Поскольку правительство таким образом заняло место Провидения, то естественно, что каждый взывает к нему в своих личных нуждах. Так, мы находим огромное количество прошений, которые, ссылаясь на общественную пользу, касаются тем не менее только частных интересов"(2). Картоны, хранящие эти прошения, являются, быть может, единственным местом, где оказываются перемешанными все классы, составлявшие общество при Старом порядке. Чтение прошений наводит уныние: крестьяне просят, чтобы им возместили потерю скота или дома; зажиточные собственники - чтобы им помогли извлечь больший доход из принадлежащих им земель; промышленники просят у интенданта привилегий, которые бы оградили их от неугодной конкуренции. Очень часто встречаются прошения владельцев мануфактур, в которых сообщается о плохом состоянии дела и высказывается просьба испросить у генерального контролера пособие или ссуду. Для этих целей, по-видимому, был открыт особый фонд.
   Да и сами дворяне являются подчас надоедливыми просителями; причем их принадлежность к дворянскому сословию обнаруживается лишь в том, что попрошайничают они уж больно надменно. Главным звеном зависимости для них является двадцатина. Поскольку доля их участия в выплате данного налога ежегодно определялась советом на основании доклада интенданта, то именно к последнему они и обращаются для получения отсрочки или облегчения платежей. Я читал множество такого рода просьб, поступивших от дворян, - почти всегда титулованных, а часто и от больших вельмож - составленных, как они утверждают, из-за недостаточности их доходов или тяжелого состояния дел. Вообще, дворяне, обращаясь к интенданту, называют его "господин", но я заметил, что в данных обстоятельствах они именуют его "монсеньор", как и буржуа.
   Подчас в дворянских прошениях забавным образом смешиваются нищета и гордость. В одном из них дворянин обращается к интенданту: "Ваше чувствительное сердце никогда не допустит, (< стр.61) чтобы отец семейства в моем положении был бы обложен двадцатиной наравне с отцом семейства из простонародья".
   В голодные годы, столь часто выпадавшие в XVIII веке, население каждого округа поголовно обращалось к интенданту и, по-видимому, только от него и ждало пропитания. Правда и то, что: уже тогда всякий сваливает свои несчастья на правительство: оно. виновно в самых неизбежных бедах, его упрекают во всем, вплоть. до суровости погоды(3).
   Не будем же более удивляться той поразительной легкости, с какой в начале нашего века была восстановлена централизация. В 89-м люди разрушили здание, но фундамент его остался целым даже в душах самих разрушителей, и на этих основах оказалось возможным вновь воздвигнуть его и придать ему такую прочность. каковой оно и ранее не обладало.
   ГЛАВА VII
   КАКИМ ОБРАЗОМ ВО ФРАНЦИИ, КАК НИГДЕ БОЛЕЕ В ЕВРОПЕ, УЖЕ ПРИ СТАРОМ ПОРЯДКЕ СТОЛИЦА ОБРЕЛА ПРЕОБЛАДАЮЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ И ПОГЛОЩАЛА ВСЕ СИЛЫ ГОСУДАРСТВА
   Политическое преобладание столицы над остальной частью государства обусловлено ни ее положением, ни величиной, ни богатством, но единственно природой государственного правления.
   Лондон, по численности населения не уступающий иному королевству, до сих пор не оказывал господствующего влияния на судьбы Великобритании.
   Ни один гражданин Соединенных Штатов и представить себе не может, чтобы Нью-Йорк мог распоряжаться судьбою американского союза. Более того, даже в .самом штате Нью-Йорк никто и не помышляет о том, чтобы особая воля этого города могла управлять делами. Однако в Нью-Йорке в настоящий момент проживает столько же жителей, сколько проживало в Париже в момент начала Революции.
   Сам Париж даже в эпоху религиозных войн по сравнению с остальным королевством был менее населен, чем в 1789 г. Тем не менее роль его была решающей. Во времена Фронды Париж был только лишь самым крупным городом Франции. В 1789 г. он уже -сама Франция.
   В 1740 г. Монтескье писал одному из своих друзей: во Франции существует только Париж и отдаленные провинции, которые. Париж еще не успел поглотить. В 1750 г. маркиз де Мирабо, (< стр.62) наделенный не только богатой фантазией, но и глубоким умом, говорит о Париже, не называя его: "Столицы необходимы, но если голова становится чрезмерно большой, тело охватывает паралич, и оно все гибнет. Что же выйдет, если оставить провинции в своего рода прямой зависимости и видеть в их жителях, так сказать, туземцев; если не давать им никакого средства ни для повышения своего общественного положения, ни для карьеры, способной удовлетворить их честолюбие; если столица будет притягивать к себе любое дарование, имеющее хоть какое-либо значение?" Мирабо говорит о своего рода глухой революции, лишающей провинции их именитых граждан, деловых людей, интеллектуалов,
   Читатель, внимательно прочитавший предыдущие главы, уже знает причины этого явления; я бы злоупотребил его терпением, если бы принялся их вновь перечислять.
   Эта революция не ускользнула от внимания правительства, но его волновала лишь одна ее материальная сторона-рост городов. Правительство отмечало, что Париж разрастается день ото дня, и боялось, что столь крупным городом будет трудно управлять. Существует огромное количество королевских ордонансов, относящихся главным образом к XVII и XVIII векам и имеющих целью приостановить рост города. Государи все более сосредотачивали в Париже и его окрестностях всю общественную жизнь Франции и при этом еще хотели, чтобы он оставался малонаселенным городом. Новые дома либо вовсе запрещалось строить, либо постройка их разрешалась самым дорогостоящим образом, в наиболее привлекательных местах, оговоренных заранее. Правда, каждый из ордонансов констатирует, что несмотря на принятые меры Париж не прекращает расширяться. Шесть раз на протяжении своего царствования Людовик XIV всем своим могуществом пытается приостановить рост Парижа и терпит неудачу: вопреки его эдиктам город непрерывно растет. Но значимость Парижа растет гораздо быстрее, чем его стены, и превосходство его обеспечивается не столько тем, что происходит в черте города, сколько тем, что совершается за его пределами.
   Действительно, местные вольности в то же самое время повсеместно почти исчезают. Симптомы независимой жизни пропадают, характерные черты облика различных провинций стираются. Явления эти, однако, не были следствием общего застоя нации: напротив, повсюду все пребывало в движении, только источник его находился исключительно в Париже. Приведу лишь один из многочисленных примеров. В составленных для министра донесениях о состоянии книжного дела в конце XVI-начале XVII веков я нахожу сведения о том, что в провинциальных городах были крупные типографии, в которых не было наборщиков или наборщикам там нечего было делать. Между тем, несомненно, (< стр.63) в конце XVIII века печаталось несравненно больше разного рода сочинений, чем в XVII веке, но движение мысли теперь происходило только в центре. Париж окончательно поглотил провинции.
   В тот момент, когда разразилась французская революция, этот первый переворот был вполне завершен.
   Знаменитый путешественник Артур Юнг покидает Париж вскоре после созыва Генеральных Штатов и за несколько дней до взятия Бастилии. Он поражен контрастом между тем, что ему довелось увидеть в городе и за его пределами. В Париже все было шум и движение; ежеминутно рождались политические памфлеты их появлялось до 92 штук в неделю. Даже в Лондоне никогда не видел я подобного пробуждения гласности, говорит Юнг. Вне Парижа ему все кажется погруженным в бездеятельность и молчание; брошюр печатают мало, а газет не издают вовсе. Тем не менее провинции взбудоражены и готовы восстать, но они остаются без движения; если граждане иногда и собираются, то только для того, чтобы услышать ожидаемые из Парижа новости. В каждом городе Юнг спрашивал у жителей, что те собираются предпринять. "Повсюду следовал один и тот же ответ, говорит он: - мы только провинциальный городок, нужно поглядеть, как пойдут дела в Париже".
   Многие удивляются чрезвычайной легкости, с которой Учредительное собрание смогло одним ударом разрушить старые французские провинции, в большинстве своем более древние, чем самая монархия, и методически разделить королевство на восемьдесят три отдельные части, как будто бы речь шла о девственной почве Нового Света. Сей факт в высшей степени поразил и даже ужаснул Европу, не готовую к подобному зрелищу. "Мы впервые видим,-говорит Берк,-чтобы люди таким варварским образом растерзали на куски свое отечество". И действительно, казалось, что расчленяли живое тело, но на деле речь шла только о препарировании трупа.
   Пока Париж таким образом окончательно завоевывал господство над провинциями, в его собственном лоне мы отмечаем и .другие изменения, не менее заслуживающие внимания истории. Париж стал не просто центром обмена, сделок, потребления и удовольствий - он превратился в город фабрик и мануфактур, что придавало первому отмеченному моменту совершенно новый и необычайный характер.
   Начало этого события относится к отдаленным временам: мне представляется, что уже в Средние века Париж был не только самым крупным, но и самым развитым в индустриальном отношении городом, что становится совершенно очевидным с приближением к Новому времени. По мере того, как к Парижу стягивалась вся административная деятельность, в нем сосредотачивалось (< стр.64) и промышленное производство. Париж все более и более делается образцом и главным судьей, единственным центром власти и искусств, главным очагом национального творчества; и вместе с тем к нему подтягивается и в нем концентрируется промышленная жизнь нации.
   И хотя статистические документы времен Старого порядка чаще всего мало заслуживают доверия, я считаю возможным безбоязненно утверждать, что за 60 лет, предшествовавших Революции, численность рабочих в Париже более чем удвоилась, тогда как за тот же период общее население города выросло лишь на треть.
   Помимо общих причин, о которых я только что говорил, существовали и особые обстоятельства, со всех сторон привлекавшие рабочих к Парижу и заставлявшие их концентрироваться в определенных кварталах, которые в конце концов оказались заселенными одними мастеровыми. Оковы финансового законодательства, бытийствовавшие в то время в промышленности, в Париже были менее стеснительными, чем где бы то ни было во Франции; нигде более нельзя было и столь же легко избежать ига цеховых мастеров. Некоторые предместья, как, например, Сент-Антуан или Тампль, пользовались в этом отношении особо большими привилегиями. Людовик XVI еще более расширил привилегии сент-антуанского предместья и приложил все усилия, чтобы сконцентрировать здесь огромные массы рабочего населения, "стремясь дать рабочим сент-антуанского предместья новый знак Нашего покровительства, - говорил этот несчастный государь в одном из своих эдиктов, - и освободить их от стеснений, столь же вредных для интересов рабочих, как и для свободы торговли".
   Накануне Революции в Париже настолько возросло число заводов, мануфактур, доменных печей, что правительство наконец забило тревогу. Сии успехи вызвали у него весьма призрачные опасения. Среди прочих мы находим постановление совета от 1782 г., гласящее, что "Король, опасаясь, как бы быстрое разрастание мануфактур не привело бы к чрезмерному потреблению леса, пагубному для снабжения города, впредь воспрещает создание заведений подобного рода ближе, чем на пятнадцать лье от города". Что же до подлинной опасности, которую могло создать подобное скопление народа, то ее никто не замечал.
   Таким образом, Париж стал хозяином Франции и уже окружал себя армией, которой было суждено подчинить себе Париж. В настоящее время, как мне кажется, почти все сходятся во мнении, что административная централизация и всемогущество Парижа во многом явились причиной падения всех правительств, сменявших друг друга на наших глазах в течении последних сорока лет. Я без труда могу доказать, что то же обстоятельство (< стр.65) обусловило и внезапную и насильственную гибель монархии и что его необходимо отнести к числу основных причин первой революции, носившей в себе зародыш всех последующих переворотов
   ГЛАВА VIII
   О ТОМ, ЧТО ФРАНЦИЯ БЫЛА СТРАНОЙ, В КОТОРОЙ, КАК НИГДЕ БОЛЕЕ, ЛЮДИ СТАЛИ ПОХОЖИМИ ДРУГ НА ДРУГА
   Изучая историю Франции времен Старого порядка, любой обнаружит в ней две противоположные тенденции.
   Представляется, что все французы, в особенности относящиеся к высшим и средним слоям общества, единственно доступным для наблюдения, совершенно похожи друг на друга.
   Однако однородная толпа разделена огромным количеством мелких преград на множество частей, каждая из которых выглядит особым сообществом, занимающимся устройством своих собственных интересов и не принимающим участия в общей жизни.
   Размышляя об этой бесконечной раздробленности, я понимаю, что великая революция смогла в один миг потрясти подобное общество до основания именно потому, что нигде более граждане не были так не подготовлены к совместным действиям и к оказанию взаимной поддержки во время кризиса. Я представляю себе,. как все преграды были опрокинуты силою переворота, и тотчас же вижу это охладевшее общество сомкнувшим свои ряды и ставшим самым однородным из всех существовавших когда-либо в мире.
   Мне уже доводилось рассказывать о том, что почти во всем королевстве самостоятельная жизнь провинций давно угасла. И такое общество в значительной степени способствовало тому, что все французы стали очень похожими друг на друга. Через существующие еще различия отчетливо просвечивало единство нации: на него указывало единство законодательства. На протяжении всего XVIII века возрастает число королевских эдиктов и деклараций, постановлений совета, одинаково применяющих одни и те же законы во всех частях королевства. Идея общего и единообразного законодательства, повсеместно и для всех одинакового проникает в умы не только правителей, но и управляемых. Она отчетливо видна во всех проектах реформы, следовавших один за другим в последние три предреволюционных десятилетия. Двумя десятилетиями раньше у подобных идей не было, если так можно выразиться, почвы. (< стр.66)
   Теперь уже не только провинции все более и более походят друг на друга, но и вопреки различиям в условиях жизни усиливается сходство людей, относящихся в каждой провинции к различным классам, но не принадлежащих к народной массе.
   Данное обстоятельство лучше всего выявляется при чтении наказов, представленных различными сословиями в 1789 году. Из них явствует, что авторы их глубоко отличны по своим интересам, но во всем остальном они кажутся одинаковыми.
   Если вы обратитесь к ходу событий во время заседания первых Генеральных Штатов, то увидите обратную картину: в тот период дворянин и буржуа имели больше интересов и дел, не испытывали друг к другу такой враждебности и тем не менее кажется, что они принадлежали двум различным расам.
   Время, сохранившее, а во многих отношениях и усилившее привилегии, разделявшие дворянина и буржуа, странным образом уравняло их во всем прочем. В течение нескольких столетий французские дворяне непрерывно беднели. "Несмотря на привилегии дворянство с каждым днем беднеет и сходит со сцены, а третье сословие овладевает богатствами", - с грустью писал некий дворянин в 1755 г. Однако ж законы, защищавшие собственность дворян, остались прежними; казалось, ничто не изменилось в их экономическом положении. И тем не менее дворяне повсеместно беднели пропорционально утрате своей власти.
   Можно подумать, что в созданных человеком институтах, равно как и в самом человеке помимо органов, выполняющих различные функции, поддерживающие общее существование организма, имеется еще и некая невидимая главная сила, являющаяся жизненным началом. И хотя органы и действуют вроде бы по-прежнему, весь организм чахнет и гибнет, если это живительное пламя угасает. Французские дворяне имели еще и такие субституции, которые носили название "полезных прав": право первородства, получение доходов от поземельных и вечных повинностей т. д. Вер к даже замечает, что в его время льготы во Франции встречались чаще и носили более обязательный характер, чем в Англии. Дворяне были освобождены от тяжкой обязанности нести бремя военных расходов, а между тем податные изъятия были сохранены за дворянством и даже намного расширены. Иными словами, избавившись от повинности, дворяне сохранили вознаграждение за нее. Помимо этого они пользовались многими другими денежными льготами, которые были неведомы их предкам. И тем не менее они постепенно беднели по мере того, как утрачивали навык и самый дух управления. Именно постепенное обеднение дворянства и явилось отчасти причиной чрезмерной раздробленности земельной собственности, о чем шла речь выше. Дворянин по кусочкам уступал свою землю крестьянам, оставляя за собой только (< стр.67) сеньоральные ренты, дававшие ему скорее видимость его прежнего положения, чем реальную силу. В иных французских провинциях как, например, в Лимузене, о котором говорил Тюрго, было множество обедневших мелких дворян, почти лишившихся земель и живших только на сеньоральные и поземельные ренты(4).
   "В этой области, - говорил один интендант в начале века, число дворянских семей достигает еще нескольких тысяч, но из них едва ли найдется пятнадцать семей, чья рента достигала бы 20 тыс. ливров". В одной своеобразной инструкции, датированной 1750 г., с которой интендант (из Франс-Конте) обращается к своему преемнику, я читаю следующие строки: "Дворянство здесь люди все порядочные, но бедные; они горды в той же мере, сколь и бедны. Они крайне унижены по сравнению с тем положением, что они занимали прежде. Политика, поддерживающая их в таком бедственном положении и заставляющая служить нам и нуждаться в нас, вовсе недурна. Дворянство образует особое сообщество, - добавляет он, - в которое допускаются только люди, способные доказать свою принадлежность дворянскому сословию на протяжении четырех поколений. Это сообщество ни кем не утверждено, его только терпят, и оно собирается не чаще одного раз в год в присутствии интенданта. После совместного обеда и прослушивания мессы каждый дворянин возвращается домой -кто на своей кляче, а кто и пешком. Вы увидите, сколь комичны эти собрания". Постепенное обнищание аристократии более или менее отчетливо обнаруживается не только во Франции, но и повсюду на континенте, где, как и во Франции, феодальные отношения разлагались, не будучи заменены новой формой аристократии. У германских народов, населявших берега Рейна, этот упадок выражен особенно резко и заметно. Обратная же картина встречается только у англичан. Здесь древние дворянские роды не только сохранили, но и значительно преумножили свое состояние; они остались первыми не только по своей политической силе, но и по богатству. Новые семьи, возвысившиеся рядом со старыми, могли лишь подражать им в достатке, но не могли превзойти их.
   Во Франции одни лишь простолюдины могли наследовать все те блага, что утрачивала аристократия, - можно сказать, что они возвысились за счет дворянства. Между тем не было такого закона, который препятствовал бы разорению буржуазии или способствовал се обогащению; буржуазия же тем не. менее непрерывно богатела. Во многих случаях буржуа был столь же богат, что и дворянин, а иногда и богаче последнего. Более того: состояние буржуазии чаще всего того же рода, что и у дворян - хотя буржуа обыкновенно живет в городе, он часто имеет в своей собственности поля, иногда приобретает и именья. (< стр.68)
   Образование и образ жизни уже установили между дворянством и буржуазией множество других сходств. Буржуа столь же просвещен, как и дворянин, и, что особенно нужно подчеркнуть, черпает свои знания из того же источника, что и последний. Оба они просвещены одним и тем же светом. И у того, и у другого образование носило в равной степени теоретический и литературный характер. Париж, мало-помалу сделавшийся наставником всей Франции, в конечном счете давал всем умам одинаковую форму и выправку.
   Несомненно, в конце XVIII века в манерах буржуазии и дворянства еще можно было заметить различия, ибо ничто не выравнивается столь медленно, как внешняя сторона нравов, именуемая манерами. Но по сути все люди, стоявшие вне народной массы, были очень схожи меж собой: у них были одни и те же привычки, идеи, они следовали одним и тем же вкусам, предавались одним и тем же удовольствиям, говорили на одном языке. Они различались только своими правами.
   Я сомневаюсь, чтобы подобное сходство обнаруживалось еще где бы то ни было. Даже в Англии, где различные классы хотя и были крепко связаны общими интересами, они часто разнились духом и нравами, поскольку политическая свобода, обладая замечательной способностью создавать между гражданами необходимые связи и взаимозависимости, в то же время не всегда делает людей похожими друг на друга. Только единоличное правление в конце концов всегда неизбежно делает людей похожими друг на друга и одинаково равнодушными к своей судьбе.
   ГЛАВА IX
   О ТОМ, КАКИМ ОБРАЗОМ ЭТИ СТОЛЬ ПОХОЖИЕ ЛЮДИ ОКАЗАЛИСЬ, КАК НИКОГДА РАНЕЕ, РАЗДЕЛЕННЫМИ НА НЕБОЛЬШИЕ ГРУППЫ, ЧУЖДЫЕ И БЕЗРАЗЛИЧНЫЕ ДРУГ К ДРУГУ
   Посмотрим теперь на дело с другой стороны и выясним, каким образом те же самые французы при всем своем сходстве были, однако ж, разобщены более, чем где бы то ни было, и даже сильнее, чем во Франции былых времен.
   Многое подводит нас к выводу, что в эпоху становления в Европе феодальной системы общественный слой, впоследствии получивший название дворянства, не сразу образовал касту, а составлялся первоначально из наиболее значительных людей и таким образом представлял собой на первых порах аристократию. (< стр.69)
   Я не хочу обсуждать здесь этот вопрос и ограничусь лишь указанием на то, что начиная со Средних веков аристократия превращается в касту, чьим отличительным признаком становится происхождение.
   Дворянство сохраняет еще аристократический характер, т. е. остается сообществом правящих граждан, и при этом только происхождение определяет, кто будет возглавлять это сообщество.
   Всякий, кто не рожден дворянином, стоит вне сего обособленного и замкнутого класса и занимает в государственной иерархии относительно низкое или высокое, но всегда подчиненное положение.
   Повсюду, где феодализм устанавливается на европейском континенте, дворянство превращается в касту, и только в Англии феодализм привел к восстановлению аристократии.
   Я всегда удивлялся, что факт, до такой степени выделяющий Англию из всех современных наций и один только и способствующий пониманию ее законов, ее духа и ее истории, не привлек к себе внимания философов и государственных деятелей и что, став привычным, он остался в конце концов незамеченным самими англичанами. Чаще всего он был только частично замечен и также частично описан; мне кажется, он никогда не был- представлен полностью и со всей ясностью. Посетив в 1739 г. Великобританию, Монтескье справедливо замечает: "Я нахожусь в стране, которая совсем не похожа на остальную Европу", - но ничего к этому не прибавляет.
   Столь непохожей на остальную Европу Англию делает не ее парламент, ее свобода, ее гласность или ее судопроизводство, но нечто еще более своеобразное и более существенное. Англия была единственной страной, где кастовую систему полностью разрушили. Дворяне и простой народ здесь вели сообща одни и те же дела, имели одни и те же профессии и, что еще более значительно, вступали в браки между собой. Здесь не считалось зазорным для дочери самого знатного сеньора выйти замуж за сделавшего карьеру человека простого звания.
   Если вы желаете убедиться, действительно ли окончательно уничтожен кастовый строй и порожденные им идеи, привычки, барьеры, взгляните на заключаемые в таком обществе браки. Только в этой области вы найдете решающие признаки, коих вам не достает для создания целостной картины. Искать их во Франции в наши дни после 60 лет демократии было бы напрасным трудом. Здесь старые и новые семьи, смешавшиеся, по-видимому, во всех прочих отношениях, избегают еще вступать в брак между собой.
   Часто отмечают, что английское дворянство было более осторожным, более изворотливым и более открытым, чем где бы то ни было. Нужно заметить, что в Англии уже давно не существует (< стр.70) более собственно дворянства в старом и ограниченном смысле слова, какой оно сохранило в прочих странах.
   Сумрак прошлого скрывает это своеобразное видоизменение, но у нас есть еще его живой свидетель-язык. В Англии на протяжении многих столетий слово "дворянин" совершенно изменило свой смысл, а слово "простолюдин" не существует более. И сегодня уже почти невозможно сделать литературный перевод на английский язык строки из мольеровского "Тартюфа", написанной в 1664 г.: "Et tel qu'on ie voit, il est bon geintilhemme" ("Каким бы он ни был, он истый дворянин").