–  Variola, сиречь smallpox, die Pocken<smallpox – оспа по-английски, die Pocken – оспа по-немецки.> – оспа!..
   Мы уже имели возможность видеть, что Екатерина была женщиной с сильным характером, но это был характер женский, а значит, в достаточной степени – непоследовательный. Да и существуют ли вообще однолинейные натуры, скажем – только бесстрашные, только умные или только глупые и трусливые? Каждому человеку, наверное, отмерено природой и то и другое. Екатерина, боялась пожаров и, как большинство здоровых людей, – болезней. Особенный страх у нее вызывала оспа. Это может быть непонятно сего дня, по прошествии столетий, когда ужасы губительного недуга, известные по книжным описаниям, блекнут на фоне умножившихся заболеваний современной жизни. Но еще в XVII столетии известнейший английский врач Сиденгейм писал, что именно эта «отвратительная болезнь унесла в могилу больше жертв, чем все другие эпидемии, чем порох и война вместе взятые». В те времена оспа не щадила никого, ни знати, ни черни. В бедных хижинах она бывала столь же часто, как и в жилищах богатых и во дворцах государей. В России оспа унесла в могилу Петра II. А великий князь Петр Федорович, и без того не блиставший мужской красотою, после оспы стал просто уродлив. Его невесте понадобилось все ее мужество, чтобы не показать своего отвращения перед венцом.
   В России от оспы ежегодно умирало до двух миллионов человек. Это при общей-то численности населения менее двадцати миллионов... Так что, если учесть, что Европа, ко времени рождения Анхальт-Цербстской принцессы Софьи-Августы-Фредерики, уже практически избавилась от ужасного недуга, понять страх императрицы Екатерины II перед оспой можно.
   Узнав о болезни фрейлины Шереметевой, государыня с наследником и Двором спешно покинула Зимний дворец и переселилась в Царское Село. Но страх для сильных натур, почти всегда – предтеча интереса, а за интересом следует стремление к познанию и решимость бороться.
   Мысль о борьбе с оспой давно занимала Екатерину. Она высказывалась по этому поводу не раз, в том числе и в письмах к Вольтеру. Зная, что такие способы давно найдены на Востоке. Еще в 1717 году английский посланник в Константинополе, герцог Монтегю, едва ли не первым из европейцев, решился привить оспу своему заболевшему шестилетнему сыну и тот выжил. Его примеру последовал секретарь французского посольства маркиз Шатонеф, согласившийся на прививку сам и прививший трех своих сыновей...
   И хотя во всем мире, а особенно в России, не утихали споры по поводу оспопрививания или вариолизации, от латинского слова Variola – оспа, Екатерина вызвала из Англии доктора Томаса Димсдаля, о котором было известно, что из шести тысяч привитых им, умер лишь один ребенок трех лет.
   Врач с сыном приехали, когда Анну Шереметеву уже похоронили. Граф Никита Иванович Панин заперся в своем доме на карантин, занавесил зеркала и пил горькую. Духовенство осуждало вариолизацию, яко протест против божественного волеизъявления, и требовало принимать последствия болезни со смирением. А посему старая столица встретила англичан взрывами негодования. И в Петербурге многие врачи выражали недовольство – приезжие эскулапы подрывали их авторитет... Но Екатерина была непреклонна.
   Для прививки остановились на заболевшем ребенке, Саше Маркоке [36], жившем с мамками и няньками при Дворе.
   Взяли у него кровь и привили болезнь... императрице. За нею, скрепя сердце, и дрожа от страха, протянула свою руку фрейлина Протасова. Через день-два, когда выяснилось, что «операция» прошла удачно, обе чрезвычайно гордились проявленным героизмом. И тем сильнее была их досада, когда они узнали, что днем раньше к Димсдалю явился граф Григорий Орлов и велел ему быстренько сделать свое дело, понеже он де уезжает на охоту... Такое пренебрежение нанесло сильный удар по самолюбию обеих женщин. Но, с другой стороны, и сняло остаток страха перед вариолизацией.
   Через неделю был привит наследник, а за ним потянулись к английскому лекарю и другие придворные. Семилетний Александр Данилович Маркок был пожалован дворянским достоинством и переименован в Оспина. В соборной церкви Рождества Богородицы после обедни зачитали указ, согласно которому в день 21 ноября по всей России отныне должны были устраиваться торжества в память «великодушнаго, знаменитаго и беспримернаго подвига» императрицы. Затем сенаторы и другие высшие сановники отправились во дворец благодарить государыню и поздравить ее с выздоровлением. Димсдаля пожаловали бароном и назначили лейб-медиком, действительным статским советником с ежегодной пенсией в пятьсот фунтов стерлингов. Во дворце пошла долгая череда праздников.
   Правда, среди торжеств и поздравлений, Анна не раз замечала выражение озабоченности на лице ее величества. На сей раз причиной тревоги были иностранные дела.
 
8
   Уже давно граф Никита Иванович Панин получал известия о том, что польские магнаты выступают против уравнивания в правах католического и православного населения Речи Посполитой. В городах и местечках нередки были случаи осквернения церквей и оскорбления православного духовенства. Доходило до того, что паны запрягали священников в плуги, били киями и секли терновыми розгами. Русскому Двору доносили, что в доме епископа Солтыка обсуждалось предложение, не устроить ли некатоликам нечто вроде «Сицилийской вечерни» или «Варфоломеевской ночи»? В Баре епископ Каменецкий, его брат, пан Пулавский с сыновьями составили конфедерацию против сейма 1768 года и против всех узаконенных перемен. Прежде всего, это касалось русской гарантии дарования равных прав не католикам. Комиссары Барской конфедерации поехали в Саксонию, в Париж, к туркам с просьбой о помощи. В самой Польше составилось военное ополчение. Разбой и полная безнаказанность, унижение даже самых знатных панов перед конфедератами, которые еще недавно были их холопами, – все это влекло в отряды всякую голь, дворовую служню, горожан и крестьян, не желавших работать. В конце концов, Сенат решил просить российскую императрицу обратить свои войска, находящиеся в Польше, на укрощение мятежников.
   Противостоять России в целом конфедераты были не в силах, и потому вымещали свою злобу на православном населении. Особенно прославился своей жестокостью униатский митрополит Мокрицкий. Его приспешники грабили всех, не желавших переходить в униатскую церковь, мучили людей: забивали ноги в колоды, насыпали горящие угли в голенища, а потом пускали искалеченных по миру. Млиевского ктитора Даниила Кушнира за то, что не отдал униатам дароносицу, конфедераты обложили паклей, привязали к дереву и сожгли...
   Еще в апреле русский посланник в Польше князь Николай Васильевич Репнин писал, что в Баре поляки «продолжают на прежнем основании свое беспутство, держася все турецких границ, и везде подобная ферментация есть, примечая то из разных со всех сторон известий и видя, что единый страх наших войск, здесь находящихся, удерживает их в тишине против собственного желания и что только выступления оных ожидают для открытия всего пламени фанатизма, которое внутренно их уже жжет».
   Главным начальником войск, действовавших против Барской конфедерации был генерал-майор Кречетников, который писал Репнину, что его беспокоит лишь одно – малочисленность солдат. Между тем положение становилось час от часу все серьезнее. Срочно нужны были какие-то сильные меры, поскольку конфедерация образовалась совсем по соседству с Турцией.
   Никита Иванович, докладывая императрице положение дел, говорил:
   – Князь Николай Васильевич доносит, что дерзость и наглость возмутителей во всех частях умножается. Доходов государственных – ни злотаго, почты перехватываются, всех спокойно живущих грабят; наши ж войска, сколько за сим ветром ни гоняются, догнать не могут. Королю Станиславу Понятовскому месяца через два опять нечего будет есть, понеже деньги, выданные ему на прокорм князем Репниным, заканчиваются. При этом мстиславские повстанцы объявили, что готовы отстать от конфедерации и готовы дать в том письменные рецессы [37]...
   Государыня перебила Панина:
   – Назавтра сих рецессов они сделаются теми же возмутителями; а если б схватить да в Сибирь на поселение, то, думаю, уменьшилося бы число оных.
   Скоро под Мотронинским монастырем, где игуменом был деятельный пастырь, брошенный конфедератами в темницу Мельхиседек, Значко-Яворский, объявился запорожский казак Максим Железняк. Он уже оставил было войсковое житье и перешел на послушание, готовясь принять иноческий чин, но голос скорби и боли народной снова призвали его в мир. Заложив стан в урочище Холодный Яр, Максим огласил, что имеет «золотую грамоту» от матушки-царицы, призывающую постоять за православную веру и бить ляхов. Мотронинские монахи благословили его намерение, и со всех сторон в Холодный Яр стал стекаться народ, падкий до мятежа. Железняк объявил восстановление гетманщины, а всех примкнувших к нему назвал вольными казаками. Началось последнее восстание гайдамаков.
   Восстания – не войны. В войнах армии воюют против армий. Мирные жители разоряются и гибнут в ходе боев, но это не есть самоцель войны. В каждом же восстании цель – насилие, грабежи и убийства, прежде всего, мирных жителей. В захваченных местечках гайдамаки отвечали полякам теми же зверствами, какие творили конфедераты.
   Когда отряды восставших подошли к Умани, куда сбежалось все католическое и еврейское население окрестностей, на сторону Железняка перешел сотник панской надворной команды казаков Гонта. За ним последовали и другие казаки. Гайдамаки бурей ворвались в город. Не взирая на пол и возраст, они кололи пиками, рубили саблями и топорами людей. Запрягали ксендзов в ярма, гоняли по улицам, а потом водили в церковь и заставляли читать «Верую». За чтением били, потом выводили из церкви и резали, как скотину... В ближайшем католическом монастыре перебили не только духовных лиц, но и учеников бывшей там школы. Предводители восстания заявили о присоединении захваченных земель к России.
   Но в планы императрицы пока не входило расчленение Великой Польши. На это было много причин, в том числе и отношение Австрии, Франции и Турции к пребыванию русских войск на сопредельной территории, и неподготовленность России к большой войне.
   Генерал Кречетников велел одному из своих офицеров арестовать Железняка и Гонту. Тот хитростью повязал обоих и доставил в русский лагерь. Суда не было. Железняка наказали кнутом и отправили в ссылку в Сибирь, а Гонту выдали конфедератам.
   Лучше бы его сразу казнили. По распоряжению региментария Ксаверия Браницкого поляки содрали со спины бывшего сотника двенадцать полос кожи и в заключение четвертовали... Гайдамацкий бунт пошел на убыль, дав неожиданное и вместе с тем давно предполагаемое следствие.
   Один из гайдамацких отрядов, из разосланных Железняком и Гонтой, оказался в виду богатого пограничного селения Балта, отделенного малой речкой Кодымой от татарского местечка Галты. Селение Балта славилось своими конными ярмарками. Сюда приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Сотнику отряда Шиле донесли, что в местечке много богатых евреев, греков, армян, турок и татар... Результат понятен. Гайдамаки разграбили, перерезали и перекололи всех иноверцев и ушли из Балты. Но тогда из-за реки с татарской стороны пришли турки. Они стали грабить и бить оставшихся православных и подожгли предместье. Шило с отрядом вернулся, прогнал неприятеля за реку, а заодно разорил и разграбил Галту. После чего гайдамаки помирились с турками и даже поделили награбленное.
   Узнав о событиях в приграничном районе, французские и австрийские дипломаты, давно искавшие повод отвлечь внимание России от Европы, усилили свою деятельность в турецкой столице... Напрасно посол Обресков заверял, что гайдамацкие бунтовщики являлись польскими подданными. Не помогли и 70 000 рублей, посланные ему «Для придания в нужном случае словам вашим у турецкого министерства большой силы лестным блеском золота...». Подкупленный визирь был сменен. А новый рейс-эффенди прислушивался более к речам на французском языке. Переговоры кончились тем, что Обрескову и еще одиннадцати другим членам посольства были объявлены аресты. И турецкая сторона объявила России войну.
 
9
   Утром, прибирая туалетный стол государыни, Анна обнаружила между табакеркой и флаконом с душистой эссенцией небольшое письмо без надписи, запечатанное облаткой. Сунув его за корсаж, фрейлина вышла в парадную уборную, где куафер Козлов заканчивал утреннее чесание волос императрицы и сооружение дневной прически. По случаю Катеринина дня [38]предстоял торжественный обед, на который государыня являлась в короне.
   Как обычно, парадная уборная была полна народу. Екатерина оживленно беседовала с графом Кириллом Григорьевичем Разумовским, но тут же заметила вошедшую фрейлину.
   – Простите, граф, – она подняла лицо к Анне. – Вы чем-то озабочены, ma ch?rie?..
   – Да, ваше величество, я нашла нераспечатанное письмо на вашем столе, – тихо ответила Протасова, – и подумала, может быть, вы захотите его сразу прочесть...
   – Подождем до конца туалета. Добрый новость не приходит инкогнито... Иван Тимофеевич, – обратилась она к парикмахеру, – ты уже скоро заканчивать?
   – Сей момент, матушка-государыня, вот только букольки начешу на ушки. А то ведь ноне под корону головку-то готовим.
   Он засуетился, вытащил из жаровни щипцы, помахал ими в воздухе, прихватил прядь. В воздухе запахло припаленным.
   – Не торопись, не торопись, Иван Тимофеевич, не сожги голову-то. А то на чем короне держаться, не мудрено и потерять.
   – Бог с тобой, матушка, как можно. Твоя корона – наша жизнь.
   Он заложил последние букли, припудрил и отступил на шаг, чтобы оглядеть со стороны свое творение. Екатерина поднялась.
   – Спасибо тебе, голубчик... Господа, всех вас я жду на обед в большой зал. Приходить вовремя и иметь добрый аппетит.
   Она выразительно посмотрела на Анну и та, сделав общий реверанс, вернулась в опочивальню. Следом за нею вошла и Екатерина.
   – Ну, давайте, ma ch?rie, будем посмотреть, что за новость содержит ваш письмо... – Она протянула руку и Анна подала ей листок. Екатерина повертела его в руках, взглянула на фрейлину. – Боюсь, мой королефф, это совсем не billet-doux... Что вам говорит ваш сердце?
   – Мне тоже кажется, ваше величество, что это не любовная записка. Но меня больше занимает мысль: кто мог положить ее на ваш столик?
   – Ах, ma ch?rie, спальня императрицы – проходной двор. Но будем посмотреть, и тогда, может быть, получим ответ и на ваш вопрос.
   Она сломала облатку, развернула послание и стала читать, прищуривая глаза. Постепенно лицо ее темнело, заливаясь краской гнева. Наконец она скомкала бумагу и швырнула ее в камин.
   –  Schweinehund<Подлец (грубо нем.).>! – Екатерина резко поднялась, подошла к окну, и некоторое время молча простояла, глядя на улицу. – Здесь говорится, что граф Григорий Григорьевич часто навещает какой-то бани... И там в общество Offizieren<Офицеров ( нем.).> весело развлекаться с непотребные девки... А главное, все об это знают... Кроме меня. – Она еще помолчала. – Ты знала? – Фрейлина молча наклонила голову. – Так, почему молчал? – Голос императрицы задрожал и в нем послышались слезы. – Потшему я самый последний всегда узнаю о всякий свинство?..
   – Простите, ваше величество, я виновата, но я не смела...
   – Ты не смела... Ты знаешь, как я к тебе относиться... Уф!.. Господи, что ему мало фрейлин, полный дворец девок...
   Екатерина закрыла лицо руками. Анна видела, как сползает краска с ее щек. И пожалела, что сказала про каменноостровские бани Нарышкиной. Но уже через минуту государыня смотрела на девушку сухими и ясными глазами.
   – Давай будем договориться с тобой. В наших делах никаких «не смела»! Это твой работ, служба по присяга, nicht war? Nun gut, dan haben wir sich verstendigen<Не так ли? Ну, тогда хорошо, мы договорились ( нем.).>. Поди позови Машу Перекусихину и девки. Пора одеваться. Да, еще... После обед попроси доктор Роджерсон заходить ко мне...
   – Ваше величество плохо себя чувствуете?
   – Нет, слава Богу, как обычно. Но лекарь пусть зайдет.
   «Ежели дело дошло до Роджерсона, – думала Анна по пути в свои комнаты, – то Гришке скоро конец!»
 
10
   В 1771 году в Москве вспыхнула чума. Московский генерал-губернатор граф Салтыков Петр Семенович по старости лет мало мог успеть против навалившейся беды. И императрица велела поручить распоряжаться всеми мерами генерал-поручику и сенатору Петру Дмитриевичу Еропкину. Тот хотя и действовал неутомимо, но доносил, что людей мало. Москвичи более заразы боятся больниц, так называемых карантинов. А посему скрывают хворых или разбегаются, разнося болезнь по всему городу. Еропкин писал, что с таким малым количеством людей, какое у него есть, справиться с мором невозможно. Совет решил в помощь Еропкину назначить московского сенатора Собакина и послать еще двенадцать гвардейских офицеров.
   Однако старик Салтыков прислал отчаянное донесение: «... Болезнь уже так умножилась и день ото дня усиливается, что никакого способа не остается оную прекратить, кроме чтобы всяк старался себя охранить... Генерал-поручик Петр Дмитр. Еропкин старается и трудится неусыпно оное зло прекратить, но все его труды тщетны, у него в доме человек его заразился... Приемлю смелость просить мне дозволить на сие злое время отлучиться, пока оное по наступающему холодному времени может утихнуть...» Не дожидаясь ответа, старый фельдмаршал собрал домочадцев и укатил в подмосковную усадьбу. Может быть, его неверный поступок и остался бы незамеченным. Но на другой день по отъезду фельдмаршала в Москве вспыхнул бунт.
   В ту пору митрополитом в старой столице был деятельный и решительный Амвросий Зертис-Каменский, ранее бывший архиереем Крутицким. В Москве его не любили. Амвросий ввел в консистории жесткие порядки. Запретил молодым священникам вступать в брак, не выдержав экзамена. Запретил духовенству меняться домами и переходить самовольно из церкви в церковь. Он усмотрел, что «...в Москве праздных священников и прочего духовного причта людей премногое число шатается... великие делают безобразия, производят между собою торг и при убавке друг перед другом цены, вместо надлежащего священнику благоговения, произносят с великою враждою сквернословную брань, иногда же делают и драку. А после служения, не имея собственного дому и пристанища, остальное время или по казенным питейным домам и харчевням провождают, или же, напившись допьяна, по улицам безобразно скитаются». Владыка ополчился на так называемых бесприходных, крестцовых попов, стоящих на Спасском крестце в ожидании найма к служению у обывателей. Естественно, что попы-бродяги и низшие слои московского духовенства Амвросия ненавидели.
   Во время эпидемии митрополит собрал клир в Чудовом монастыре и велел беречься: исповеди творить, не заходя в дома, с улицы через окна. Умирающим последнего целования мирского не давать и покойников класть в гробы, не обмывая... И все равно болезнь как пожар распространялась по Москве, унося все больше и больше жертв. Мортусы, обрекшие себя уходу за трупами умерших от болезни, в вощеных плащах и в черных масках крючьями вытаскивали мертвецов и валили их на телеги, чтобы вывезти за город в приготовленные ямы и засыпать известью. Жители, жалея нажитое добро, скрывали и не бросали в огонь одежду покойных, пропивая ее в кабаках, которые в спешке забыли закрыть. Народ рыдал, молился и беспробудно пил. Пьяные бесприходные попы, кормившиеся на отпевании усопших, собирали вокруг себя толпы, подбивая людей на грабежи.
   После установления карантина, люди, запертые в чумном городе, массами собирались у Варваринских ворот, над коими была чудотворная икона Богоматери. Вереницею ползли они по приставленным лестницам к образу, лобызали лик, от чего зараза лишь увеличивалась... Архиепископ Амвросий, по совету лекарей, хотел было снять икону, но возбужденная толпа воспротивилась. Московские раскольники и «дикие» попы увидели в том возможность поквитаться с притеснителем. Крикнули: «Не русской он!.. Еретик и безбожник!.. Бей!» И толпа, разбивая по пути кружала, кинулась в Чудову обитель – грабить. Хватали все: срывали оклады с икон, разворовывали утварь, книги, картины. Что не могли унести с собой – рвали. Разграбили обитель дотла.
   Архиепископ укрылся в храме Донского монастыря, но озверевшая толпа его нашла. Выволокли за бороду на паперть, били дрекольем, всем, что попадало под руку. И лишь когда от пастыря осталась бесформенная масса, которую и назвать-то телом человеческим было невозможно, вдруг опамятовались, отхлынули. Однако, опьяненные невинной кровью, снова побежали по улицам с криками о том, что лекари-иноземцы хотят извести православных. И снова грабили, снова убивали, а потом каялись в церквах и пили, пили в трактирах, заливая горькую долю свою вином, купленным на награбленное...
   Следовало немедленно отправить в Москву человека, который бы своим высоким положением и решительными мерами предотвратил бедствие. Вот тут-то Никита Иванович Панин и присоветовал государыне поговорить с графом Григорием Григорьевичем. Кандидатуры лучшей, чем Орлов, найти было трудно, и Екатерина согласилась. Она напомнила фавориту, что тот всю турецкую войну мирно прожил в Петербурге, и сказала, что надобно показать себя. А где, как не в чумной столице смог бы он стяжать себе славу и живейшую благодарность нации? Не согласиться с такими доводами Орлов не мог. И после продолжительных сборов в сопровождении тайного советника Волкова, врача Тодта, многочисленной свиты и военного отряда все же в Москву выехал.
   Эпидемия по холодному времени уже шла на убыль, но сие не умаляло заслуг прибывших. Никто из них от заразы не прятался. Полновластные правители явили осатаневшему в чумном городе люду верх распорядительности. Тодт первым делом принялся наводить порядок в больницах. Волков наладил сложный учет живых и умерших, составил списки выморочного имущества и сожженных домов. Офицерам, прибывшим с отрядом, Орлов разрешил на месте без промедления вешать застигнутых мародеров. Но людей все-таки не хватало. Именем императрицы Григорий велел объявить, что каждый, крепостного звания человек, добровольно явившийся для замены умерших больничных служителей, получит по окончании эпидемии и карантина вольную. То же было возвещено и колодникам, пересидевшим эпидемию в запертых тюремных камерах. Им он предложил в обмен на свободу войти в страшные команды мортусов. Эти обещания сильно пополнили ряды низшего больничного персонала. Даже мальчишкам московским нашлось дело: они перебили всех крыс, собак и кошек в городе, получая за свой труд, кто двугривенный, а кто и полтинник.
   Благодаря жестким распоряжениям и, поистине, героическим усилиям, как новоприбывших, так и местных добровольцев, бунт был остановлен и толпы разогнаны. Больные стали массами поступать в больницы, похоронные команды занялись прямым своим делом. Помогли и ранние морозы, доконавшие чуму. Скоро большинство гнезд заразы оказались искоренены и последние очаги ее погашены. Можно было возвращаться...
 
11
   Орлов еще бушевал в Москве, когда зоркие глаза придворных отметили, что усилиями графа Панина на выходах императрицы и на раутах стали появляться новые молодые офицеры весьма приятной наружности. Сердца дам учащенно бились, а прерывистое дыхание при виде такого множества красавцев приходилось скрывать за раскрытыми веерами. Сначала это никого не удивляло – все знали, как любит государыня шествовать между двумя рядами красивых молодых людей. Одни из молодцов задерживались в придворном круге, другие, вспыхнув метеорами, исчезали, оставляя порой за собою длинные шлейфы интриг и скандальных связей.
   Надо сказать, что офицеры, имевшие о себе достаточно высокое мнение, всеми силами старались, как можно чаще появляться при дворе. Верхом удачи считались вечерние караулы. Такие назначения подчас даже продавались за деньги. И готовились к ним тщательнее, нежели голштинские вахмистры к гатчинским вахт-парадам. Колеты подгонялись, рейтузы должны были не только подчеркивать мощь ляжек, но и усиливать впечатление от мужских возможностей. В сем деле немалую роль играло портновское мастерство. В городе находились искусники, кои с помощью незаметных подкладок превращали даже самые невыразительные купидоновы стрелки в палицы Геркулеса... Что ж, в конце концов, никто ведь не осуждает декольте, корсеты, мушки и другие хитрости, направленные на усиление привлекательности дам... В «бабьем царстве» и законы должны быть в лад и в меру, согласно желаниям их задающих. Многие семейства даже надежды свои основывали на каком-нибудь юном красавце-родственнике, стараясь его совместно экипировать и выдвинуть...
   Скоро в приемных и в кабинетах дворца отметили, что у дверей покоев государыни чаще других появлялся один и тот же ловкий гвардейский офицер с чистым лицом и фигурой, отличающейся доброю статью. Это была не порода, полученная от длинной череды предков, а именно стать. Лет ему было двадцать с небольшим, в гвардии – недавно, поскольку в придворных интригах не замечен. А ворожил молодому человеку, по всей видимости, граф Никита Иванович. Имя новой креатуры всесильного министра было Данила Хвостов, подпоручик гвардии. На вопрос: «Кто таков?», товарищи по полку пожимали плечами. Отвечали коротко: «Добрейший малый, но пустота». Однако не исключено, что в этом и был некий панинский расчет. В обстановке осложнившихся отношений с Орловым, трудностей во внешней и внутренней политике, пожалуй, именно такой и нужен был императрице: «добрейший и пустейший» в будуаре и