный плющом, — сам некогда растительный, фотоморфный фетиш; лавр Аполлона напоминал о его любви к древесной нимфе Дафне — лавру. Учтены были в архаике и ферменты, ростки будущей классической структуры мифов. Так, например, в мифе о се-страх-горгонах одна из них — Медуза — смертна, две другие — бессмертны, то есть здесь явно намечалось представление о бессмертии божественной силы. Ведь архаические, еще безымянные даймоны (демоны) составляли единое целое с предметом, в котором они обитали, и были, как и он, подвержены уничтожению.
В книге исследовался целостный исторический комплекс мифа, его множественная семантика во всей многозначности, от древнего оборотничества и фетишизма до изысканных и благородных форм, от безыменного и безликого демонизма к красоте умного героизма, уничтожавшего чудовищ и строящего жизнь на принципах меры, красоты, справедливости. Рассматривался там и закат героической мифологии, так называемые мифы о родовом проклятии, наложенном богами на дерзких героев и знаменующем конец живого мифологического развития, когда миф переставал быть верой в его непреложную реальность, в реальность чуда, а становился предметом поэзии и рефлексии.
Первые сто страниц книги А. Ф. Лосева, ее введение, явились сгустком теории, которая в дальнейшем исследовании полностью была реализована на двух мощных Олимпийцах — Зевсе Критском и Аполлоне, сыне Зевса и его сопернике.
Для нас было величайшей редкостью появление благожелательных рецензий на первые книги, на «Олимпийскую мифологию» и «Античную мифологию в ее историческом развитии». Это о Лосеве, вечно гонимом, вот чудеса!
Академик А. И. Белецкий в «Литературной газете» (7955, 4 июня) опубликовал большую рецензию «Новое о древних мифах», а В. В. Соколов в «Вопросах философии» (1958, № Щвыступил со статьей «Мифологическое и научное мышление». Потом и чудаковатый Г. Панфилов — в «Вестнике истории мировой культуры» (1959, № 3) почему-то на английском языке. Дальше пошли румыны, греки, поляки, венгры, чехи. Книгу, можно сказать, приняли.
После выхода книги никто уже не считал странным, что в «Философской энциклопедии» в пяти томах (1960—1970)были помещены не только философские, не только эстетические статьи Лосева (их целая сотня), но также огромная статья «Мифология» с изложением теорий мифа от античности до наших дней.
Когда стали готовить в 70-е годы энциклопедию «Мифы народов мира» в 2-х томах (1980—1982. 1-е издание), Лосев принял в ней самое деятельное участие как член редколлегии, автор больших статей и как автор ведущей статьи «Греческая мифология». Проблема мифа в соотношении с символом, метафорой, аллегорией, художественным образом вновь, как и в «Диалектике мифа» была поднята Лосевым позже в книге «Проблема символа и реалистическое искусство» (1976, 2-е изд. — 1995), в собрании статей «Знак. Символ. Миф» .
Разохотился Терехов и в 1960 году издал прекрасную книгу «Гомер», правда, несколько урезали ее, но издали тоже на хорошей бумаге, с иллюстрациями, схемами, чертежами, над которыми я старалась сама[3]. «Гомера» готовили с Алексеем Федоровичем тоже под Москвой, в Загорянке (ближе к конечной остановке Соколовской) по Ярославской дороге. Там, как оказалось неожиданно, друзья А. И. Зиминой сдавали отдельный маленький домик. Выгнала нас из этого места сырость, расстилавшаяся туманом к закату солнца. Жить было невозможно, несмотря на милых хозяев и клубнику, которой нас потчевали.
Отправились мы с Шуркой на следующее лето в соседнюю Валентиновку. Мне понравилось название — напоминало дорогую мне Мусеньку, да и Юлия Ивановна Самарина, мать профессора Р. М. Самарина и друг А, И. Белецкого, поселилась там и хвалила эти места. Бродили мы с Шуркой вдоль Полевой улицы и нашли симпатичный домик (Полевая, 16, поселок «За здоровый быт») случайно после ремонта еще не сданный хозяевами, такими же, как и дом, уютными[4]. Старики-пенсионеры Севалкины, Михаил Митрофанович и Евгения Андреевна, без устали работали в огороде и в саду.
Кусты смородины и крыжовника, целое поле розовых и белых флоксов (цветы продавали), жимолость обвивает окна, выходящие в сад, скромная теплица с забавными огурчиками, помидоры — аккуратно подвязаны, в тени берез скамейка и столик. Тихо. Мирно. Петухов и кур нет. Огромное поле клевера перед домом, а там дальше деревушка, несколько разбросанных домиков. За домом дорога через глубокий овраг по деревянному мосту на высокую кручу с березовой рощей и одинокой скамейкой. Внизу едва течет медленная, мелкая, тинистая Клязьма. Бескрайние золотистые поля ведут в никуда, сколько ни ходи, не найдешь конца, и где-то вдалеке церквушка, тоже недостижимая.
Наша сторона, левая по ходу поезда, солнечная, в фруктовых садах и кустах ягод, с цветниками (хозяева возят цветы в Москву), а правая — вся в соснах, сумрачная, сыроватая, с какими-то загадочными тропинками. Зато у станции, на пеньках, чистые старушки со своим скромным хозяйством — яички, клубника, огурчики, и рядом магазинчик, где, к моему удивлению, можно купить любимые миндаль и фисташки, а так на полках пусто, и какой-то чудак парикмахер в маленькой будочке — вот и все хозяйство. Но нам и этого много.
У нашего Михаила Митрофановича каждый день можно купить и ягоды, и овощи. Он аккуратно взвешивает на весах, мерит стаканами, записывает в книжечку (когда-то, в 20-х годах, имел свое дело и жену возил в Крым, помнит землетрясение 1927 года). Одно удовольствие делать такие покупки, когда все сверкает от утренней росы, все живое, свежее, аккуратное.
Потом сидели и перебирали, с неизбежными рассказами, старые семейные бумаги, альбомы, читали восстановленные из небытия выпуски журнала «Маяк», когда-то, в прежней жизни, изданные другой молодежью этого милого дома, той, которая теперь уже постарела, поседела, пережила много потрясений, но не утеряла ласковой заботы о ближних и далеких, всех, кто страж-дет и нуждается в помощи. А то сядешь за пианино (рояль в гражданскую обменяли на пуд муки), наигрывая «Кукушку» старинного Дакена, а тетя Лена, сестра мамы, загадочно улыбаясь, прислушается и скажет: «Эту пьесу каждый день играл тогда английский полковник, что жил в нашем доме, а я ему жарила яичницу». Когда же это «тогда»? В гражданскую? В первую мировую? Почему полковник, кукушка, яичница, Бог его знает, у тетушки не добьешься. Была пышной красавицей в далеком прошлом, потом ходила босиком в балахоне, подвязанном веревкой — Лев Толстой соблазнил, — потом была выдающимся педагогом с орденом Ленина на груди, а теперь какая-то странная, тихая, безмолвная, посмеивающаяся про себя, и скоро ее не станет. А нам, молодежи, было весело, сидели на горячих каменных ступеньках, ведущих в наш маленький садик, со всех сторон окруженный стенами, под синим, тоже горячим небом, дышали ароматом пылающих роз. Спрятавшись за кустами розовых флоксов и лиловых гортензий, плескались нагретой солнцем водой, отправлялись все вместе, прихватив Алексея Федоровича, в роскошный городской парк, по старинному трек, и читали, сидя в укромном месте под сенью нависших деревьев, под журчание вечнобегущей воды. И то, что стоит жара, — хорошо, и когда разразится южная гроза, небо станет черным и огненным и потоки понесутся с горы мимо нашего дома — тоже хорошо (слава Богу, черепичная крыша пока не течет). А то Алексей Федорович или Леонид Петрович вдруг решат, что молодежи надо развеяться, и укажут цель путешествия — пусть не очень дальнего, но и не очень простого. Так мы побывали (об этом я уже писала) в Приэльбрусье и в Кассар-ской теснине. Мы — это я и моя сестра Миночка (попала сюда еще девочкой, спасали после ареста родителей), мои кузены Леонид Семенов, в обиходе Наль (в память о романе некогда известного писателя и художника Каразина), и Светлана Раздорская (дочь профессора В. Ф. Раздорского), наши друзья Витя и Павлик Аваков (сын друзей наших родителей, молодой ученый-физик из Дубны, погибнет там через год). Алексей Федорович все удивлялся, как это устроила судьба, в 1937 году остановиться ему вместе с Валентиной Михайловной в турбазе на улице Осетинской, в бывшем дворце нефтяника Чермоева, напротив которого в доме № 4, во владении профессора Л. П. Семенова жила девочка, которая соединит свою жизнь с Лосевым. «А мы и не подозревали», — вспоминал он. Да как же можно было это знать. Но все-таки интересный факт, совсем не случайный.
Следующее лето проводим в местечке Акри под Каширой. Нашла нам этот скромный домик Александра Ивановна Зимина, новый наш друг. Через каких-то знакомых пригласили ее на лето еще при Валентине Михайловне пожить у нас на Арбате, постеречь квартиру, но так получилось, что осталась у нас Александра Ивановна до 1960 года. Некуда ей было деться, дочери с ней не очень ладили. Было ей тогда под 70. Человек удивительной деликатности и воспитания, ну как же — княжеских корней Мосаль-ская-Рубец, воспитанница Смольного института, пережившая трех мужей (все они были генералы Генштаба, один умер до революции, двое погибли при советской власти), в лагере претерпела десятилетие. Она трогательно заботилась об Алексее Федоровиче, повязывая салфетку, наливая суп или чай, шила ему очередную шапочку. И все удивлялась, как он мало ест, ставила в пример своих мужей, особенно второго — казачьего генерала. «Но я же, Александра Ивановна, на маневрах не бываю и лозу не рублю», — говаривал Алексей Федорович.
Чтобы получить хоть какую-то пенсию, выдали Александре Ивановне справки об ее секретарской работе подруга по Смольному, знаменитая артистка Ксения Эрдели и профессор Лосев. Забавный был случай, когда пришли из собеса с проверкой, Алексей Федорович так потряс скромную профсоюзницу своим видом да еще ловко вынутыми из кармана ста рублями, что та, благодаря и кланяясь, исчезла, удивляясь «настоящему профессору».
Мы жили так: в перегороженной книжными шкафами большой комнате, где, мало кого стесняясь, проходили Яснополь-ские, на маленьком, бывшем моем, диванчике спала Александра Ивановна, я ставила каждый вечер раскладушку, а если кто-либо приезжал из ее родни, например, внучка Тамуся или моя подруга Нина, ставили еще одну раскладушку, но никто не сетовал, не сердился, никто не видел в этом ничего необычного, главное было — не мешать Алексею Федоровичу и его работе в кабинете за закрытыми дверями[1].
Вот так начали мы блуждать по подмосковным дачам. В Акри часами гуляли с Алексеем Федоровичем по полям и часами работали над «Античной мифологией в ее социально-историческом развитии». Запомнилось мне это место кошмаром, случившимся при первой нашей туда поездке. Надо было выйти из вагона на деревянную платформу. Алексей Федорович не видит и начинает спускаться по вагонной лестнице вниз (между вагоном и платформой большой промежуток). Я его втаскиваю назад, а дама, которая нас туда сопровождала, стоит на платформе и тащит его к себе. Он же спускается в гибельную пустоту, под колеса поезда. Дама коренастая, сильная, решительная. Я в ужасе кричу диким голосом, ведь считанные минуты, и, схватившись за ручку тормоза, останавливаю поезд. Вся дрожу, рыдаю. Алексей Федорович не может переступить пустоту, что-то ему мешает это сделать. Тогда машинист (это обычный паровоз, не электричка) решает ехать до следующей станции и стоять, пока мы спокойно не сойдем. Народ наблюдает, сочувствует, советует, все ждут момента остановки, помогают. Буквально на руках переносят Алексея Федоровича на платформу. Поезд уходит. Мы остаемся одни и бредем пешком вдоль железной дороги назад в наш поселок, молча, сосредоточенно, переживая ужас случившегося. С тех пор у меня правило: дача должна быть конечной остановкой электрички или предпоследней, чтобы до нее дойти пешком. Пережить еще раз этот спуск по ступенькам под колеса! Я и сейчас, когда пишу, не могу успокоиться. Бог миловал в тот час.
Начались наши скитания по подмосковным дачам, памятные книгами, над которыми то там, то здесь работал Алексей Федорович. Попали мы в Домодедово, в Елочки к Н. И. Либану, известному историку русской литературы на филфаке Московского Университета (его рекомендовал наш друг профессор А. М. Ладыженский) в кирпичный дом с огромной верандой и шведской печью, обогревающей верх и низ, с большим, почти пустым участком — деревья еще молодые. Говорят, что теперь там настоящий лес, но зато и город добрался до этих мест. Там завершает Лосев «Античную мифологию». Работаем допоздна: лето, светло, а потом при керосиновой лампе. Как приехали — свет отключили, в поселке меняют столбы, все лето идет дождь, а мы навезли квасу для окрошки, один раз и попробовали, потом весь скис. Каждый вечер перед сном Алексей Федорович пьет по два нембу-тала, голова полна мыслей, как всегда, заснуть невозможно. Наша помощница Шура в рюкзаках везет книги из московских библиотек, надо кончить работу за лето и сдать в «Учпедгиз» Ивану Михайловичу Терехову «Античную мифологию».
Алексей Федорович пытался отдать в «Худлит», но главный редактор, А И. Пузиков, отказал решительно. В этом издательстве все еще помнят Лосева, и кое-кто помнил какую-то не очень внятную историю с попытками печатать огромную «Античную мифологию» с собранием текстов, еще в конце 30-х и в 40-х годах. Больше всего потешались над четвероруким Аполлоном. Ну и выкопал Лосев такое чудище. Этого быть не может. У Аполлона две руки, и он прекрасен.
Помог старый друг Н. М. Гайденков (потом профессор МГУ, скончавшийся в 70-х, безвременно. Тоже за всю жизнь много пришлось ему перенести). Он сагитировал директора «Учпедгиза» И. М. Терехова и превратил высокого чиновника, но человека с добрыми задатками, в лосевского поклонника. Терехов с энтузиазмом взялся за дело, выделил симпатичного редактора С. А. Ненарокомова, интеллигента прежней закалки, и книга вышла в 1957 году, на хорошей бумаге, с супером — ее сразу расхватали, вышла под более лаконичным названием «Античная мифология в ее историческом развитии». Социальность испугала редактора, лучше быть от нее подальше.
В «Античной мифологии» А. Ф. Лосев имел возможность впервые после многолетнего перерыва спокойно изложить свою собственную теорию мифологического процесса, основываясь на смене родовых отношений первобытного общества древних греков, исходя из бытия и сознания в их единстве, изучая в мифах «личностную историю», данную в словах, живой телесный дух в его развитии.
Следует сказать, что Лосев исследовал именно мифологическое развитие, не касаясь религии, области, которую часто по незнанию и спутанности понятий подменяют мифологией. Мифология как форма освоения мира человеком родовой общины была полна чудес, в реальности которых никто не сомневался. Каждый миф расцвечивался безудержной фантазией человека, погруженного в загадочную жизнь живого тела природы, частицею которого он и сам был, общаясь с таинственным и могущественным миром демонических стихий и богов.
Миф был полон выразительности, то есть имел огромное эстетическое значение и поэтому был закреплен, живо воспринят, расцвечен, разработан в греческой поэзии и прозе, интерпретировался философами и учеными на протяжении всей античности, доходя от чисто художественных образов до невероятно сложных и отвлеченных символических умственных конструкций.
В своей книге Лосев доказывал на основе собранных им бесчисленных текстов (недаром он любил кропотливую науку, классическую филологию), что мифомышление возникает на ранней ступени общины — родовой формации, когда на мир переносятся родственные отношения древнего человека (иных он не знает), и весь космос представляет собою одну огромную родовую общину, одно огромное живое тело.
Лосев ввел в отечественную науку получивший потом большое распространение термин «хтонизм», указывающий на первенствующую роль Матери-Земли в порождении ее первопотен-ций, сил, управляющих миром, это был мир архаической, доолимпийской мифологии, с ее фетишизмом (понимание всего неживого как живого), миксантропизмом (соединение животного и человеческого начал), тератоморфизмом, то есть миром чудовищных форм. Здесь звериные и человеческие начала были нераздельны, ибо человек сам не отделялся от природной материи и не ощущал себя как «я», как некую субстанцию, будучи только атрибутом этой материи. Поэтому превращаемость, оборотниче-ство в пределах единого живого тела природы было одним из главных принципов архаического, доолимпийского, хтоническо-го бытия. Этот хтонический мир основывался на таких «вечных законах», которые требовали «постоянных чудес и превращений, постоянных сверхъестественных совмещений и разъединений, рождений и уничтожений»[2].
Алексей Федорович обосновал периодизацию, связанную с переходом от материнской общины к отцовской, патриархальной, которая стала основой антропоморфной, классической мифологии, где господствовала олимпийская семья богов, победившая стихийных, рожденных землей титанов.
Автором были учтены рудименты архаики в благородных антропоморфных олимпийских богах. Их страшное зооморфное животное прошлое сохранялось в классике уже не самостоятельно, субстанциально, но в качестве необходимых атрибутов. Так, например, змея стала атрибутом мудрой Афины, бывшей некогда змеей; Зевс стал владеть громами и молниями, будучи некогда небом, посылающим эти грозные силы; Дионис, украшенный плющом, — сам некогда растительный, фотоморфный фетиш; лавр Аполлона напоминал о его любви к древесной нимфе Дафне — лавру. Учтены были в архаике и ферменты, ростки будущей классической структуры мифов. Так, например, в мифе о се-страх-горгонах одна из них — Медуза — смертна, две другие — бессмертны, то есть здесь явно намечалось представление о бессмертии божественной силы. Ведь архаические, еще безымянные даймоны (демоны) составляли единое целое с предметом, в котором они обитали, и были, как и он, подвержены уничтожению.
В книге исследовался целостный исторический комплекс мифа, его множественная семантика во всей многозначности, от древнего оборотничества и фетишизма до изысканных и благородных форм, от безыменного и безликого демонизма к красоте умного героизма, уничтожавшего чудовищ и строящего жизнь на принципах меры, красоты, справедливости. Рассматривался там и закат героической мифологии, так называемые мифы о родовом проклятии, наложенном богами на дерзких героев и знаменующем конец живого мифологического развития, когда миф переставал быть верой в его непреложную реальность, в реальность чуда, а становился предметом поэзии и рефлексии.
Первые сто страниц книги А. Ф. Лосева, ее введение, явились сгустком теории, которая в дальнейшем исследовании полностью была реализована на двух мощных Олимпийцах — Зевсе Критском и Аполлоне, сыне Зевса и его сопернике.
Для нас было величайшей редкостью появление благожелательных рецензий на первые книги, на «Олимпийскую мифологию» и «Античную мифологию в ее историческом развитии». Это о Лосеве, вечно гонимом, вот чудеса!
Академик А. И. Белецкий в «Литературной газете» (7955, 4 июня) опубликовал большую рецензию «Новое о древних мифах», а В. В. Соколов в «Вопросах философии» (1958, № Щвыступил со статьей «Мифологическое и научное мышление». Потом и чудаковатый Г. Панфилов — в «Вестнике истории мировой культуры» (1959, № 3) почему-то на английском языке. Дальше пошли румыны, греки, поляки, венгры, чехи. Книгу, можно сказать, приняли.
После выхода книги никто уже не считал странным, что в «Философской энциклопедии» в пяти томах (1960—1970)были помещены не только философские, не только эстетические статьи Лосева (их целая сотня), но также огромная статья «Мифология» с изложением теорий мифа от античности до наших дней.
Когда стали готовить в 70-е годы энциклопедию «Мифы народов мира» в 2-х томах (1980—1982. 1-е издание), Лосев принял в ней самое деятельное участие как член редколлегии, автор больших статей и как автор ведущей статьи «Греческая мифология». Проблема мифа в соотношении с символом, метафорой, аллегорией, художественным образом вновь, как и в «Диалектике мифа» была поднята Лосевым позже в книге «Проблема символа и реалистическое искусство» (1976, 2-е изд. — 1995), в собрании статей «Знак. Символ. Миф» .
Разохотился Терехов и в 1960 году издал прекрасную книгу «Гомер», правда, несколько урезали ее, но издали тоже на хорошей бумаге, с иллюстрациями, схемами, чертежами, над которыми я старалась сама[3]. «Гомера» готовили с Алексеем Федоровичем тоже под Москвой, в Загорянке (ближе к конечной остановке Соколовской) по Ярославской дороге. Там, как оказалось неожиданно, друзья А. И. Зиминой сдавали отдельный маленький домик. Выгнала нас из этого места сырость, расстилавшаяся туманом к закату солнца. Жить было невозможно, несмотря на милых хозяев и клубнику, которой нас потчевали.
Отправились мы с Шуркой на следующее лето в соседнюю Валентиновку. Мне понравилось название — напоминало дорогую мне Мусеньку, да и Юлия Ивановна Самарина, мать профессора Р. М. Самарина и друг А, И. Белецкого, поселилась там и хвалила эти места. Бродили мы с Шуркой вдоль Полевой улицы и нашли симпатичный домик (Полевая, 16, поселок «За здоровый быт») случайно после ремонта еще не сданный хозяевами, такими же, как и дом, уютными[4]. Старики-пенсионеры Севалкины, Михаил Митрофанович и Евгения Андреевна, без устали работали в огороде и в саду.
Кусты смородины и крыжовника, целое поле розовых и белых флоксов (цветы продавали), жимолость обвивает окна, выходящие в сад, скромная теплица с забавными огурчиками, помидоры — аккуратно подвязаны, в тени берез скамейка и столик. Тихо. Мирно. Петухов и кур нет. Огромное поле клевера перед домом, а там дальше деревушка, несколько разбросанных домиков. За домом дорога через глубокий овраг по деревянному мосту на высокую кручу с березовой рощей и одинокой скамейкой. Внизу едва течет медленная, мелкая, тинистая Клязьма. Бескрайние золотистые поля ведут в никуда, сколько ни ходи, не найдешь конца, и где-то вдалеке церквушка, тоже недостижимая.
Наша сторона, левая по ходу поезда, солнечная, в фруктовых садах и кустах ягод, с цветниками (хозяева возят цветы в Москву), а правая — вся в соснах, сумрачная, сыроватая, с какими-то загадочными тропинками. Зато у станции, на пеньках, чистые старушки со своим скромным хозяйством — яички, клубника, огурчики, и рядом магазинчик, где, к моему удивлению, можно купить любимые миндаль и фисташки, а так на полках пусто, и какой-то чудак парикмахер в маленькой будочке — вот и все хозяйство. Но нам и этого много.
У нашего Михаила Митрофановича каждый день можно купить и ягоды, и овощи. Он аккуратно взвешивает на весах, мерит стаканами, записывает в книжечку (когда-то, в 20-х годах, имел свое дело и жену возил в Крым, помнит землетрясение 1927 года). Одно удовольствие делать такие покупки, когда все сверкает от утренней росы, все живое, свежее, аккуратное.