Страница:
На страже интересов Ивана Афанасьевича стояла его вторая жена Ирина Матвеевна (первая — скромная и ученая дама, тоже языковед, скончалась) в должности зав. кабинета и старшей лаборантки. Ирина Матвеевна — веселая, всегда оживленная, по сравнению со своим мощным супругом (он был поистине огромен) казалась воробушком, но характер имела твердый. На кафедре царил строгий порядок во всех делах. На первом месте стояла наука, и здесь Иван Афанасьевич стал верным союзником Лосева. Алексей Федорович, собственно говоря, на первых порах один начал разрабатывать проблемы теоретические, общее языкознание; он делал лицо кафедры своими работами, которые уже начал печатать в разных сборниках.
Василенко тотчас же дал Алексею Федоровичу руководство аспирантами. Это требовало времени, умения выбирать темы, разработки. Я всегда поражалась, как Алексей Федорович работал со своими подопечными, как из русских глаголов с приставками, из суффиксов и, казалось бы, ничем не примечательных служебных словечек он сумел делать нестандартные диссертации, действительно отвечавшие на вопросы общего языкознания. Среди первых аспирантов были Нина Павлова, Р. М. Трифонова, Ирина Андреева.
Они были не только ученицами, но и многолетними друзьями. Давал Алексей Федорович темы по истории языкознания. Так, одну из аспиранток он направил на изучение грамматики Барсова (XVIII в.). Работа оказалась настолько плодотворной, что, когда пришло время издать в Академии наук замечательный труд Барсова, его поручили бывшей диссертантке Алексея Федоровича.
Иван Афанасьевич буквально заставил Лосева участвовать в конкурсе института на так называемую Ленинскую премию и выставил на конкурс «Общую теорию языковых моделей» ,труд примечательный, один из результатов длительной работы Алексея Федоровича над проблемами структурализма, которыми он начал заниматься и заодно критиковать, изучая тезисы всех конференций, все тартуские сборники и множество исследований. Книга Лосева получила премию[8].
Более того, Василенко охотно отпускал Алексея Федоровича на научные Всесоюзные конференции по классической филологии, где Алексей Федорович мог общаться с ученым миром. Он становился известен благодаря большому количеству печатных работ, с ним начинали считаться филологи-классики, которые от него раньше открещивались как от философа.
Так, мы ездили летом 1966 года совершенно замечательно (вместе с Ольгой, нашей домоправительницей) в Киев. Там на конференции филологов-классиков познакомились и подружились с зятем Симона Георгиевича Каухчишвили, патриарха грузинской классической филологии, ученика Дильса, двадцатидвухлетним Рисмагом Гордезиани (теперь уже выдающийся ученый); его Алексей Федорович защитил от нападок всегда готового на критику профессора В. Н. Ярхо. Познакомились с Ираклием Шенгелия и с Александром Алексидзе (из знаменитой семьи режиссеров, художников, актеров), другом Рисмага. Он занимался византийской литературой, и я через много лет была в Тбилиси оппонентом на его докторской. Бедный Алик, сначала скончалась неожиданно его жена, прекрасная пианистка, а потом, также скоропостижно, и он, оставив сиротой маленького сынишку.
В Киеве встретились с Н. С. Гринбаумом (я потом оппонировала на его докторской), с его другом В. В. Каракулаковым (умер в расцвете сил), с петербуржцами Н. А. Чистяковой (муж ее Н. Н. Розов, замечательный знаток древнерусских рукописей, родственник знаменитого диакона времен патриарха Тихона, Константина Розова), Н. В. Вулих, И. М. Тройским и многими другими. Но главного нашего друга А. И. Белецкого уже не было в живых, и Киев с моими давними сердечными воспоминаниями померк. Все миновало. Все умерли — и Булаховский, и Гудзий, да и мой дядюшка Леонид Петрович — все вместе. Учились они в Харьковском Университете. Ушла прелестница Нина Алексеевна (первая жена Андрея) и ученая скромница Татьяна Чернышева (вторая жена). А ведь мы с Андреем летом 1966 года ходили под окна родильного дома, чтобы хоть мельком увидеть Таню с младенцем Машенькой. Умерла Таня, покинутая близкими, и Андреем, и Машей (уже взрослой), остались только ученики. В прошлом, 1995 году не стало и самого Андрея Белецкого. Умер, заранее передав (что-то уже предчувствовал) свою великолепную библиотеку кафедре классической филологии Тбилисского университета, ее заведующему, профессору Рисмагу Гордезиани. Так окончились счастливые времена.
Через несколько лет, в 1968 году, отправились мы на такую же ученую конференцию (опять-таки вместе с Ольгой Собольковой) теплым южным октябрем в Тбилиси.
Там встретили Алексея Федоровича с триумфом, началось паломничество в гостиницу (тогда лучшую) «Сакартвели», завтраки, ужины, приемы, все это помимо заседаний. Солнечно, тепло, ласково, изобильно — любимый Кавказ и хлебосольные грузины, готовые все показать, все отдать, всем доставить радость. Куда нас только не возили: и в виноградную Кахетию, с древними храмами, одинокими среди бескрайних равнин, открытыми для всякого врага (а сколько их шло с востока). Там, в Икалто, храм, опоясанный колоннадой портиков, где монахи-ученые, не хуже древних афинян, беседовали под мерный всплеск водомета (мы собирали на дне его, ныне сухом, опавшие листья и цветы — на память). Там, в Икалто, ужас охватывает от беззащитности человека. На горизонте встает мощно, величаво суровый Кавказский хребет, тот, что отделяет Чечню и Дагестан от блаженного юга. Когда я смотрела на эти одетые синеватой дымкой громады, становилось нечеловечески одиноко. А каково же было им, мудрым насельникам монастырей, в зеленых долинах Кахе-тии, один на один с грозным врагом. Он ведь спускался с круч, переходил любые границы. С севера — торцы, с востока и юга — турки и персы.
В старинной усадьбе князей Чавчавадзе, откуда наибы Шамиля увезли через тропы над бездной княжескую семью (и тогда брали заложников), эта незащищенность Кахетии ощущается особенно остро. Чувство неизбежной обреченности до сих пор памятно мне, не могу забыть увенчанную снегами каменную громаду хребта, не преграду, а вечную угрозу ласковьм и беспечным виноградным долинам.
Не знаю, что было важнее для меня, сидеть на ученых докладах или, забыв все временное, погрузиться в созерцание вечности — туманные горы, там, где небо сходится с землей, осеннее мягкое солнце, синева высей, запахи листьев, цветов, ветра, настоянного на вольных травах, неясные шорохи среди развалин, холодный ручей под столетним орешником. Золотые шары мандаринов (их еще не убрали), гранаты, налитые алой кровью, лиловые кисти собранного винограда. Среди всего этого приволья запомнился в развевающемся коротком пальто (выехали мы по холодку, рано) Акакий Владимирович Урушадзе (его тоже нет, умер от рака, уступив место зав. кафедрой молодому Рисмагу). Легким, изящным взмахом руки приглашает он, как гостеприимный хозяин, насладиться запахами земли в буйном цветении и видом древнего храма. Акакий Владимирович отдыхает. Всю дорогу он опекал нас, занимал беседами, рассказывал, как бывалый гид, кормил в придорожных магазинчиках (духанах? харчевнях? — нет, все не то), щедро расплачиваясь своим кошельком. Ну как же грузин позволит угощаться гостю за свой счет? Даже если этих гостей около полусотни. И человека уже нет на свете, а все вижу среди зеленого раздолья эту фигуру в черной крылатке. Так и жизнь пройдет, а преизобилье вечной красоты останется. Какие уж тут Дискуссии и доклады, хоть и без них нельзя.
Запомнилось мне посещение знаменитого Ладо Гудиашвили — художника, хорошо известного в Европе и почти неизвестного на родине — очень уж самостоятелен и властям не кланялся.
В память о нем висит у меня дома загадочная символическая гравюра с надписью, сделанной при мне, — тоже графическое произведение искусства.
В огромной и высокой дворцовой зале маэстро, живой, с горящими глазами, казался особенно сухощавым, худеньким и небольшим на фоне картин ярких, каких-то переливчато-светящихся, буйно красочных, среди торжественной пустоты (здесь не было места отвлекающей мебели) — только изящный старинный стол (черное дерево, мрамор, золото), окруженный креслицами. Здесь этот вызыватель духов вместе со своей молчаливой (вся в черном), улыбчивой супругой угощает персиками, свежайшей ароматной чурчхелой и чаем в золотых причудливых чашечках.
Ладо Гудиашвили предстал перед нами как сказочный хранитель сокровищ в заколдованном замке. Ведь на первый взгляд его дом ничем не примечателен — старый тифлисский дом со скрипучей деревянной лестницей, а внутри — пиршество красок в дворцовой зале; они не уступают древним драгоценностям, что показывал молодой, красивый, романтический Звиад Гамсахурдиа вместе со своим другом, тонким пианистом, Мерабом Коставой.
Музыкант погиб через несколько лет при загадочных обстоятельствах, Звиад — свергнутый президент Республики Грузия — тоже не менее таинственно.
Сколько выпито, сколько речей сказано за пиршественными столами в кахетинскую нашу поездку и на последнем прощальном торжестве. Чувство общего ученого содружества объединило нас, не было забытых и отвергнутых. Какое-то горячее счастье охватило всех. Надолго ли, думалось в предотьездные часы. Но действительно, в людях что-то сдвинулось, развилось нечто простое, доверчивое, человеческое в отношениях друг с другом. Именно там, в Тбилиси, закрепилась дружба с нашими грузинскими друзьями Шалвой Хидашели, Нико Чавчавадзе, Денезой Зумбадзе и ее другом, скульптором и художником Идой Тварадзе, семьей Ка-ухчишвили, Рисмагом Гордезиани, Аликом Алексидзе, Ираклием Шенгелия, Акакием Урушадзе, Мари Пичхадзе и многими другими.
Там же мы сблизились с И. М. Тройским, которого еще до этого я ездила поздравлять в Ленинград с юбилеем от нашей кафедры, что тогда было новостью и дружеским актом. Личное общение ничем не заменить. Тогда же в Ленинграде я познакомилась с профессором-историком древнего мира Ксенией Михайловной Колобовой. Чего только ей не наговаривали о Лосеве. А как только ее пригласил в гости Моисей Семенович Альтман, (сам пришел к нам в Москве знакомиться), — оба они ведь ученики Вяч. Иванова[9], — так расстались мы с Ксенией Михайловной друзьями, и Лосев занял прочное дружеское место в ее окружении. Мы потом по ее просьбе с особым удовольствием участвовали в рукописном сборнике в честь М. С. Альтмана, человека выдающихся знаний, мифолога, символиста, поэта. Вот что значит настоящий заведующий кафедрой, который понял место Лосева и всячески укреплял его. Позицию Ивана Афанасьевича в Институте поняли сразу, и факультет обернулся к Алексею Федоровичу совсем иначе, чем прежде, когда клевету распространяла Тимофеева. Декан С. И. Шешуков оказался в самых дружеских отношениях, причем искренне, раньше боялся парткома и Тимофеевой. Даже И. В. Устинов, в деканство которого меня изгоняли с факультета, теперь стал добрейшим, этому способствовала и его молодая жена Татьяна, занимавшаяся в аспирантской группе Лосева и принимавшая нас в гостях вместе с И. А. Василенко и другими «китами» факультета.
Задумал Иван Афанасьевич к 75-летию Алексея Федоровича великое дело — юбилей. Бедный Лосев никогда юбилеев не отмечал, хотя все вокруг, начиная с 50 лет праздновали круглые и полукруглые даты и наперебой приглашали Алексея Федоровича на торжественные заседания, зная, что Лосев пришлет умную телеграмму, а то и речь произнесет, к удовольствию всех, по-латы-ни или по-гречески. Алексей Федорович прекрасно сочинял речи на этих языках в самом наиклассическом стиле, памятуя молодость и своего учителя И. А. Микша (вот уж он-то был бы доволен учеником), и слушатели бывали в восторге от самого произнесения слов, интонаций, артистизма. Алексея Федоровича понимать не понимали, но знали, что хвалит, этого было достаточно.
Заранее разослали сотни две приглашений с портретом Алексея Федоровича, еще предвоенным. Алексей Федорович не фотографировался, поводов не было. Это потом, когда стал совсем знаменит, снимали бесконечно. Суетились аспиранты, покупали в полном секрете подарки, писали адреса. Мы, признаться не ожидали настоящего праздника. А он был действительно. Народу в самой большой аудитории тьма, речи произносят неофициальные, чувствуются искренность, уважение, любовь. Людей не узнаешь, как изменились, студенты в восторге, такого настоящего торжества, не внешнего парада, а от души идущего, никто здесь никогда не видел. Уже гремит неистовый Феохар Кессиди, уже Гулыга произносит речь, меча кое в кого стрелы, уже В. А. Карпушин что-то говорит о гамбургском счете в философии, а не об официальных наградах. Когда же вдруг появились грузины и Ираклий Шенгелия (Боже, какая его настигнет смерть через много лет! А чай, подаренный мне, — останется) преподнес традиционный кавказский бурдюк с вином, а сверху по ступеням, вся в черном бархате, с крестом на груди спускалась Денеза Зум-бадзе — ликование охватило зал.
В окружении друзей, цветов, подарков отправились мы домой, чтобы потом несколько вечеров подряд принимать ответно почетных гостей дома и потчевать их.
Ученица Алексея Федоровича по гегелевскому семинару в Университете А. А Гарева, приглашенная на юбилей, вспоминает: «И вот в конце 1968 года впервые после долгого молчания заговорили вслух о Лосеве — когда отмечали 75-летие Алексея Федоровича.
На расширенном заседании Ученого Совета факультета русского языка и литературы МГПИ им. Ленина собрались видные ученые из многих институтов и научных учреждений Москвы. Были прекрасные речи и официальные поздравления. Было сказано много теплых, добрых слов в адрес юбиляра.
Впервые открыто, громогласно чествовали Лосева! Но хотелось, чтобы о Лосеве знали не только старые философы, логики, филологи и молодые студенты и аспиранты-филологи. Хотелось, чтобы о нем узнала вся страна, народ. Для этого нужно было рассказать о Лосеве в прессе.
Я воспользовалась своим знакомством с Сергеем Наровчатовым, который тогда входил в редколлегию «Литературной газеты», получила согласие одного из ученых Московского университета написать статью об Алексее Федоровиче (статья была помещена под псевдонимом)[10]. Теперь это кажется невероятным, но тогда еще опасались говорить громко о Лосеве: Наровчатов боялся говорить о Лосеве в своем служебном кабинете, он вышел со мной разговаривать в коридор. И наконец, через полгода, довольно сдержанная (иначе нельзя было) статья об Алексее Федоровиче появилась в газете в середине лета 1969 года. В то время это было событие!»
Для Лосева юбилей — событие небывалое. Оказывается, есть люди, которые не скрывают, прямо говорят о его подвиге, подвиге ученого и человека. А что Министерство награждает при этом юбиляра в 75 лет значком почетного учителя — так это же их тупость. Еще не настало время, когда и они, мертвые, пробудятся. Всему свое время. С тех пор я стала собирать все атрибуты юбилеев. Их будет еще два, 85 лет и 90. На память от первого у меня засохшие розы от роскошного букета, подаренного А Ч. Козаржевским. Они до сих пор, пополняемые другими, стоят у меня в старинном, еще Соколовском, кашпо. Андрея Чеславовича уже два года, как нет на свете.
Вскоре отпраздновали 70-летний юбилей Ивана Афанасьевича, пировали в «Праге» (там была без А Ф. я одна), лились речи и вина, подносились подарки, и среди них подсвечник (они входили тогда в моду) с тотчас зажженными свечами. Свечи так ярко пылали, огонь рвался во все стороны, его с трудом погасили, но знатоки мрачно шептали — нельзя дарить такие подарки, свеча гаснет — жизнь уходит. Что же вы думаете? Иван Афанасьевич неожиданно заболевает гриппом, высочайшая температура, ничего сделать нельзя. И этот великан, человек удивительной физической мощи, гибнет через три дня. Так остался Алексей Федорович без своего благодетеля. Но установленный им порядок остался незыблем. Профессор А. Н. Стеценко, а затем молодой еще тогда И. Г. Добродомов (тоже сидел аспирантом за нашим большим столом) всегда соблюдали интересы профессора А Ф. Лосева.
Особенно радостно встречали мы Новый, 1970 год. Может быть, потому, что наши старинные друзья еще живы, а некоторые, новые, еще не покинули пределов страны, да и у Алексея Федоровича намечается будущее. Все собрались вместе. Как читала стихи Магдалина Брониславовна Властова! Замечательная женщина, поэтесса, художница, человек драматической судьбы (кто за нашим столом вне драмы?). Дочь выдающегося русского биофизика Б. Вериго, соратника Менделеева и Бекетова (имение его Веригино рядом с Шахматовом и Бобловом — остались развалины фундамента, заросшие кустами сирени, рассказывала Магдалина Брониславовна), профессора Новороссийского Университета. Брат А. Б. Вериго — выдающийся физик, да еще один из первых наших воздухоплавателей. Магдалина Брониславовна — жена друга лосевского по гимназии, биолога, профессора Б. В. Властова. Но судьба сложилась так, что гордая Магдалина Брониславовна (польское наследие), никогда никого не просившая и навеки устрашенная большевиками (была одно время в городе, захваченном Колчаком, брат Сергей — белый офицер, погиб), вынужденно замкнулась в четырех стенах и работала, осознавая невозможность печатания. Умерла Магдалина Брониславовна 102 лет с полной ясностью ума, оставив бесценное наследие трех архивов — своего, отца, брата, — картины (училась в Париже), стихи, мемуарную прозу[11]. Так вот, читала Магдалина Брониславовна свои стихи, а я — греческие (попросил Алексей Федорович), Марина Кедрова — английские, Йейтса, вместе с мужем Юрой Дунаевым (его молодого ждет трагический конец) пели что-то симпатичное, французское, подпевали им Женя Тер-новский и Жаклин Грюнвальд (Женя — давно во Франции, профессор, а Жаклин — монахиня, матушка Анна в православном монастыре в Бюсси). Как счастлив был Алексей Федорович, управляя всем нашим новогодним собранием, слушая стихи, песни, музыку — Юра играл на лютне. Мы сидели с сестрой Миночкой тоже счастливые — редкий случай: зимой — и вместе. Как всех разметало время, безжалостное оно.
Хожу по аллее на даче А. Г. Спиркина и все посматриваю на столик под кленами. Там многие годы, сидя в качалке, занимался и писал Алексей Федорович. Поглядываю, но ликогда там не сижу. Не потому, что там большая тень и мне трудно читать, а потому, что больно даже и посматривать. Пусто под кленами. Качалка давно лежит в Москве на антресолях, другую, маленькую, никогда не беру. Не могу вспоминать, что ее возили в больницу, и она тоже притулилась в темном коридорчике в Москве. Сплю здесь на кровати, на которой спал Алексей Федорович, и всегда тяжело и плохо. В Москве я никогда и не пыталась перебраться в его кабинет, там его место, там его пустое кресло и стол, заваленный книгами, изданными мною после его смерти.
Не смею я там находиться. У меня свой угол, своя с 1961 года комната, когда уехали так называемые друзья, Яснопольские, и мы сделали ремонт.
Удивляюсь, как это я пережила такой разгром? Как сейчас перед глазами картина: вся большая комната завалена книгами, посередине свободен только стол и мы вдвоем за ним. Как своими руками я освобождала в столовой все шкафы, чтобы можно было их передвинуть, как каждую книгу ставила на свое место. В моей комнате сделали огромный, до потолка, во всю внешнюю стену шкаф, где книги одна за другой в три ряда. И все своими руками. Помощников не было, да я бы тогда и не доверила. Сколько сил требовалось, но молодость — великое дело, она спасала, хоть особенной силой я никогда не отличалась, но когда входила в раж, то остановить невозможно. Так и книги читала ночами, так и работала, так и с ремонтом справлялась. Он же длился месяц. И среди всей этой внешней неразберихи сидел и методично работал каждый день за книгами Алексей Федорович.
Да еще мы умудрялись смеяться и шутить, особенно когда маляр, попивая кефир и стоя на высокой стремянке, меланхолично повторял: «Деньги у каждого есть. Но, как сказал Сухово-Ко-былин, никто не знает, где он их прячет». В день много раз мы слушали эту сентенцию якобы Сухово-Кобылина. Почему он? Почему маляр? Забавная была публика, вроде главного подрядчика большой бригады безалаберных, ловких, хитроватых работяг, знающих, правда, свое дело. Обсуждая вопрос о нише в моей комнате, этот себе на уме дядька все приговаривал: «Сделаем мишу, сделаем мишу». А то из какой-то булочной приволокли двери — к столовой подойдет, здоровая дверь. А то из какого-то привилегированного дома, где подрабатывали по сантехнике, приволокли большую новую ванну, тоже подойдет по росту профессору. Интересная публика. Тягаться с ними мог только замечательный и положительный Иван Дмитриевич Чикинев со своей Анной Кузьминичной, которые в 1981 году, через 20 лет, делали нам ремонт — тоже целый месяц, а потом стали нашими друзьями-помощниками. Иван Дмитриевич все грозился: «Выкинуть надо эти ящики» (это он про старинные шкафчики), «выкинуть надо все эти книги», а сам аккуратно так работает, чтобы, не дай Бог, не повредить красоту шкафчика (сам их не раз чинил) или случайно задеть книгу. Нет уже Ивана Дмитриевича, умер от инсульта, добрый, заботливый, человек честный, умелый русский мастер.
Нет, в кабинете Алексея Федоровича мне не бывать. У меня свой угол. А там Леночка. Ее не связывают горькие воспоминания десятков лет, шаги, голоса, книги, бумаги, каждый листик, исчерченный уже совсем непонятными, но его, дорогими для меня каракулями, хоть и она написала воспоминания недавно, глядя как бы взглядом маленького ребенка, которого привезли на дачу, где для нее открылся особый мир. Воспоминания со стихами ее к Нему и от Него к ней, с забавным письмом его к ее маме, моей сестре Миночке. Плакала я, читая эти болью в душе отдающиеся слова. Но все-таки это рядом с Лосевым, и не всегда, не ежечасно и ежеминутно. Ая удивляюсь, как еще живу на свете без Него. Может быть, дело спасает, которым Он жил. Без дела и меня нет, а так мы опять вместе. И даже замечать стала, что жесты мои похожи, руку протягиваю к чашке тоже так, сижу на кровати, беру часы со стула среди ночи, все — так же, сижу, подперев голову левой рукой, как он, по ступенькам дачи спустилась и по аллее хожу, как будто мы вместе идем и как всегда считаем шаги, сто восемьдесят или двести двадцать, если прихватить еще кусочек, слева от дома, и потом, смотря какие шаги.
Вот и подошла я к сладким воспоминаниям, что берут начало в последней трети 60-х и переходят в настоящее, сегодняшнее.
На дачу в Валентиновку как-то приехала к нам М. Н. Спиркина, привезла какие-то бумаги от Александра Георгиевича, шла ведь непрерывная работа в «Философской энциклопедии». К слову сказала, что собираются они покупать дачу. Зимой 1967 года сидит в кабинете Алексея Федоровича сам Александр Георгиевич, рассказывает о даче. Трудно им живется в Москве, в проходной комнате чуть ли не полуподвала старого дома. Дача в «Отдыхе», напротив города Жуковского, рядом с Кратовом. А, да ведь там Лосевы провели чуть ли не три года после уничтожения своего гнезда, наезжая в Москву и устраивая новую квартиру. Места знакомые. Но ведь мы-то в Валентиновке целых девять лет. Спиркин же соблазняет. Дачу подняли из руин (все дело рук его брата, замечательного мастера Ивана), расплачиваться надо. Деньги занимал у Ф. В. Константинова — тут живет, неподалеку, и дачу сосватал. Деньги нужны, сдавать надо на лето; а может быть, Алексей Федорович и в долг даст тысяч эдак шесть? Может быть, и вдвоем обживать и достраивать дом? «Нет уж, — сопротивлялся Алексей Федорович, — Я и с московской квартирой едва справляюсь. Правда, Аза?» — Это ко мне. «Конечно, конечно». — «Нет, ты уж сам хозяйничай, а мы у тебя будем снимать на лето, раз такие ты обещаешь чудеса». Действительно вода в доме, ванна есть, «удобства» тоже, отопление, в каждой комнате батареи, газ пока в баллонах, а скоро и настоящий проведут. Мы не могли устоять, соблазнились и покинули скромный домик в Валентиновке, где рачительный хозяин приходил к нам каждое лето подписывать договор, сначала 3 тысячи за лето, а потом 300 рублей, все, как положено. Где каждый день овощи и ягоды домашние, но все прелести дачные тоже как положено — колодец, летом вода едва сочится в тоненьких трубах, деревянный домик — «удобства» в конце участка по тропинке, и холодно уже в августе, отапливаемся электрической плиткой (хозяева экономят даже шишки и мусор). Но зато после поездки в Москву на распродажу цветов подносит мне чайную розу Gloria Dei — никто не купил, все равно уже не продашь, скоро завянет — все рассчитано: и дело надо делать, и удовольствие доставить своим постояльцам.
Прощайте, маленькие хозяева маленького домика в Валентиновке. Спасибо за приют и привет. Мы были здесь, несмотря ни на что, счастливы среди аромата флоксов и вьющейся жимолости. Прощайте, прогулки в березовую рощу, прощайте, овраг и мостик, одинокая скамейка над кручей, церквушка недосягаемая и даже чудная клубника «виктория» в Болшеве, мире, где все полно воспоминаний детства.
Василенко тотчас же дал Алексею Федоровичу руководство аспирантами. Это требовало времени, умения выбирать темы, разработки. Я всегда поражалась, как Алексей Федорович работал со своими подопечными, как из русских глаголов с приставками, из суффиксов и, казалось бы, ничем не примечательных служебных словечек он сумел делать нестандартные диссертации, действительно отвечавшие на вопросы общего языкознания. Среди первых аспирантов были Нина Павлова, Р. М. Трифонова, Ирина Андреева.
Они были не только ученицами, но и многолетними друзьями. Давал Алексей Федорович темы по истории языкознания. Так, одну из аспиранток он направил на изучение грамматики Барсова (XVIII в.). Работа оказалась настолько плодотворной, что, когда пришло время издать в Академии наук замечательный труд Барсова, его поручили бывшей диссертантке Алексея Федоровича.
Иван Афанасьевич буквально заставил Лосева участвовать в конкурсе института на так называемую Ленинскую премию и выставил на конкурс «Общую теорию языковых моделей» ,труд примечательный, один из результатов длительной работы Алексея Федоровича над проблемами структурализма, которыми он начал заниматься и заодно критиковать, изучая тезисы всех конференций, все тартуские сборники и множество исследований. Книга Лосева получила премию[8].
Более того, Василенко охотно отпускал Алексея Федоровича на научные Всесоюзные конференции по классической филологии, где Алексей Федорович мог общаться с ученым миром. Он становился известен благодаря большому количеству печатных работ, с ним начинали считаться филологи-классики, которые от него раньше открещивались как от философа.
Так, мы ездили летом 1966 года совершенно замечательно (вместе с Ольгой, нашей домоправительницей) в Киев. Там на конференции филологов-классиков познакомились и подружились с зятем Симона Георгиевича Каухчишвили, патриарха грузинской классической филологии, ученика Дильса, двадцатидвухлетним Рисмагом Гордезиани (теперь уже выдающийся ученый); его Алексей Федорович защитил от нападок всегда готового на критику профессора В. Н. Ярхо. Познакомились с Ираклием Шенгелия и с Александром Алексидзе (из знаменитой семьи режиссеров, художников, актеров), другом Рисмага. Он занимался византийской литературой, и я через много лет была в Тбилиси оппонентом на его докторской. Бедный Алик, сначала скончалась неожиданно его жена, прекрасная пианистка, а потом, также скоропостижно, и он, оставив сиротой маленького сынишку.
В Киеве встретились с Н. С. Гринбаумом (я потом оппонировала на его докторской), с его другом В. В. Каракулаковым (умер в расцвете сил), с петербуржцами Н. А. Чистяковой (муж ее Н. Н. Розов, замечательный знаток древнерусских рукописей, родственник знаменитого диакона времен патриарха Тихона, Константина Розова), Н. В. Вулих, И. М. Тройским и многими другими. Но главного нашего друга А. И. Белецкого уже не было в живых, и Киев с моими давними сердечными воспоминаниями померк. Все миновало. Все умерли — и Булаховский, и Гудзий, да и мой дядюшка Леонид Петрович — все вместе. Учились они в Харьковском Университете. Ушла прелестница Нина Алексеевна (первая жена Андрея) и ученая скромница Татьяна Чернышева (вторая жена). А ведь мы с Андреем летом 1966 года ходили под окна родильного дома, чтобы хоть мельком увидеть Таню с младенцем Машенькой. Умерла Таня, покинутая близкими, и Андреем, и Машей (уже взрослой), остались только ученики. В прошлом, 1995 году не стало и самого Андрея Белецкого. Умер, заранее передав (что-то уже предчувствовал) свою великолепную библиотеку кафедре классической филологии Тбилисского университета, ее заведующему, профессору Рисмагу Гордезиани. Так окончились счастливые времена.
Через несколько лет, в 1968 году, отправились мы на такую же ученую конференцию (опять-таки вместе с Ольгой Собольковой) теплым южным октябрем в Тбилиси.
Там встретили Алексея Федоровича с триумфом, началось паломничество в гостиницу (тогда лучшую) «Сакартвели», завтраки, ужины, приемы, все это помимо заседаний. Солнечно, тепло, ласково, изобильно — любимый Кавказ и хлебосольные грузины, готовые все показать, все отдать, всем доставить радость. Куда нас только не возили: и в виноградную Кахетию, с древними храмами, одинокими среди бескрайних равнин, открытыми для всякого врага (а сколько их шло с востока). Там, в Икалто, храм, опоясанный колоннадой портиков, где монахи-ученые, не хуже древних афинян, беседовали под мерный всплеск водомета (мы собирали на дне его, ныне сухом, опавшие листья и цветы — на память). Там, в Икалто, ужас охватывает от беззащитности человека. На горизонте встает мощно, величаво суровый Кавказский хребет, тот, что отделяет Чечню и Дагестан от блаженного юга. Когда я смотрела на эти одетые синеватой дымкой громады, становилось нечеловечески одиноко. А каково же было им, мудрым насельникам монастырей, в зеленых долинах Кахе-тии, один на один с грозным врагом. Он ведь спускался с круч, переходил любые границы. С севера — торцы, с востока и юга — турки и персы.
В старинной усадьбе князей Чавчавадзе, откуда наибы Шамиля увезли через тропы над бездной княжескую семью (и тогда брали заложников), эта незащищенность Кахетии ощущается особенно остро. Чувство неизбежной обреченности до сих пор памятно мне, не могу забыть увенчанную снегами каменную громаду хребта, не преграду, а вечную угрозу ласковьм и беспечным виноградным долинам.
Не знаю, что было важнее для меня, сидеть на ученых докладах или, забыв все временное, погрузиться в созерцание вечности — туманные горы, там, где небо сходится с землей, осеннее мягкое солнце, синева высей, запахи листьев, цветов, ветра, настоянного на вольных травах, неясные шорохи среди развалин, холодный ручей под столетним орешником. Золотые шары мандаринов (их еще не убрали), гранаты, налитые алой кровью, лиловые кисти собранного винограда. Среди всего этого приволья запомнился в развевающемся коротком пальто (выехали мы по холодку, рано) Акакий Владимирович Урушадзе (его тоже нет, умер от рака, уступив место зав. кафедрой молодому Рисмагу). Легким, изящным взмахом руки приглашает он, как гостеприимный хозяин, насладиться запахами земли в буйном цветении и видом древнего храма. Акакий Владимирович отдыхает. Всю дорогу он опекал нас, занимал беседами, рассказывал, как бывалый гид, кормил в придорожных магазинчиках (духанах? харчевнях? — нет, все не то), щедро расплачиваясь своим кошельком. Ну как же грузин позволит угощаться гостю за свой счет? Даже если этих гостей около полусотни. И человека уже нет на свете, а все вижу среди зеленого раздолья эту фигуру в черной крылатке. Так и жизнь пройдет, а преизобилье вечной красоты останется. Какие уж тут Дискуссии и доклады, хоть и без них нельзя.
Запомнилось мне посещение знаменитого Ладо Гудиашвили — художника, хорошо известного в Европе и почти неизвестного на родине — очень уж самостоятелен и властям не кланялся.
В память о нем висит у меня дома загадочная символическая гравюра с надписью, сделанной при мне, — тоже графическое произведение искусства.
В огромной и высокой дворцовой зале маэстро, живой, с горящими глазами, казался особенно сухощавым, худеньким и небольшим на фоне картин ярких, каких-то переливчато-светящихся, буйно красочных, среди торжественной пустоты (здесь не было места отвлекающей мебели) — только изящный старинный стол (черное дерево, мрамор, золото), окруженный креслицами. Здесь этот вызыватель духов вместе со своей молчаливой (вся в черном), улыбчивой супругой угощает персиками, свежайшей ароматной чурчхелой и чаем в золотых причудливых чашечках.
Ладо Гудиашвили предстал перед нами как сказочный хранитель сокровищ в заколдованном замке. Ведь на первый взгляд его дом ничем не примечателен — старый тифлисский дом со скрипучей деревянной лестницей, а внутри — пиршество красок в дворцовой зале; они не уступают древним драгоценностям, что показывал молодой, красивый, романтический Звиад Гамсахурдиа вместе со своим другом, тонким пианистом, Мерабом Коставой.
Музыкант погиб через несколько лет при загадочных обстоятельствах, Звиад — свергнутый президент Республики Грузия — тоже не менее таинственно.
Сколько выпито, сколько речей сказано за пиршественными столами в кахетинскую нашу поездку и на последнем прощальном торжестве. Чувство общего ученого содружества объединило нас, не было забытых и отвергнутых. Какое-то горячее счастье охватило всех. Надолго ли, думалось в предотьездные часы. Но действительно, в людях что-то сдвинулось, развилось нечто простое, доверчивое, человеческое в отношениях друг с другом. Именно там, в Тбилиси, закрепилась дружба с нашими грузинскими друзьями Шалвой Хидашели, Нико Чавчавадзе, Денезой Зумбадзе и ее другом, скульптором и художником Идой Тварадзе, семьей Ка-ухчишвили, Рисмагом Гордезиани, Аликом Алексидзе, Ираклием Шенгелия, Акакием Урушадзе, Мари Пичхадзе и многими другими.
Там же мы сблизились с И. М. Тройским, которого еще до этого я ездила поздравлять в Ленинград с юбилеем от нашей кафедры, что тогда было новостью и дружеским актом. Личное общение ничем не заменить. Тогда же в Ленинграде я познакомилась с профессором-историком древнего мира Ксенией Михайловной Колобовой. Чего только ей не наговаривали о Лосеве. А как только ее пригласил в гости Моисей Семенович Альтман, (сам пришел к нам в Москве знакомиться), — оба они ведь ученики Вяч. Иванова[9], — так расстались мы с Ксенией Михайловной друзьями, и Лосев занял прочное дружеское место в ее окружении. Мы потом по ее просьбе с особым удовольствием участвовали в рукописном сборнике в честь М. С. Альтмана, человека выдающихся знаний, мифолога, символиста, поэта. Вот что значит настоящий заведующий кафедрой, который понял место Лосева и всячески укреплял его. Позицию Ивана Афанасьевича в Институте поняли сразу, и факультет обернулся к Алексею Федоровичу совсем иначе, чем прежде, когда клевету распространяла Тимофеева. Декан С. И. Шешуков оказался в самых дружеских отношениях, причем искренне, раньше боялся парткома и Тимофеевой. Даже И. В. Устинов, в деканство которого меня изгоняли с факультета, теперь стал добрейшим, этому способствовала и его молодая жена Татьяна, занимавшаяся в аспирантской группе Лосева и принимавшая нас в гостях вместе с И. А. Василенко и другими «китами» факультета.
Задумал Иван Афанасьевич к 75-летию Алексея Федоровича великое дело — юбилей. Бедный Лосев никогда юбилеев не отмечал, хотя все вокруг, начиная с 50 лет праздновали круглые и полукруглые даты и наперебой приглашали Алексея Федоровича на торжественные заседания, зная, что Лосев пришлет умную телеграмму, а то и речь произнесет, к удовольствию всех, по-латы-ни или по-гречески. Алексей Федорович прекрасно сочинял речи на этих языках в самом наиклассическом стиле, памятуя молодость и своего учителя И. А. Микша (вот уж он-то был бы доволен учеником), и слушатели бывали в восторге от самого произнесения слов, интонаций, артистизма. Алексея Федоровича понимать не понимали, но знали, что хвалит, этого было достаточно.
Заранее разослали сотни две приглашений с портретом Алексея Федоровича, еще предвоенным. Алексей Федорович не фотографировался, поводов не было. Это потом, когда стал совсем знаменит, снимали бесконечно. Суетились аспиранты, покупали в полном секрете подарки, писали адреса. Мы, признаться не ожидали настоящего праздника. А он был действительно. Народу в самой большой аудитории тьма, речи произносят неофициальные, чувствуются искренность, уважение, любовь. Людей не узнаешь, как изменились, студенты в восторге, такого настоящего торжества, не внешнего парада, а от души идущего, никто здесь никогда не видел. Уже гремит неистовый Феохар Кессиди, уже Гулыга произносит речь, меча кое в кого стрелы, уже В. А. Карпушин что-то говорит о гамбургском счете в философии, а не об официальных наградах. Когда же вдруг появились грузины и Ираклий Шенгелия (Боже, какая его настигнет смерть через много лет! А чай, подаренный мне, — останется) преподнес традиционный кавказский бурдюк с вином, а сверху по ступеням, вся в черном бархате, с крестом на груди спускалась Денеза Зум-бадзе — ликование охватило зал.
В окружении друзей, цветов, подарков отправились мы домой, чтобы потом несколько вечеров подряд принимать ответно почетных гостей дома и потчевать их.
Ученица Алексея Федоровича по гегелевскому семинару в Университете А. А Гарева, приглашенная на юбилей, вспоминает: «И вот в конце 1968 года впервые после долгого молчания заговорили вслух о Лосеве — когда отмечали 75-летие Алексея Федоровича.
На расширенном заседании Ученого Совета факультета русского языка и литературы МГПИ им. Ленина собрались видные ученые из многих институтов и научных учреждений Москвы. Были прекрасные речи и официальные поздравления. Было сказано много теплых, добрых слов в адрес юбиляра.
Впервые открыто, громогласно чествовали Лосева! Но хотелось, чтобы о Лосеве знали не только старые философы, логики, филологи и молодые студенты и аспиранты-филологи. Хотелось, чтобы о нем узнала вся страна, народ. Для этого нужно было рассказать о Лосеве в прессе.
Я воспользовалась своим знакомством с Сергеем Наровчатовым, который тогда входил в редколлегию «Литературной газеты», получила согласие одного из ученых Московского университета написать статью об Алексее Федоровиче (статья была помещена под псевдонимом)[10]. Теперь это кажется невероятным, но тогда еще опасались говорить громко о Лосеве: Наровчатов боялся говорить о Лосеве в своем служебном кабинете, он вышел со мной разговаривать в коридор. И наконец, через полгода, довольно сдержанная (иначе нельзя было) статья об Алексее Федоровиче появилась в газете в середине лета 1969 года. В то время это было событие!»
Для Лосева юбилей — событие небывалое. Оказывается, есть люди, которые не скрывают, прямо говорят о его подвиге, подвиге ученого и человека. А что Министерство награждает при этом юбиляра в 75 лет значком почетного учителя — так это же их тупость. Еще не настало время, когда и они, мертвые, пробудятся. Всему свое время. С тех пор я стала собирать все атрибуты юбилеев. Их будет еще два, 85 лет и 90. На память от первого у меня засохшие розы от роскошного букета, подаренного А Ч. Козаржевским. Они до сих пор, пополняемые другими, стоят у меня в старинном, еще Соколовском, кашпо. Андрея Чеславовича уже два года, как нет на свете.
Вскоре отпраздновали 70-летний юбилей Ивана Афанасьевича, пировали в «Праге» (там была без А Ф. я одна), лились речи и вина, подносились подарки, и среди них подсвечник (они входили тогда в моду) с тотчас зажженными свечами. Свечи так ярко пылали, огонь рвался во все стороны, его с трудом погасили, но знатоки мрачно шептали — нельзя дарить такие подарки, свеча гаснет — жизнь уходит. Что же вы думаете? Иван Афанасьевич неожиданно заболевает гриппом, высочайшая температура, ничего сделать нельзя. И этот великан, человек удивительной физической мощи, гибнет через три дня. Так остался Алексей Федорович без своего благодетеля. Но установленный им порядок остался незыблем. Профессор А. Н. Стеценко, а затем молодой еще тогда И. Г. Добродомов (тоже сидел аспирантом за нашим большим столом) всегда соблюдали интересы профессора А Ф. Лосева.
Особенно радостно встречали мы Новый, 1970 год. Может быть, потому, что наши старинные друзья еще живы, а некоторые, новые, еще не покинули пределов страны, да и у Алексея Федоровича намечается будущее. Все собрались вместе. Как читала стихи Магдалина Брониславовна Властова! Замечательная женщина, поэтесса, художница, человек драматической судьбы (кто за нашим столом вне драмы?). Дочь выдающегося русского биофизика Б. Вериго, соратника Менделеева и Бекетова (имение его Веригино рядом с Шахматовом и Бобловом — остались развалины фундамента, заросшие кустами сирени, рассказывала Магдалина Брониславовна), профессора Новороссийского Университета. Брат А. Б. Вериго — выдающийся физик, да еще один из первых наших воздухоплавателей. Магдалина Брониславовна — жена друга лосевского по гимназии, биолога, профессора Б. В. Властова. Но судьба сложилась так, что гордая Магдалина Брониславовна (польское наследие), никогда никого не просившая и навеки устрашенная большевиками (была одно время в городе, захваченном Колчаком, брат Сергей — белый офицер, погиб), вынужденно замкнулась в четырех стенах и работала, осознавая невозможность печатания. Умерла Магдалина Брониславовна 102 лет с полной ясностью ума, оставив бесценное наследие трех архивов — своего, отца, брата, — картины (училась в Париже), стихи, мемуарную прозу[11]. Так вот, читала Магдалина Брониславовна свои стихи, а я — греческие (попросил Алексей Федорович), Марина Кедрова — английские, Йейтса, вместе с мужем Юрой Дунаевым (его молодого ждет трагический конец) пели что-то симпатичное, французское, подпевали им Женя Тер-новский и Жаклин Грюнвальд (Женя — давно во Франции, профессор, а Жаклин — монахиня, матушка Анна в православном монастыре в Бюсси). Как счастлив был Алексей Федорович, управляя всем нашим новогодним собранием, слушая стихи, песни, музыку — Юра играл на лютне. Мы сидели с сестрой Миночкой тоже счастливые — редкий случай: зимой — и вместе. Как всех разметало время, безжалостное оно.
Хожу по аллее на даче А. Г. Спиркина и все посматриваю на столик под кленами. Там многие годы, сидя в качалке, занимался и писал Алексей Федорович. Поглядываю, но ликогда там не сижу. Не потому, что там большая тень и мне трудно читать, а потому, что больно даже и посматривать. Пусто под кленами. Качалка давно лежит в Москве на антресолях, другую, маленькую, никогда не беру. Не могу вспоминать, что ее возили в больницу, и она тоже притулилась в темном коридорчике в Москве. Сплю здесь на кровати, на которой спал Алексей Федорович, и всегда тяжело и плохо. В Москве я никогда и не пыталась перебраться в его кабинет, там его место, там его пустое кресло и стол, заваленный книгами, изданными мною после его смерти.
Не смею я там находиться. У меня свой угол, своя с 1961 года комната, когда уехали так называемые друзья, Яснопольские, и мы сделали ремонт.
Удивляюсь, как это я пережила такой разгром? Как сейчас перед глазами картина: вся большая комната завалена книгами, посередине свободен только стол и мы вдвоем за ним. Как своими руками я освобождала в столовой все шкафы, чтобы можно было их передвинуть, как каждую книгу ставила на свое место. В моей комнате сделали огромный, до потолка, во всю внешнюю стену шкаф, где книги одна за другой в три ряда. И все своими руками. Помощников не было, да я бы тогда и не доверила. Сколько сил требовалось, но молодость — великое дело, она спасала, хоть особенной силой я никогда не отличалась, но когда входила в раж, то остановить невозможно. Так и книги читала ночами, так и работала, так и с ремонтом справлялась. Он же длился месяц. И среди всей этой внешней неразберихи сидел и методично работал каждый день за книгами Алексей Федорович.
Да еще мы умудрялись смеяться и шутить, особенно когда маляр, попивая кефир и стоя на высокой стремянке, меланхолично повторял: «Деньги у каждого есть. Но, как сказал Сухово-Ко-былин, никто не знает, где он их прячет». В день много раз мы слушали эту сентенцию якобы Сухово-Кобылина. Почему он? Почему маляр? Забавная была публика, вроде главного подрядчика большой бригады безалаберных, ловких, хитроватых работяг, знающих, правда, свое дело. Обсуждая вопрос о нише в моей комнате, этот себе на уме дядька все приговаривал: «Сделаем мишу, сделаем мишу». А то из какой-то булочной приволокли двери — к столовой подойдет, здоровая дверь. А то из какого-то привилегированного дома, где подрабатывали по сантехнике, приволокли большую новую ванну, тоже подойдет по росту профессору. Интересная публика. Тягаться с ними мог только замечательный и положительный Иван Дмитриевич Чикинев со своей Анной Кузьминичной, которые в 1981 году, через 20 лет, делали нам ремонт — тоже целый месяц, а потом стали нашими друзьями-помощниками. Иван Дмитриевич все грозился: «Выкинуть надо эти ящики» (это он про старинные шкафчики), «выкинуть надо все эти книги», а сам аккуратно так работает, чтобы, не дай Бог, не повредить красоту шкафчика (сам их не раз чинил) или случайно задеть книгу. Нет уже Ивана Дмитриевича, умер от инсульта, добрый, заботливый, человек честный, умелый русский мастер.
Нет, в кабинете Алексея Федоровича мне не бывать. У меня свой угол. А там Леночка. Ее не связывают горькие воспоминания десятков лет, шаги, голоса, книги, бумаги, каждый листик, исчерченный уже совсем непонятными, но его, дорогими для меня каракулями, хоть и она написала воспоминания недавно, глядя как бы взглядом маленького ребенка, которого привезли на дачу, где для нее открылся особый мир. Воспоминания со стихами ее к Нему и от Него к ней, с забавным письмом его к ее маме, моей сестре Миночке. Плакала я, читая эти болью в душе отдающиеся слова. Но все-таки это рядом с Лосевым, и не всегда, не ежечасно и ежеминутно. Ая удивляюсь, как еще живу на свете без Него. Может быть, дело спасает, которым Он жил. Без дела и меня нет, а так мы опять вместе. И даже замечать стала, что жесты мои похожи, руку протягиваю к чашке тоже так, сижу на кровати, беру часы со стула среди ночи, все — так же, сижу, подперев голову левой рукой, как он, по ступенькам дачи спустилась и по аллее хожу, как будто мы вместе идем и как всегда считаем шаги, сто восемьдесят или двести двадцать, если прихватить еще кусочек, слева от дома, и потом, смотря какие шаги.
Вот и подошла я к сладким воспоминаниям, что берут начало в последней трети 60-х и переходят в настоящее, сегодняшнее.
На дачу в Валентиновку как-то приехала к нам М. Н. Спиркина, привезла какие-то бумаги от Александра Георгиевича, шла ведь непрерывная работа в «Философской энциклопедии». К слову сказала, что собираются они покупать дачу. Зимой 1967 года сидит в кабинете Алексея Федоровича сам Александр Георгиевич, рассказывает о даче. Трудно им живется в Москве, в проходной комнате чуть ли не полуподвала старого дома. Дача в «Отдыхе», напротив города Жуковского, рядом с Кратовом. А, да ведь там Лосевы провели чуть ли не три года после уничтожения своего гнезда, наезжая в Москву и устраивая новую квартиру. Места знакомые. Но ведь мы-то в Валентиновке целых девять лет. Спиркин же соблазняет. Дачу подняли из руин (все дело рук его брата, замечательного мастера Ивана), расплачиваться надо. Деньги занимал у Ф. В. Константинова — тут живет, неподалеку, и дачу сосватал. Деньги нужны, сдавать надо на лето; а может быть, Алексей Федорович и в долг даст тысяч эдак шесть? Может быть, и вдвоем обживать и достраивать дом? «Нет уж, — сопротивлялся Алексей Федорович, — Я и с московской квартирой едва справляюсь. Правда, Аза?» — Это ко мне. «Конечно, конечно». — «Нет, ты уж сам хозяйничай, а мы у тебя будем снимать на лето, раз такие ты обещаешь чудеса». Действительно вода в доме, ванна есть, «удобства» тоже, отопление, в каждой комнате батареи, газ пока в баллонах, а скоро и настоящий проведут. Мы не могли устоять, соблазнились и покинули скромный домик в Валентиновке, где рачительный хозяин приходил к нам каждое лето подписывать договор, сначала 3 тысячи за лето, а потом 300 рублей, все, как положено. Где каждый день овощи и ягоды домашние, но все прелести дачные тоже как положено — колодец, летом вода едва сочится в тоненьких трубах, деревянный домик — «удобства» в конце участка по тропинке, и холодно уже в августе, отапливаемся электрической плиткой (хозяева экономят даже шишки и мусор). Но зато после поездки в Москву на распродажу цветов подносит мне чайную розу Gloria Dei — никто не купил, все равно уже не продашь, скоро завянет — все рассчитано: и дело надо делать, и удовольствие доставить своим постояльцам.
Прощайте, маленькие хозяева маленького домика в Валентиновке. Спасибо за приют и привет. Мы были здесь, несмотря ни на что, счастливы среди аромата флоксов и вьющейся жимолости. Прощайте, прогулки в березовую рощу, прощайте, овраг и мостик, одинокая скамейка над кручей, церквушка недосягаемая и даже чудная клубника «виктория» в Болшеве, мире, где все полно воспоминаний детства.