[60], – читал Серж, идя вдоль стены. Значит, Дебаржа расстреляли здесь. Наверху опять раздался выстрел… Серж поднял голову: на вершине стены стояло каменное укрытие для часового. Серж вскарабкался туда по двойной лестнице из кирпичей; сверху открывался театрально-зловещий пейзаж. У этих злодеев было сильно развито стремление к театральным эффектам! Сквозь такие глухие стены даже и лучу надежды не пробраться! Серж отвернулся и пошел взглянуть на каменное укрытие… но тут же отскочил назад! Нервы его были напряжены, и ему показалось, что там, в темной глубине, шевелится апокалиптическое чудовище… Да нет, ничего не было… ничего… сухие листья, похожие на когти… тень… С бьющимся сердцем Серне спустился вниз. Ив ждал его, сидя на камне. Стреляли все ближе, совсем над ухом…
   Выходя из крепости, они столкнулись нос к носу с молоденьким офицером – французом! – в походной форме, в каске. Офицерик очень испугался, потому что никак не ожидал кого-нибудь здесь встретить. Молоденькие солдаты появились в кустах, с трудом пробираясь сквозь их чащу… Они спускались сверху, оттуда, где Сержу показалось, что он увидел чудовище…
   Ив и Серж быстро шли к машине. Серж выбирался из этих мест, как из колючих зарослей. Он чувствовал, как все вокруг цепляется за него, какая-то неведомая сила пригибает его к земле, тащит назад. Точно в кошмаре, когда, как ни стараешься, не можешь ни побежать, ни крикнуть.
   – Много убитых? – раздался позади них молодой голос.
   – Маневры, – сказал Ив, – они играют в войну. Опасная игра, всегда есть раненые.
   – Я их убью, – сказал Серж. Ив облегченно вздохнул, услышав это любимое выражение друга – значит, Серж пришел в себя. Когда Ив увидел, как помертвело лицо Сержа, он пожалел, что заехал в крепость…
   Они сели в машину Ива с чувством избавления, как утопающие, достигшие суши.
   Ив злился на себя, зачем ему понадобилось водить Сержа в крепость. Да и его разбередило это посещение. Вдруг под обычной оболочкой Ива, всюду и во всем стремящегося найти рациональное зерно, ко всему практический подход, появился незнакомец, шатавшийся, как пьяный или как человек, оказавшийся на палубе корабля во время бури. Он заговорил, и голосу его вторил скрип «дворников» по стеклу, потому что опять пошел дождь, дождь снова проливал на них свои слезы.
   – Серж, – сказал он, – я еще не говорил с тобой о том, что я пережил и передумал после моей последней поездки в Москву…
   Сквозь дождь ехали плечом к плечу два французских коммуниста и говорили между собой с доверием, естественным для людей, находящихся по одну сторону баррикады. А откровенный разговор – это уже очень много, это помогает жить. Человеческое тепло! Пусть дождь, пусть ветер – нет ничего дороже человеческого тепла!

XXIII

   Ольга была образцовым директором. Никогда не опаздывала, никогда не отсутствовала в рабочие часы. Поэтому, когда г-н Арчибальд, патрон, обнаружил, что ее не было в конторе ни утром, ни днем, он сам лично позвонил в «Терминюс» – «417-й не отвечает…»
   Ольга не отвечала. В ночной рубашке, босиком, она бродила по комнате, бросалась на кровать, вскакивала, не выпуская из рук газеты, где она снова и снова перечитывала все те же несколько строк… Там было написано черным по белому: «Вчера утром в баре „Куполь“ на Монпарнасе внезапно потерял сознание г-н Фрэнк Моссо, служащий американской экспортно-импортной фирмы. Он был перевезен скорой помощью в больницу Кошен, где вечером скончался. Смерть является следствием сердечного припадка».Мелким шрифтом, в уголке. Ольга увидела случайно: заметка, как о раздавленной собаке. «Служащий фирмы…»
   Время шло…Вечером скончался… сердечный припадок… Что она делала вчера вечером? Как всегда, была в конторе, обсуждала с мосье Арчибальдом проект рекламы минеральной воды. Потом приехали их главные клиенты, фабриканты тканей, и ей пришлось принять приглашение пообедать с ними в тот же вечер… Ей не хотелось, но мосье Арчибальд смотрел на нее умоляюще, и у нее не хватило духу отказаться. А в это время Фрэнк… Фрэнк, уже мертвый, лежал на больничной койке; а она обедала в «Серебряной башне»…
   После того как больше трех месяцев тому назад они распрощались на автобусной остановке у Ворот Дофина, он не подавал никаких признаков жизни. А позавчера в полночь позвонил по автомату: «Ольга! Я вас разбудил… Простите! Мне так хотелось услышать ваш голос. Скажите еще раз: „Алло, Фрэнк!“ Она повторила весело: „Алло, Фрэнк! Я соскучилась по вас… как живете? – Плохо, очень плохо. Я чувствую себя мухой, которую подстерег жирный паук… Мне хотелось рассказать вам об этом сегодня вечером. – Почему именно сегодня вечером? – Каждый вечер, Оля! Но проходит вечер за вечером… Вы помните большой ресторан, где нас с вами так плохо накормили? – Да… помню… – Мне очень хотелось бы еще раз так плохо пообедать с вами… Но всюду полно сволочей, сукиных детей… – Да… – А я не герой, Оля, простите меня, не судите. Спокойной ночи, моя дорогая… – Спокойной ночи, Фрэнк!“
   Такой уж у нее характер. Ведь он ждал одного ее слова, чтобы прибежать, а она, все, что она сумела ему сказать, это – «спокойной ночи, Фрэнк…» Он пришел бы и умер у нее на руках… Нет, если бы он пришел, он бы не умер. Сердечный припадок… Но почему она чувствует себя виноватой, почему у нее ощущение, что она не сделала того, что должна была сделать, что она позволила Фрэнку умереть, бросила его… Как будто можно запретить человеку умереть.
   Обессилев от слез, Ольга легла – и проснулась только вечером. Уже стемнело. Ольга смотрела на темные окна и бесконечно длившееся для нее мгновение не понимала, почему она в постели… А потом она разом все вспомнила, действительность снова навалилась на нее, как могильная плита. Но во всем этом было что-то помимо горя, помимо ужаса перед непоправимым. Что-то другое, чем обычное чувство горя. Ольга вскочила и стала лихорадочно одеваться. Она пойдет к Сержу… Серж был единственным связующим звеном между ней и Фрэнком, из всех их общих друзей Фрэнк последнее время виделся только с Сержем.
 
   Дверь открыла мать Сержа.
   – Оля! – маленькая г-жа Кремен обняла ее и поцеловала, – входите, дорогая, я погляжу на вас при свете… Раздевайтесь, какая ужасная погода… Серж должен прийти с минуты на минуту.
   Г-жа Кремен ввела Ольгу в столовую и усадила ее в одно из кресел в полотняных чехлах. Ольга послушно села, повторяя, что зашла на минутку, что ей не хочется раздеваться, что ей надо спешно повидать Сержа и что она сейчас уже уйдет.
   – Софья Павловна, – сказала она, сидя на кончике кресла, как бы собираясь бежать, – вы знали американца Фрэнка Моссо, художника?
   – Того, что умер вчера от сердечного припадка? Я его не знала, он к нам никогда не приходил, но Серж его знал… он потрясен его смертью… Несчастный человек, ведь ему не было и пятидесяти лет, совсем еще молодой… Осталась жена и двое детей…
   – Почему он умер, Софья Павловна?
   Г-жа Кремен была поражена тоном Ольги…
   – Но… по-видимому, от сердечного припадка… Вы, значит, его хорошо знали, деточка? Подождите! Вот и Серж…
   Серж очень обрадовался Ольге. Но, едва поздоровавшись, без всяких предисловий, она спросила:
   – Что вы знаете о смерти Фрэнка, Серж?
   Серж удивился, внимательно посмотрел на Ольгу, он не знал, что Фрэнк и Ольга встречались.
   – Он умер от сердечного припадка.
   Серж сел напротив Ольги в покрытое чехлом кресло, и Ольга увидела, какое у него расстроенное лицо… синяки под глазами… Ольга же казалась совершенно спокойной. Значит, он может говорить свободно.
   – От сердечного припадка, – повторил он, – несомненно. У него ведь было больное сердце, все это знали, но… Ольга! Он, наверное, сам постарался ускорить смерть. Я уверен, что это самоубийство, и ничто меня в этом не разубедит.
   – Я тоже в этом уверена, – сказала Ольга.
   Серж не задал ей никакого вопроса и продолжал:
   – Я только что от художников, хлопотал, чтобы его по крайней мере похоронили, как художника, а не как «служащего американской фирмы»… Пусть напишут о его живописи. Ведь художники говорят, что он был очень талантлив…
   – Надо было ему об этом сказать, когда он был жив!
   Если бы это были другие люди, а не Ольга и Серж, разговор мог бы принять неприятный оборот, но Серж просто ответил:
   – Ему говорили… Я слышал, как ему об этом говорили в нашу последнюю встречу… в первых числах сентября… было еще жарко… Он пришел к Дариусу, я был там. Дариус писал мой портрет. Фрэнк вошел и сказал, что у него отобрали американский паспорт, что ему предлагают вернуться в США. Он был очень расстроен. Он был уверен, что в случае возвращения дело кончится для него плохо… Когда он ушел… у нас у всех было тяжелое чувство… там был еще Альберто. Но после этого Дариус видел его несколько раз, Фрэнк приходил ночевать в мастерскую – у него мастерская в том же доме, что у Дариуса. Ив, адвокат, которого я рекомендовал Фрэнку – да вы его знаете, – иногда заходил к нему… Фрэнк как будто начал успокаиваться, но Ив говорил, что его жена никак не хотела примириться с создавшимся положением и во что бы то ни стало желала вернуться домой, сколько Фрэнк ни уверял ее, что он не сможет найти там работу, что у него там будут большие неприятности… Она вдруг резко к нему переменилась и целыми днями попрекала его тем, что он погубил детей.
   Ольга по-прежнему сидела на краешке кресла, не снимая пальто и шляпы, как бы собираясь подняться в любую минуту.
   – Погубил детей? – повторила она.
   – Она утверждала, что Фрэнк скрывает от нее свою «преступную деятельность»… Что американская юстиция и посольство не могут ошибаться. Она ругала Фрэнка проклятым коммунистом. Целыми днями она его грызла. Ив старался ей объяснить, но тщетно…
   Серж замолчал, как будто какая-то мысль вдруг отвлекла его…
   – А потом? – сказала Ольга.
   – Потом… – Серж посмотрел на Ольгу невидящим взглядом. – Однажды Фрэнк пришел к Дариусу, он был в страшном возбуждении и говорил, что хочет вступить в партию… Что, раз дело обстоит так, значит, партия права, и он хочет в нее вступить… Дариус растерялся, он не знал что сказать: американец – член Французской компартии… Неслыханное дело… Все это – несчастный случай! Я забыл вам сказать… Мадам Моссо уверяла, что Фрэнк никогда не занимался живописью, что это была выдумка, которой он прикрывал свои политические махинации…
   Серж не договорил, опять задумался, держа в пальцах потухшую папиросу… Г-жа Кремен, стараясь не звенеть посудой, разливала чай. Она подвинула Ольге дымящуюся чашку: «Вам это будет полезно, Оленька…» Серж откашлялся.
   – К мадам Моссо приходили, специально чтобы рассказать ей о связи ее мужа с коммунисткой…
   – С коммунистической шпионкой, – поправила Ольга.
   – …с коммунистической шпионкой, – повторил Серж, – а потом он умер.
   – Это не самоубийство, – сказала Ольга, – это – убийство.
   Она встала, и Серж смотрел на нее с восхищением, хотя, видит бог, ему было совсем не до того. Лицо Ольги покрылось смертельной бледностью, взгляд у нее стал пустым, как у статуи, как у надгробного памятника.
   – Неужели вы уже уходите, Оленька? – сказала г-жа Кремен. – Ну, тогда Серж вас проводит.
 
   Они спустились по деревянной лестнице с толстыми балясинами и перешли через двор, где платан, превратившийся в собственную тень, прятался в мокрой тьме. Серж держал над Ольгой зонтик, который ему дала мать.
   – Поедем на метро, Ольга?
   – Нет, лучше пешком…
   – Но вы промокнете…
   – Ничего…
   В этот час апофеоза весь Париж был на улицах, и последние аккорды перед обеденным антрактом звучали оглушительным фортиссимо.
   – Вы не хотите пообедать со мной, Ольга?
   Серж держал Ольгу под руку, она слегка прижала к себе его руку.
   – Нет, спасибо, Серж… я, пожалуй, пойду лягу… Потом мне надо позвонить Арчибальду, он, наверное, беспокоится.
   Черные грибы зонтиков загромождали тротуары, люди натыкались друг на друга, толкались… А с крыш многоточием падали капли, более тяжелые и мокрые, чем дождь, они норовили попасть за воротник… Вдруг на набережной, возле Академии, тротуар опустел, и идти стало свободно. Они шли под зонтом, прижавшись друг к другу, погруженные в свои мысли.
   – Ольга, почему вы не вступаете в партию?
   – Вы знаете почему…
   – Я знаю прежние причины. Если причины все те же, то они несостоятельны.
   – Разве что-нибудь изменилось?
   – Они всегда были несостоятельны.
   Ольга даже не ответила. Серж продолжал:
   – Всегда. Вы принимаете во внимание свои чувства, а не действительность. Вы нам нужны, вы неисчерпаемый кладезь знаний, вы умеете работать, у вас много здравого смысла.
   – Я дочь своего отца.
   – Ваш отец здесь ни при чем. Вы – это вы, Ольга; когда я учился в партийной школе, я часто думал, как хорошо было бы, если бы Ольга была здесь, она бы мне помогла… Что с вами случилось?
   Ольге не хотелось отвечать, ей не хотелось отрываться от мыслей о Фрэнке, но Серж повторил вопрос, он настаивал.
   – Я потеряла веру, – с трудом выговорила она, – а убеждения без веры – мертвая буква. От меня ушла благодать. А если это так, зачем мне идти на муку? Ведь я не имею права ни на сомнение, ни на ошибку, ни на слабость, ни на усталость. Каждый сейчас же подумает: этого надо было ожидать! Может быть, и вы уже думаете так… или завтра подумаете.
   Серж мысленно проверил себя: нет, Ольга ошибалась. Наоборот, если бы кто-нибудь другой заявил бы вот так о своем равнодушии к судьбам мира, он осудил бы его, а Ольгу – нет. Он не ответил, ожидая продолжения.
   – Представьте себе, – снова заговорила Ольга, – как я скажу на собрании ячейки: «Мои две родины…» Что бы тут поднялось!
   Серж по-прежнему ничего не говорил: он хотел привести свои возражения только тогда, когда Ольга выскажется до конца, а она никогда не была ни торопливой, ни болтливой. После паузы она продолжала:
   – Одна южно-американка, которая часто помогала СФЖ [61], сказала мне – она думала, что наши судьбы похожи, она меня не очень хорошо знала, – так вот, она мне сказала: «Я не хочу афишировать себя в Союзе французских женщин, в один прекрасный день может случиться, что интересы моей страны придут в столкновение с интересами Франции…» Я ей ответила: «Со мной, мадам, это не может случиться…» Не знаю, как она поняла мой ответ. Я не стала ей объяснять: «Я, мол, коммунистка… пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Это было бы и слишком просто и слишком сложно.
   Серж обрадовался, услышав сухой и едкий тон, который был свойствен Ольге, сейчас он воспринял его как первый признак жизни в бездыханном теле. Она добавила:
   – Это было давно. А теперь мы живем во времена подозрений. Я ведь вам уже говорила? Да, я это уже говорила. Я твержу об этом все время. Государства друг друга подозревают, люди друг друга подозревают. А мы… раньше мы доверяли друг другу… Но ведь вас могут обмануть только те, кому вы доверяете.
   Она умолкла, и Серж понял, что больше она ничего не скажет. Настало время для его возражений… Но тут он обнаружил, что ему уже не хочется спорить… Его доводы показались ему вдруг неубедительными. Нет, он не будет давать Ольге добрых советов. В конце концов – она его переубедила.
   – Вы совсем промокли… бедная моя…
   Это было все, что он сказал. Ольга еще раз прижала к себе руку Сержа. Доверие… как это хорошо, доверие…Они молча шагали под дождем до самого «Терминюса».

XXIV

   Дювернуа вернулся в замок ночью; несмотря на гололедицу, он гнал сломя голову. Бросив машину у решетки, он почти бегом проскочил через парк и распахнул одну из незапертых дверей замка. Темные нетопленые залы, коридор… Вот и комната, в которой он жил летом, в ней так же темно и холодно, как во всем погруженном в молчание и мрак замке. Дювернуа упал на колени перед подвернувшимся ему креслом и зарылся головой в его рваную шелковую обивку. Он тихо стонал. Где-то далеко в деревне завыла собака. Дювернуа встал, протянул руку, чтобы зажечь свет. Еще несколько раз всхлипнув, как обиженный ребенок, он снял пальто, достал платок из кармана фрачных брюк и высморкался. Глубокой ночью одинокий человек рыдает в старом полуразрушенном замке… Разве это не ужасно?… Но ужас и отчаяние Дювернуа привез с собой в этот окутанный паутиной, наполненный крысиной возней замок, он привез их из залитого светом красного с золотом театрального зала, где толпились женщины в вечерних туалетах и мужчины во фраках… Он хотел спрятаться, спрятать свой ужас и отчаяние.
   В камине была одна лишь зола. Дювернуа долго глядел на нее и снова заплакал. Было очень холодно, Дювернуа чувствовал, что холод пронизывает его насквозь, подбираясь к сердцу… Вздохнув, он шагнул в громадный камин из резного камня, вымел золу, поднял решетку, потом, согнув голову, как кариатида, подставив плечи под каменную плиту камина, он напрягся изо всех сил, пытаясь приподнять огромные камни. Они не шелохнулись. Нелепое это усилие несколько облегчило Дювернуа, но на лысине у него остался глубокий красный след. В чулане должны быть дрова. У Дювернуа от холода зуб на зуб не попадал. Он надел поверх фрака халат и открыл дверь в темный чулан – мыши, шурша бумагой, прошмыгнули у него под ногами. Он набрал дров, старых газет и, вернувшись в комнату, принялся педантично растапливать камин. Огонь разгорался быстро и хорошо. Дювернуа придвинул к камину кресло, погасил свет. Он сидел почти в самом огне, так и не сняв фрака, закутавшись в халат, пальто, шотландский плед… он начал согреваться, но время от времени его охватывала судорожная дрожь, будто из него толчками выходил холод. Большие поленья горели жарко и ровно. Дювернуа почти без чувств полулежал в кресле – он необоримо устал… Пустынный, ледяной, темный замок казался ему преддверием ада. Но здесь он был по крайней мере в одиночестве, имел право кричать, если боль становилась невыносимой. Справа его грел, жег огонь, слева он все еще ощущал холод. Заснуть бы… Сон начал обволакивать его своим теплом. Дювернуа жаждал сна, и казалось, вот-вот сон овладеет им… Но вдруг, как будто кто его спугнул, сна как не бывало, и Дювернуа, вынырнув из дремотного тумана, совсем очнулся и снова все вспомнил. Как это он упустил сон! Нервы… Весь он сплошной нерв. Невыносимо. Вскочить, броситься бежать! Дювернуа пытался овладеть собой, не двигаться, даже не скрежетать зубами. Но вернемся назад, вернемся назад вместе с ним.
   В этот вечер Дювернуа должен был сопровождать в Оперу свою очаровательную хозяйку Кристину, и она собиралась пригласить еще друзей, чтобы после театра всем вместе поехать ужинать к «Максиму». Он уже был готов, когда горничная постучала в дверь и передала записку от Кристины: «Я должна уехать, дорогой, – писала она, – тот, кого я люблю, свободен сегодня вечером…» Билеты в Оперу лежали в конверте… Дювернуа выругался. Он чувствовал себя дураком – свежевыбритый, во фраке, в лаковых ботинках… Иметь дело с Кристиной… Не женщина, а сквозной ветер! Он был слегка обижен ее бесцеремонностью, слегка приревновал ее, хотя ему не было никакого дела до увлечений Кристины. Без четверти девять… Дювернуа достал записную книжку, позвонил по телефону: «Мадам нет дома…» Он позвонил приятелю: «Нет дома…» Дювернуа поколебался и позвонил в «Терминюс»: «417-й не отвечает…» Ну что же, он пойдет в Оперу один.
   Он вошел в ложу, когда уже потухал свет. Сразу же заиграл оркестр. Ложа была пуста. Прошло несколько минут, прежде чем Дювернуа окунулся в театральную атмосферу… Уже поднимался занавес, раздался небесный голос. В темном зале, как незажженные хрустальные люстры, поблескивали платья женщин. Дювернуа посмотрел направо, налево… во всем театре только в его ложе были пустые места… Но музыка незаметно завладевала им, и он уже готов был отдаться ей, слушать, смотреть, как вдруг его охватило страшное беспокойство. Сердце его бешено заколотилось: он чувствовал, угадывал, что она здесь… Она, его любовь, его судьба, его несчастье, его отчаяние, его неумолимое светило… В соседней ложе женский силуэт – такой же, как и во всех других ложах, но он узнал бы ее – любимую – по одному лишь изгибу тонкой шеи, по затылку, по манере класть руку на барьер ложи… Да, если он думал, что наконец обрел равновесие… он снова катится в пропасть. Дювернуа тихонько встал и отошел в глубь ложи, чтобы оттуда всласть насмотреться на н е е. Он уже не слышал музыки, не видел зала – светлая тень в соседней ложе затмила все. Она, не двигаясь, слушает… рядом с ней другая женщина, сзади мужчины. Вот она шевельнулась, одним движением накинула атлас и меха на голые плечи: может быть, она почувствовала его взгляд? Она не повернула головы, снова сидит неподвижно… мужчина сзади нее наклоняется, поднимает что-то – программу или, может быть, перчатку… А, это он… Затаившийся во тьме Дювернуа – цивилизованный человек… он не бежит при виде врага, как бы его ни боялся, он не кидается на врага, как бы его ни ненавидел. Он не станет публично обнажать свое страдание, так же как не станет раздеваться или чесаться.
 
   Это началось до войны, когда Дювернуа был еще молодым летчиком-испытателем. Он увидел ее в первый раз на Монпарнасе, в кафе «Дом», ее сопровождал красивый парень. Сразу было видно, что они любят друг друга. Дювернуа мог бы познакомиться с ней тогда же, потому что он был с приятелем, который знал ее возлюбленного – Мишеля Виго, но Дювернуа не решился, потому что летчик-испытатель Дювернуа был тогда неодолимо застенчив. Отчасти из-за того, что он уже начал лысеть, и это приводило его в отчаяние. А у этого Мишеля Виго были чудесные кудри, два завитка надо лбом, как рожки у фавна… С этого дня Дювернуа стал часто бывать на Монпарнасе, и когда он встречал ее там – неизменно с Мишелем Виго, – у него каждый раз больно екало сердце. Он садился как можно ближе и смотрел на нее. Он смотрел на ее светлые волосы, неуловимую розовость… незначительные брови, незаметные ресницы и необъятный взгляд; она была небольшого роста, слегка сутулилась… Что же в ней было такого… бесконечно трогательного? Она волновала его до рыданий. И Дювернуа прекрасно видел, что то же самое ощущают и ее любовник и все другие мужчины, которые подходили поздороваться с ней, что все они – у ее ног, у ее маленьких ножек. Он ясно видел, что за ней тянется длинный шлейф любви, шлейф новобрачной, шлейф королевы…
   Познакомился он с ней позднее, когда она уже была женой Беленького, Станислава Беленького, весьма парижского римского императора, финансиста и любителя искусств. Знакомство произошло, когда они плыли из Нью-Йорка в Гавр, и несколько дней, проведенных вместе на пароходе, стали решающими в жизни Дювернуа. Он начал следовать по пятам за этой женщиной, которая знать его не хотела. Когда она ушла от Беленького к молодому шведу, своему соотечественнику (она была шведкой), Дювернуа стрелялся и промахнулся на волосок, пуля прошла навылет через спину… Потом была война и все, что связано с нею, но образ этой женщины не оставлял его ни на одно мгновение. После войны, когда он снова встретил ее в Париже, его хождение по мукам возобновилось. Каждый раз, когда возле нее появлялся новый мужчина, Дювернуа доходил до апогея страданий. Да, Дювернуа, знал, что такое несчастная любовь… Последние три года она много путешествовала. Каждый раз, как она возвращалась в Париж, он ее видел, видел, как она быстро стареет, но ей стоило только свистнуть, и он в любой момент прибежал бы к ней, как раньше, как всегда. Но она никогда не звала его. Время от времени он стоял под ее окнами на Острове [62]; ставни были закрыты, за ними – темнота… Прошло больше года с тех пор, как он ее видел в последний раз.
 
   Занавес опустился, аплодисменты слились с последними аккордами оркестра, зажегся свет. Дювернуа страшно испугался – сейчас она его увидит! Он встал, высокий, элегантный, и поспешно вышел из ложи. В коридорах, в фойе уже было полно народу. Дювернуа встал так, чтобы не пропустить ее, когда она выйдет из ложи. Вот она… Элизабет! Элизабет!… Она приближалась, как всегда эксцентрично одетая, в коротком красном платье, плотно облегавшем ее тяжелую грудь, тонкий стан… босые ножки на высоких выложенных рубинами каблуках и целый дождь изумрудов на груди, на шее и в ушах… А волосы! Совсем седые!… Или, может быть, просто вытравленные до платиновой белизны? Блестящие, коротко остриженные, они подчеркивали восхитительную форму маленькой круглой головки. Элизабет шла ему навстречу, она его увидела… Она улыбалась, смотрела своим необъятным взглядом… Дювернуа бросился к ней… Нет! Она улыбалась не ему, Элизабет протягивала руки кому-то другому… Ольге! Они поцеловались. Ольга в длинном вечернем платье, белом, переливчатом, была на голову выше Элизабет, на целую гордую голову. Две женщины, которым он не нужен… Элизабет обернулась… она повернула к нему свое странное лицо, застывшее в сказочной молодости… «Жак, – сказала она, – я в Париже всего три дня, а завтра опять уезжаю…» Ольга поздоровалась с ним издали, не протягивая руки. Из трех мужчин во фраках, сопровождавших Элизабет, двое держались поодаль, как телохранители, а третий шел рядом с ней, почти ее касаясь: это был швед. Она, наверное, останется с ним до конца своих дней… Он был по-прежнему строен и бледен, и голова его, как всегда, страдальчески никла… Густые волосы лишь на висках поседели, и все те же глаза, глаза Элизабет, тот же взгляд, как будто они были брат и сестра. С ней была другая женщина, вернее девушка. Очень молодая и хрупкая, как венецианское стекло. В черной копне волос – цветы… Как это Элизабет не боится водить с собой такую юную красавицу? Нет, она не боится, вот она берет девушку за руку: «Агнесса, познакомься, – мой старый друг Жак Дювернуа, романист… летчик… Это моя дочь, Жак…» Ее дочь? Что это еще за выдумка? У Элизабет дочь? Агнесса протянула ему руку. Юность неотразима… Дювернуа взял руку девушки, и сразу же ему в голову пришла уйма сравнений – и с котенком, и с рыбкой, и с грибочком, и с мускатным виноградом. Если она действительно была дочерью Элизабет, то она не унаследовала ничего от женственности матери, от этой до потери сознания потрясающей душу и тело женственности. Зато в ней била ключом горячая молодость, на угловатом личике блестели черные глаза… Некоторая самоуверенность в повадке, наверное, появилась у нее недавно, когда она с удивлением убедилась в своей власти над умильно улыбающимися ей поклонниками. Она остановила на Дювернуа внимательный взгляд, за которым чувствовалась напряженная внутренняя жизнь. У нее, должно быть, нелегкий характер, у этой девочки, совсем нелегкий… Впрочем, она тотчас же отвернулась от Дювернуа в сторону какого-то молодого человека, и теперь они вместе смеялись. Дювернуа услышал, как Элизабет уговаривалась с Ольгой встретиться на следующей неделе… А ему сказала, что завтра уезжает. Он уже спускался с лестницы, не попрощавшись с ней; проталкивался сквозь голые плечи, черные фраки…