Не удивительно, что дворянство и - буржуазия, давно устранившиеся от общественной жизни, выказывали поразительную неопытность. Более поражает тот факт, что не более дальновидными оказались и люди, искушенные в государственных делах, - министры, чиновники, интенданты. Между тем, многие из них были прекрасными специалистами в своем деле и в совершенстве владели всеми деталями административной практики своего времени. Однако же в великой науке управления, дающей понимание общего направления развития общества и представление о том, что происходит в массах и к чему это может привести, они оказались такими же новичками, как и сам народ. Во истину, только развитие свободных институтов способно привить государственным мужам это искусство.
   Это хорошо видно из записки, представленной Тюрго королю в 1775 г. В ней среди прочего он советует монарху повелеть свободно и всенародно избирать представительное собрание, коему надлежит ежегодно собираться у королевского престола на 6 недель. Однако он рекомендует не предоставлять данной ассамблее никакой реальной власти. Собрание должно заниматься только административными, но никак не правительственными делами, высказывать пожелания, но не выражать воли, в сущности оно призвано только обсуждать законы, но не издавать их. "Таким образом, королевская власть обрела бы знание, не будучи стеснена в своих действиях, - говорит Тюрго, - а общественное мнение безо. всякого риска для трона было бы удовлетворено, поскольку сии ассамблеи не имели бы реальной силы, способной противостоять проведению необходимых мероприятий, а если бы сверх всяких ожиданий они высказали свое несогласие. Его Величество всегда мог бы поступить по своему усмотрению". Невозможно было более заблуждаться относительно предлагаемой меры и духа своего времени. Правда, порой на исходе революционных эпох случалось безнаказанно воплощать в жизнь предлагаемые Тюрго меры, т. е. давать народу лишь тень реальных свобод. Такая попытка удалась Августу. Утомленный длительными волнениями народ охотно воспринял обман, лишь бы его оставили в покое. Как показывает история, в таких случаях бывает достаточно собрать со всей страны некоторое количество темных и зависимых личностей и заставить их публично и за жалованье разыгрывать роль политического собрания. Мы знаем тому множество примеров. Но в начальном периоде революций подобные попытки всегда обречены на провал и (< стр.117) лишь разжигают в народе страсти, не принося ему подлинного удовлетворения. Сей факт известен самому простому гражданину свободной страны. Тюрго же, будучи крупным государственным деятелем, об этом не знал.
   Если же мы вспомним теперь, что французский народ, столь далекий от практического управления своими собственными делами и лишенный всякого опыта в этой области, терпящий притеснения политических институтов и бессильный их исправить, был в то же время из всех народов наиболее образованным и являлся большим поклонником изящной словесности, то мы без труда поймем, каким образом литераторы приобрели политическую силу, получившую в конечном итоге преобладающее значение в обществе.
   В Англии было невозможно разделить людей на пишущих и людей правящих: одни воплощали новые идеи в практику, другие исправляли и организовывали теорию при помощи фактов. Во Франции политический мир был как был разделен на две различные провинции, не имеющие между собою никаких связей. Первая провинция правила, во второй же устанавливались абстрактные принципы, на которых должно основываться всякое правление. Там принимались частные меры, каких требовала повседневная рутина; здесь провозглашались общие законы, но никто не думал о способах их применения. Одни руководили делами, другие управляли умами.
   Таким образом, над реальным обществом с еще традиционным, запутанным и беспорядочным устройством, с разнообразными и противоречивыми законами, резко разграниченными званиями, застывшими сословиями и неравномерно распределенными налогами постепенно надстраивалось общество воображаемое, в котором все казалось простым и упорядоченным, единообразным, справедливым и разумным.
   Постепенно воображение толпы отвернулось от первого общества, чтобы обратиться ко второму. Люди перестали интересоваться тем, что происходило в действительности, и мечтали о том, что могло произойти; дух их витал в идеальном государстве, созданном воображением литераторов.
   Нередко нашу революцию рассматривали как порождение революции американской. И действительно, последняя имела значительное влияние на французскую революцию, но влиянием этим мы обязаны не столько тому, что произошло тогда в Соединенных Штатах, сколько тому, о чем думали тогда во Франции. Для всей Европы революция в Америке была еще новинкой и диковинкой, у нас же она сделала более выпуклым и ощутимым то, что уже, казалось, было хорошо известным. Там американская революция поражала воображение, у нас приносила последний убедительный довод. Американцы будто бы осуществили в жизни замыслы наших писателей, придали плоть и кровь тому, о чем мы еще только (< стр.118) мечтали. Все происходило так, как если бы Фенелон очутился вдруг в Саленте.
   Совершенно новое для истории обстоятельство, заключающееся в том, что политическое образование народ получил исключительно благодаря литераторам и философам, возможно, более прочего способствовало приданию французской революции ее специфического характера и привело к известным результатам.
   Народу, свершившему Революцию, литераторы передали не только свои идеи они наделили его своим темпераментом и духом. И весь народ, находясь под длительным руководством этих писателей и не имея кроме них иных руководителей, в глубоком неведении практики в конце концов усвоил привычки, склад ума, вкусы и даже естественные странности читаемых писателей. Таким образом, когда настало время действия, народ перенес из литературы все привычки на политику.
   При изучении истории нашей Революции бросается в глаза родство между нею и духом, побудившим к написанию стольких отвлеченных книг о правлении. В обоих случаях мы находим пристрастие к тем же общим теориям, законченным системам законодательства и полной симметрии в законах; то же презрение к реальным фактам, то же доверие к теории; ту же склонность к оригинальному, замысловатому и новому в институтах власти; то же желание переделать одновременно все государственное устройство в соответствии с правилами логики и единым планом вместо внесения в него частичных изменений. Ведь в государственном муже достоинство писателя может порой обернуться пороком, а условия, порождающие часто прекрасные книги, способны привести к серьезным переворотам.
   Даже политический язык того времени многое заимствует из языка литературного, наполняется выражениями общего характера, абстрактными терминами, смелыми изречениями, литературными оборотами. Этот стиль, ведомый политическими страстями и используемый в политических баталиях, с легкостью проник во все слои общества вплоть до самых низших. Еще задолго до Революции эдикты короля Людовика XVI часто толкуют о естественном законе и правах человека. Мне попадались жалобы крестьян, называющих своих соседей согражданами, интенданта - почтенным сановником, приходского священника служителем алтарю, а Господа Бога - Верховным существом. Этим крестьянам не доставало только знания орфографии, чтобы сделаться бойкими писателями.
   Новые черты настолько хорошо вписались в заложенные ранее основы французского характера, что очень часто все следствия такого специфического образования приписывались нашему душевному складу. Мне порой доводилось слышать утверждения, будто бы демонстрируемая нами в последние 60 лет склонность или даже (< стр.119) пристрастие к общим идеям, системам и громким словам в области политики проистекают из какого-то особого свойства французской расы, из того, что высокопарно величают французским духом, как будто бы это свойство могло вдруг возникнуть в конце прошлого столетия, никак не проявляясь в течение всей предшествующей нашей истории.
   Но что действительно представляется странным, так это тог факт, что мы сохранили заимствованные из литературы привычки. В продолжение моей общественной деятельности я не раз удивлялся, встречая людей, вовсе не читавших произведений XVIII века как, впрочем, и каких-либо иных; они питали большое презрение к писателям, сохраняя верность некоторым из главных недостатков, привитых литературой еще до рождения этих людей.
   ГЛАВА II
   О ТОМ, КАКИМ ОБРАЗОМ БЕЗБОЖИЕ СМОГЛО СТАТЬ У ФРАНЦУЗОВ XVIII ВЕКА ОБЩЕЙ И ПРЕОБЛАДАЮЩЕЙ СТРАСТЬЮ И КАКОГО РОДА ВЛИЯНИЕ ОНО ОКАЗАЛО НА ХАРАКТЕР РЕВОЛЮЦИИ
   Со времен великой революции XVI века, когда общий дух исследования предпринял попытку различить истинные христианские традиции от ложных, не переставали появляться более смелые и более пытливые умы, всецело признававшие или отвергавшие эти предания. Тот же дух, что во времена Лютера заставлял миллионы католиков отказаться от католицизма, ежегодно подталкивает нескольких христиан порвать с самим христианством. За ересью последовало неверие.
   В самом общем виде можно сказать, что в XVIII веке христианство на всем европейском континенте в значительной степени утратило свое могущество. Но в большинстве стран оно не столько подвергалось гонениям, сколько было забыто и оставлено. Народ же покидал лоно христианства как бы с сожалением. Безбожие было в ходу среди государей и передовых людей, но оно не проникло еще в средние классы и в народ. Оно оставалось причудой избранных умов, но не общим убеждением. В 1787 году Мирабо писал о том, что "в Германии широко распространено ложное мнение, будто бы прусские провинции кишат атеистами. На самом же деле, если там и встречалось некоторое число вольнодумцев, то народ был также религиозен, как и в самых набожных местностях, более того - там насчитывалось огромное число религиозных фанатиков". Мирабо" выражает сожаление, что Фридрих II не разрешает католическим (< стр.120) священникам вступать в брак и главное - оставлять доходы от церковных бенефиций вступающим в брак священникам. "Мы осмеливаемся думать, - добавляет Мирабо, - что отмена сей меры была бы деянием, достойным этого великого человека". Но нигде,. кроме Франции безбожие не стало общей страстью - пылкой, нетерпимой, деспотической.
   Во Франции же творилось нечто небывалое. И в иные времена случались яростные нападки на упрочившиеся религии, но выказываемый при этом пыл всегда был порожден рвением, внушаемым новыми религиями. Многочисленные и страстные противники ложных и отвратительных религий древности появились только тогда, когда христианство пришло на смену этим верованиям. До сего момента они тихо и бесшумно угасали среди скептицизма и равнодушия-то была старческая смерть религии. Во Франции яростные нападки на христианство начались тогда, когда даже не предпринималось попыток заменить его иной религией. Из душ людей яростно и упорно пытались вырвать с корнем наполнявшую их веру, что приводило к полному опустошению душ. Толпе пришлось по вкусу столь противное естественным склонностям человека и повергающее его душу в болезненное состояние неверие. Все то, что до сих пор порождало лишь тягостное томление, на сей раз вызвало к жизни фанатизм и дух пропаганды.
   Появление нескольких великих писателей, склонных к отрицанию истин христианской религии, не представляется нам достаточным основанием для объяснения этого чрезвычайного обстоятельства. Почему же все литераторы, все без исключения, направили свои усилия и разум именно в эту, а не в какую-либо иную область? Почему же среди них не нашлось ни одного, отстаивающего противоположный тезис? Почему, наконец, именно они, а не их предшественники, нашли полное понимание в толпе, проявившей такую готовность верить их речам? Успех предприятия этих писателей можно объяснить только в высшей степени специфическими причинами, характеризующими эпоху и страну, в которой они жили и действовали. Дух Вольтера давно уже распространен по всему миру, но сам Вольтер мог царить только в XVIII веке и только во Франции.
   Прежде всего следует отметить, что во Франции Церковь имела не больше уязвимых мест, чем где бы то ни было. Напротив, пороки и злоупотребления, связанные с деятельностью Церкви во Франции ощущались меньше, чем в большинстве других католических стран. Французская церковь того времени отличалась еще большей терпимостью по сравнению с прежними временами и с церквями других народов. Таким образом, особые причины указанного выше обстоятельства следует искать не столько в состоянии религии, сколько в состоянии общества. (< стр.121)
   Чтобы понять это явление, не нужно упускать из виду все сказанное мною в предыдущей главе, а именно, что порожденный пороками управления дух политической оппозиции, не имея возможности проявиться в делах, нашел себе прибежище в литературе; что писатели превратились в подлинных вождей партии, вознамерившейся низвергнуть все политические и социальные институты страны.
   Если мы хорошо уясним себе эти положения, характер вопроса изменится. Речь теперь пойдет не о том, чтобы выяснить, чем церковь того времени могла погрешить как учреждение религиозное, но о том, в чем она представляла собой препятствие готовящейся политической революции и, в особенности, чем она стесняла литераторов как главных защитников этой революции.
   Самими основами своего управления Церковь являла собой препятствие для тех принципов, на которых литераторы желали построить государственное правление. Церковь опиралась главным образом на традицию - писатели же выказывали большое презрение ко всем институтам, основанным на почитании прошлого. Церковь признавала существование высшей власти над индивидуальным разумом - они призывали к смешению сословий. Найти согласие с Церковью можно было только в том случае, если бы обе стороны признали сущностное различие между обществом политическим и обществом религиозным и вследствие этого - невозможность управлять ими при помощи сходных принципов. Но до этого было далеко. Создавалось даже впечатление, что для того, чтобы добраться до государственных учреждений, необходимо разрушить церковные институты, служащие для первых основанием и образцом.
   Впрочем, хотя Церковь в ту пору и не была деспотичнее других властей, она была первой из них. Она возбуждала ненависть
   -тем, что вмешивалась в дела властей политических, не будучи призванной к тому ни своими задачами, ни своей природой. При этом она часто укрепляла во властях порицаемые ею в иных случаях пороки, которые она покрывала своей священной неприкосновенностью и, казалось бы, хотела сделать их столь же бессмертными, как и она сама. Все это рождало уверенность, что нападки на Церковь встретят сочувствие у публики. Однако помимо названных общих причин у писателей были и более частные, так сказать, личные мотивы приняться прежде всего за Церковь. Ведь она представляла именно ту сторону правительства, которая была им ближе всего и противостояла самым непосредственным образом.
   Прочие власти лишь изредка давали о себе знать. Церковь же, в чьи обязанности входил надзор за развитием мысли и цензура .литературных произведений, досаждала им постоянно. Выступая (< стр.122) в защиту от Церкви общей свободы человеческого духа, литераторы сражались за свое собственное дело и начинали с разрушения пут, наиболее стеснявших их самих.
   Из всего обширного фронта, на котором литераторы вели наступление, Церковь представлялась им - и в действительности таковою и являлась - наиболее открытым и наименее защищенным флангом. Ее могущество слабело одновременно с укреплением власти светских государей(2). В начале она главенствовала над ними, .затем была их ровней, и наконец была низведена до положения их прислужницы. Между ними установился своеобразный обмен: государи давали ей материальную силу, она наделяла их своим нравственным авторитетом. Они заставляли своих подданных подчиняться предписаниям Церкви, которая, в свою очередь, принуждала свою паству следовать воле светских правителей. Сделка опасная, особенно при надвигающейся революции, и всегда невыгодная для власти, опирающейся не на принуждение, а на веру.
   Хотя наши короли продолжали еще величать себя младшими сынами Церкви, они пренебрегали своими обязанностями по отношению к ней и прилагали гораздо меньше усердия для покровительства ей, нежели для защиты собственной власти. Правда, они никому не дозволяли поднять руку на Церковь, но и не препятствовали пронзанию ее издали тысячами стрел. .
   Полузапрет, наложенный в ту пору на врагов Церкви, не только не ослаблял этих врагов, но, напротив, усиливал их власть. Бывают моменты, когда гонения на писателей приостанавливают движение мысли, в иных случаях они его лишь ускоряют. Но никогда не было случая, чтобы полицейские меры, применяемые по отношению к прессе, не умножили бы ее силы.
   Преследования лишь побуждали авторов к писанию жалоб, но никогда не повергали их в трепет. Писатели испытывали особое стеснение, которое воодушевляет на борьбу, но никак не тяжкий и давящий гнет. Гонения на литераторов - почти всегда тяжеловесные, шумные и бесплодные - казалось, имели целью не столько запрет литературной деятельности, сколько ее поощрение. Полная свобода прессы нанесла бы Церкви гораздо меньший ущерб.
   "Вы полагаете, что наша нетерпимость более благоприятствует прогрессу разума, чем ваша безграничная свобода, - писал Дидро Давиду Юму в 1768 г., Гольбах, Гельвеций, Морелли и Сюар думают иначе". Однако шотландец был прав. Живя в свободной стране, он имел опыт свободы. Дидро судил обо всем как литератор, Юм - как политик.
   Если я остановлю первого встречного американца - в его ли стране или где-либо в ином месте - и спрошу его, способствует ли религия стабильности законов и общественного порядка, он, не колеблясь, ответит мне, что цивилизованное общество и в особенности (< стр.123) свободное общество не может существовать без религии. В его глазах почтительное отношение к религии является наиболее полной гарантией прочности государства и безопасности частных лиц. Данное обстоятельство известно даже наименее искушенным в науке управления. Между тем, самые смелые доктрины философов XVIII века в области политики нигде не нашли столь полного применения как в Америке. Только антирелигиозные доктрины никогда не имели здесь успеха, несмотря на благоприятные условия свободы прессы.
   То же самое я могу сказать и об англичанах. Наша антирелигиозная философия проповедовалась в Англии еще задолго до того, как большинство наших философов появились на свет: ни кто иной, как Болинброк довершил образование Вольтера(3). В течение всего XVIII века в Англии было немало знаменитых представителей неверия. Поборниками его выступали искушенные писатели, глубокие мыслители. Но они никогда не смогли обеспечить безбожию такого триумфа как во Франции, поскольку все, кому было чего опасаться в революциях, поспешили прийти на помощь установившимся верованиям. Даже люди, которым доводилось часто вращаться в тогдашнем французском обществе и которые не считали ложными доктрины наших философов, отвергали их как опасные, Как это часто случается у свободных народов, крупные политические партии Англии были заинтересованы связать свое дело с делом Церкви. Сам Болинброк сделался союзником священников. Воодушевленное этими примерами и не ощущающее себя одиноким духовенство решительно вступило в борьбу за свои права. Церковь Англии победоносно выдержала удар, несмотря на всю порочность своего устройства и многочисленные злоупотребления. Вышедшие из церковных рядов писатели, ораторы с жаром встали на защиту христианства. Враждебные христианству теории подверглись обсуждению, были осуждены и, наконец, отвергнуты самим обществом безо всякого вмешательства со стороны правительства.
   Но к чему искать примеры за пределами Франции? Какому французу сегодня придет в голову писать сочинения, подобные книгам Дидро и Гельвеция? Кто захочет их читать? Да и кто знает хотя бы заглавия трудов сих писателей? Даже того неполного опыта, что мы обрели за 60 лет общественной жизни, нам хватило, чтобы испытывать отвращение к этой опасной литературе. Взгляните, как уважение к религии постепенно набирает силу в различных классах по мере того, как каждый из них обретает свой опыт в суровой школе Революции. Старое дворянство, бывшее до 89-го года самым неверующим сословием, после 93-го года превращается в самое набожное. Оно первым получило удар Революции и первым обратилось к вере. Когда же и буржуазия, в свою очередь, почувствовала (< стр.124) себя уязвленной в самом своем триумфе, она также приблизилась к вере. Мало-помалу с появлением страха перед революциями уважение к религии распространилось повсюду, где люди терпели убытки от народных беспорядков, и неверие исчезло или, по крайней мере, отступило.
   Совсем иначе обстояло дело при Старом порядке. Мы настолько утратили опыт участия в великих делах и так плохо понимали роль религии в управлении государством, что неверие прокралось даже в сердца тех, чьим самым настоятельным и непосредственным интересом было поддержание порядка в государстве и повиновения в народе. Эти люди не только восприняли безбожие, но и распространили его в низших слоях общества; в своей праздной жизни они превратили богохульство в своего рода развлечение.
   Поскольку верующие хранили молчание, а голос возвышали лишь хулители веры, то случилось то, что с тех пор мы часто наблюдали в нашей стране и притом не только в области религии. Сохраняющие еще прежнюю веру люди опасались оказаться в одиночестве, оставаясь верными своими прежним убеждениям. И потому, боясь больше отчужденности, нежели заблуждения, они присоединились к толпе, не разделяя, однако ее образа мыслей. Таким образом, чувство отдельной части нации предстало общим мнением и в силу этого казалось непоколебимым даже тем, благодаря молчаливому согласию которых создалось это ложное впечатление.
   Итак, в конце прошлого столетия все религиозные верования были дискредитированы, что, без сомнения, и оказало самое большое влияние на нашу Революцию и определило ее характер. Ничто иное не способствовало в такой мере приданию ее образу того ужасающего вида, какой нам хорошо известен.
   Когда я пытаюсь выявить различные последствия, порожденные в ту пору безбожием во Франции, я прихожу к выводу, что к удивительным крайностям оно привело скорее смутой, внесенной в умы людей, нежели порчею их сердец или тем более развращенностью их нравов.
   Покинув души людей, религия не оставила их, как это часто случается, пустыми и ослабленными. Они тотчас же оказались наполненными чувствами и идеями, занявшими на некоторое время место веры, не позволившими людям сразу опуститься.
   Если свершившие Революцию французы и отличались в делах религии большим неверием, они по крайней мере были наделены одним замечательным чувством, которого нам не достает: они верили в себя. Они не сомневались в могуществе человека и в возможности усовершенствования человеческой природы; слава человека воодушевляла их, они верили в его добродетельность. В свою силу они вкладывали гордую уверенность, которая хотя и приводит (< стр.125) часто к ошибкам, но без нее народ может быть только рабом. Люди не сомневались, что призваны изменить общество и возродить род человеческий. Эти чувства и страсти стали для них своего рода новой религией, некоторые последствия которой характерны и для обычных религий, в силу чего она смогла вырвать людей из сетей эгоизма, придала им героизма и стремления к самопожертвованию, а зачастую сделала их нечувствительными к мелочам, коими мы так дорожим.
   Я много изучал историю и осмеливаюсь утверждать, что ни в одной из революций такая масса людей не проникалась столь искренним патриотизмом, бескорыстием и подлинным величием души. В ходе революции народ выказал свой основной порок, но он продемонстрировал и основное преимущество, присущее молодости, неопытности и великодушию.
   Однако же безбожие обернулось для общества великим злом. В ходе большинства из свершившихся до сих пор революций люди, выступавшие против установленных законов,, всегда уважали веру. И напротив, в большинстве революций религиозных отвергавшие веру не предпринимали одновременно никаких попыток изменить природу и порядок власти, уничтожить до основания государственный строй. Таким образом, во всех великих общественных потрясениях всегда существовала некий прочный и стабильный момент.
   Во время же французской Революции религиозные законы были уничтожены одновременно с низвержением законов гражданских, поэтому человеческий разум утратил свою прочную основу, не зная более, ни на чем остановиться, ни чего держаться. Вследствие этого появился новый род революционеров, чья отвага доходила до безумия; революционеров, которых ничто не поражало и у которых ничто нс вызывало угрызений совести. Безо всяких колебаний они исполняли намеченные задачи. Не нужно полагать, что эти новые существа были единичным и эфемерным порождением известного исторического момента, обреченные вместе с ним кануть в лету. Они образовали с тех пор: целую расу, распространившуюся во всех цивилизованных уголках земли и повсюду сохранившую тот же образ, характер и пристрастия. Мы застали ее в момент появления на свет, и она до сих пор еще перед нашим взором. (< стр.126)