Он пошел открывать. Изнемогающая от усталости парочка возвращалась из ночного ресторана. Лифт. Коридор. Дверь. Скажи пожалуйста – пятьсот монет! Должно быть, они здорово устали.
   – Я думаю одвух вещах, – сказал Фернандо, когда Карлос вернулся. – Во-первых, Альберто, генерал Альберто, «нежелательный» во Франции и все прочее, знает кучу народа… Я устрою тебе читательский билет в Национальную библиотеку. Я уже говорил о тебе с Альберто… Во-вторых, на первом этаже, в среднем трехкомнатном номере, живет один норвежский ученый. Что, если тебе поговорить с ним? Он здесь две недели, и у него перебывала чуть не вся Академия и Коллеж де Франс. У него хорошая морда. Скорее похож на морского капитана, чем на ученого.
   – Как же это сделать, – сказал Карлос, – под каким предлогом…
   – Я тебя научу… Он просыпается рано утром, около шести часов, и ему сразу хочется есть… Поэтому с вечера оставляют на этаже завтрак, который надо только разогреть… Вчера я его относил. Там все приготовлено… Отнеси сегодня вместо меня?
   – Тогда я побреюсь…
   Карлос достал электрическую бритву. Фернандо вымыл чашки и стаканы и поставил их в стенной шкафчик.
   – Пойду открою входную дверь, – сказал Карлос, погладив свои выбритые щеки, – пусть стоит открытой к скорому, который приходит в семь пятнадцать, а я тем временем займусь стариком…
   – Стариком? Ему нет и сорока!
   – Ну, тем лучше… А вдруг он меня выгонит? Вдруг он меня пошлет подальше? Вдруг он пожалуется в дирекцию? Атомные ученые – люди недоверчивые… Вдруг он примет меня за шпиона? Представляешь, жирные заголовки в газетах! За меня ведь некому поручиться. Меня никто не знает, а вся моя жизнь так неправдоподобна…
   Фернандо никогда еще не видел Карлоса в таком волнении. По правде говоря, Карлос не столько боялся, что его примут за атомного шпиона, сколько того, что из-за недоверия норвежский ученый не захочет помочь ему продолжать его научные изыскания.
   – Послушай, – сказал Фернандо, – может быть, в этот раз и не выйдет, но ты пробьешься, я уверен… Это видно по твоему лицу…
   Фернандо говорил правду, он был уверен, что Карлос побьется. Может быть, страдальческие глаза Фернандо обладали способностью угадывать будущее по лицам друзей Его погоня за всеобщим благом была столь напряженной, что он провидел будущее там, где другие видели всего лишь гладкое лицо красивого парня. Разве случай, великий вершитель судеб, не похож на нас, как две капли воды? Одного взгляда на лицо человека должно быть достаточно, чтобы определить его судьбу, угадать его биографию. Но алфавит человеческого лица, рук, волос, походки, голоса зашифрован, и поэтому мы называем случаем логическое и естественное развитие биографии.
   Для Фернандо во всем существе Карлоса, завязшего в роскошном отеле на берегу Сены, были только благотворные силы. Он хотел помочь этим силам, хотел помочь Карлосу дать им ход.
   Карлос и Фернандо пересекли уснувший вестибюль, куда не проникал еще ни шум, ни свет. Карлос прошел вглубь и стал раздвигать занавеси. Фернандо делал то же самое с другой стороны двери… Окна появлялись одно за другим, высокие, как витражи в соборе, но туманно-серые, непроницаемые. У дверей Карлос и Фернандо снова встретились. Карлос повернул ключ и вышел на набережную Сены. Ночь кончалась. Город отбрасывал одеяло тьмы, уже можно было угадать очертания зданий, слышались первые звуки пробуждения – поскрипывание, кашель, шаги, шум колес… Огни погасли. Вот оно – утро! Стоя на пороге своего ночного владения, Карлос потянулся, несколько раз глубоко вздохнул и вернулся в вестибюль. Фернандо там уже не было. Наверное, он пошел разогреть завтрак старому ученому, который был молод, походил на капитана корабля и должен был заняться судьбой Карлоса.

III

   Маленький домик в колыбели Граммонов Вуазен-ле-Нобле, полученный Патрисом в наследство от тетки Марты, не выходил у него из головы. Когда он был мальчиком, он всегда проводил там каникулы, но теперь дом принадлежал ему – это было совсем другое дело.
   Патрис поступил в Консульский отдел потому, что ему хотелось поездить по белу свету. А между тем больше всего на свете он любил Иль-де-Франс. Одно это название для него было песней, историей, жизнью. Пейзаж Иль-де-Франса был для Патриса единственным настоящим пейзажем, всякий другой по цвету, контуру и силуэту казался ему картинкой на холсте или бумаге. Скажем, Прованс. Патрис любил Прованс, но его красота в состоянии непрерывного пароксизма заставляла без конца любоваться собой, занимала целиком ваше время и внимание, была назойлива, как чересчур крепкие духи. Когда Патрис выезжал из Парижа на своей маленькой серой машине, каких тысячи на дорогах Франции, то стоило ему увидеть первые пригородные сады, маленькие домики и длинные каменные ограды, за которыми стоят полуразвалившиеся прекрасные особняки прежних времен, построенные еще тогда, когда предместье было настоящей деревней, с лесистыми холмами и полями… стоило ему снова увидеть это небо, эти тополя и платаны – и он начинал мурлыкать, как кот в облюбованном им старом кресле. Патрис чувствовал, что растворяется в этом пейзаже, как капля дождя, возвращающаяся в землю. Он уже сейчас, при жизни, ощущал неразрывную связь с этой землей, которой в один прекрасный день его предадут навеки.
   Патрис был способен остановить машину у самого обыкновенного сеновала и погрузиться в созерцание чешуек дырявой крыши… Тут были разнообразнейшие оттенки черепицы, то под слоем зеленого сочного мха, то лишь тронутой его голубовато-серым кружевом, сквозь которое просвечивали желтый и коричневый цвета обожженной глины… Гигантские тополя, изъеденные омелой, возвышались над крышей сеновала, как колокольня над церковью. Поль Элюар утверждал, что омела – признак здоровья дерева! Патрис улыбался при мысли о Поле, он знавал его в Америке, где занимал в Мехико небольшую консульскую должность. Поль был очень болен… Патрис отрывался наконец от созерцания крыши, Поль ускользал из его мыслей, он включал мотор и, напевая, ехал дальше.
   Холмистые, округлые вересковые пустоши были еще коричневато-серыми, и можно было подумать, что находишься в горах, вдали от всего и от всех. А через сто метров появлялась деревня, обжитая парижанами, – с белыми заборчиками, плющом на старых камнях, занавесочками, окошечками. Вот мэрия, памятник погибшим… Дальше – уже не так привольно: здесь – большие именья, деньги, традиции, здесь охотятся с гончими, по краю дороги на целые километры тянутся надписи «частное владение», до самого конца лесного участка, где снова появляются поля и вогнутое у горизонта небо.
   И, наконец, маленький городок, столица Вуазен-ле-Нобля. Настоящая маленькая столица, где все еще ведутся работы по восстановлению разрушений 1944 года… Здесь – средневековые серые дома и новые яично-белые постройки, которые показывают размеры бедствия. Большие дома с широкими оконными проемами – стиль реконструкции 50-х годов – обрамляют главную улицу. Кондитерские, парикмахерские, сияющие витрины, бензиновые колонки, которые похожи на живопись Фернана Леже, как раньше, не так давно, живопись Леже была похожа на бензиновые колонки. Прекрасный готический собор задушен свежей белизной маленьких и больших домов с вывесками агентств по продаже недвижимого имущества, мясных лавок, торговли зерном, упаковкой и канцелярскими товарами… В крупнейшем агентстве по продаже недвижимого имущества работает самый красивый из Граммонов, удачнейший представитель их рода…
   Да, это настоящая маленькая столица, со своими тайнами в глубине лабиринта старых узеньких улиц и модными кафе, где стоят столики из пластмассы «формика», диванчики из винила, а на стойке – никелированные аппараты, сделанные по моделям последней выставки хозяйственного оборудования; главная улица узка для потока машин, с двух сторон вливающегося в город по центральной магистрали; от грохота автомобилей улица содрогается, как легкий временный мост. Они ревут, фыркают и чуть не сталкиваются в ее узком коридоре, а спокойный городок занимается своими делами, не оглядываясь на то, что с ревом и грохотом его пересекает…
   Патрис сворачивает с центральной магистрали, огибает площадь и выезжает на прекрасную дорогу, которая ведет в Вуазен-ле-Нобль, к домику тетки Марты.
 
   Все Граммоны из поколения в поколение были земледельцами или учителями. И женились тоже только на девушках из семей земледельцев или учителей. Один Патрис, проучившись два года в Нормальной школе [12], сбежал в Южную Америку на маленькую консульскую должность. Стать преподавателем после стольких лет лишений для его родителей и смертельной скуки для него самого… Нет, Патрис хотел повидать белый свет, поездить, выбрать себе по вкусу один пейзаж, потом другой – и на земле и в литературе; выбрать девушку, сад, изведать весь неисчерпаемый мир. И вернуться в Вуазен-ле-Нобль, к себе, в дом, ставший теперь его собственным. Он вернется с другого конца света, чтобы увидеть, как луч солнца ложится на колодец во дворе, он наверное знает, что увидит его, он заранее знает, где окажется этот луч в определенный час дня и как солнце, передвигаясь, перейдет из двора в сад и осветит стену. Ему хотелось увидеть чужое солнце на небоскребах Нью-Йорка и Москвы, в Тибете и на Эльбрусе, на швейцарских и канадских пастбищах… и вернуться в Вуазен-ле-Нобль к своему давнишнему другу-солнцу, отдыхающему на колодце во дворе. Когда Патриса приняли в состав консульских служащих, он добился, чтобы его послали как можно дальше, а добиваться он умел – он был умен и ловок. Истый французский мелкий буржуа, который мало что получил от семьи, разве вот роскошное имя – Патрис! Патрис Граммон – с двумя «м» и без дворянского «де». Хорошая французская фамилия, которая если не помогала, то и не мешала ему получать чины, назначения на государственные посты и в случае чего попасть на мемориальную доску жертв войны в своей деревне. «Фамилия играет большую роль в жизни, – говорил Серж, ероша свои черные, штопором вьющиеся кудри, – во Франции не любят окончаний „ов“, „ский“, „о“ и „ян“… Поверь мне, ты счастливчик! Хотя твое счастье естественно». В общем счастье, какому завидовал Альберто, – родиться и умереть в одном и том же месте!
   Едва только Патрис отправился на Восток, как война заставила его вернуться во Францию. После войны, в горячке Освобождения, Патрису, отбывшему заключение в немецком лагере, не могли отказать в назначении, которого он добивался. Он сразу же получил повышение, а так как он был человеком добросовестным, аккуратным и не боялся канцелярщины, то быстро поднялся по административной лестнице. После долгого пребывания в Рио, где он был вице-консулом, Патрис находился сейчас в отпуске, и поскольку в Китай, по крайней мере в настоящее время, попасть было невозможно, то, вернувшись в Париж, он закинул удочку насчет Японии. Он должен был получить повышение, место консула…
   Патрис остановил машину перед милыми его сердцу старыми воротами.
   – Мосье Патрис, – крикнула ему г-жа Пато, показавшись в окне дома напротив, – я вынесла матрац во двор. Он проветривается, для гигиены.
   – Спасибо, мадам Пато.
   Г-же Пато до всего было дело. Она помогла тетке Марте отойти к праотцам, а теперь, когда тетки уже не стало, проветривала ее матрац.
   Патрис толкнул ворота. С прошлого раза трава зазеленела. От удовольствия он замер. Вишневое дерево… камни колодца… и солнечный луч, не опоздавший на свиданье. Патрис был прост и естествен со всеми, кроме самого себя. С самим собой он кокетничал: например, непритворное удовольствие, которое он испытывал при виде освещенных солнцем камней, удваивалось от сознания, что он способен столь тонко чувствовать. Он был как бы свидетелем своей собственной непосредственности и любовался ею, чтобы не сказать, что он любовался самим собой. Он обласкал двор долгим, пристальным взглядом своих небольших черных глаз. «Мой черный бычок…» – говорила его мать, настолько же светловолосая, насколько чернявы были ее сын и муж. Когда Патрис стоял в своем маленьком дворике, слегка опустив голову на широкую грудь, крепко поставив короткие ноги, он, больше чем когда-либо, напоминал бычка, выпущенного на арену и застывшего на месте, прежде чем броситься вперед. Женщины, с которыми Патрис имел дело, хорошо знали его долгий, пристальный взгляд, который побеждал их без труда.
   Патрис любил женщин так же, как чужеземные страны. Он любил любить и любил себя самого, когда любил. У него были романы, но его никогда не оставляло чувство самосохранения, в этом бычке было также нечто от тореадора. Он выскальзывал из женских рук, как мыло в воде. Возможно, Патрис просто походил на многих средних французов, какие существуют и по сей день, – он позволит себе полюбить по-настоящему только тогда, когда решит жениться и когда сможет, как ему казалось, отдаться чувству, ничем не рискуя. И, может быть, именно это противоречие между кажущейся самозабвенной увлеченностью с его стороны и невозможностью для женщины им завладеть делало его таким привлекательным и обеспечивало ему легкий успех у женщин, любви которых было трудно добиться. Других он не признавал.
   Все еще преисполненный радости жизни, Патрис через окно впрыгнул в дом. Он ехал к приятелю, который жил в десяти километрах от Вуазена. Только ради удовольствия заглянуть к тете Марте, в ее, в свой, домик он принял это приглашение. Патрис поднялся на чердак, спустился в подвал, открыл и вновь закрыл ставни, потом погляделся в зеркало над каменной раковиной и провел мокрой гребенкой по своим блестящим черным волосам, после чего у него сразу стал аккуратный и свежий вид. Несмотря на то, что ему было уже около сорока, Патрис нашел в себе сходство с веселыми, улыбающимися молодыми людьми, которых изображают на рекламах холодильников или непромокаемых плащей…
   Патрис катил, напевая:
 
Не надо, не надо,
Не надо, друзья…
Гренада, Гренада,
Гренада моя…
 
   Патрис ехал к своему приятелю Дювернуа, который был небезызвестным писателем, ставшим летчиком, или знаменитым летчиком, ставшим писателем. Патрис встретился с ним во времена Сопротивления, они принадлежали к одному сектору. В тот день, когда Патрис попался, он был с Дювернуа, но летчик умудрился бежать, проявив невероятную смелость. Во время войны и Сопротивления он заслужил славу национального героя.
   Патрис повернулся спиной к Босе. Лес нашептывал ему шелестящие сказки, но он не хотел их слушать, он опаздывал… Замок, в котором жил Дювернуа, находился у опушки леса, за рощицей. Заброшенный, облупившийся замок… Розовые замки в стиле Людовика XIII нехороши в запустении, запустение идет только благородному серому камню. Грустно было смотреть на замок со шлейфом из неподвижных деревенских домиков. В пятидесяти километрах от Парижа вы вдруг оказывались в местности, как бы забытой в складке земли… Патрис проехал вдоль стены, обогнул ее, и перед ним вырос главный фасад; все ставни были закрыты, замок возвышался над террасами, которые спускались к воде дерновыми площадками, превратившимися в заросли чертополоха. Кругом все было неподвижно. Этот замок всегда казался Патрису волшебным, как бы застывшим во сне. Когда-то он любил приходить сюда и подолгу сидел в липовой аллее – таких гигантских лип Патрис нигде никогда не видывал; аллея окружала замок параллельно его крепостной стене. И вот в этом замке, который всегда был необитаем, поселился его приятель Дювернуа. Владельцы замка были родственниками Дювернуа. Они говорили, что слишком стары и не могут заниматься восстановлением замка, а молодое поколение предпочитало южные владения и позабыло о необитаемом замке. Но Дювернуа не смущало царившее там разорение, он мог обходиться без воды и не боялся сквозняков; ему нравился пол из вытертых плит и камины из резного камня, в которых можно было уместиться стоя и жечь деревья целиком, он предпочитал все это современным удобствам заново оборудованных ферм с их пластмассой и мазутным отоплением. Дювернуа подвизался в области самого фантастического изобретения человечества – авиации, но он ненавидел прогресс в виде стандартных сборных деревенских домиков, железобетона и крошечных прямоугольных садиков под Версаль.
   Патрис оставил машину у решетки и пошел через парк. Нигде никого не было видно. Левое крыло, сказал ему Дювернуа по телефону. Патрис поднялся к левому крылу и вошел в одну из многочисленных дверей, которые, по-видимому, никогда не запирались. Он очутился в огромной кухне, темной и холодной, под железным колпаком – громадная плита, величиной с две двуспальные кровати. Он пошел наудачу по коридору, через какие-то проходные чуланы и неожиданно в большом зале с деревянными панелями, кое-где еще хранившими следы позолоты, увидел голого до пояса Дювернуа, который упражнялся с боксерским мячом.
   – Сейчас… сейчас приду, – крикнул ему Дювернуа, – пройдите, пожалуйста, туда…
   Патрис вошел в соседнюю комнату. Комната большая, беспорядок… кровать, чертежный стол, вокруг музейного, столика, инкрустированного слоновой костью, несколько провалившихся кресел в стиле Людовика XVI, обитых ветхим шелком в лохмотьях… Высокие окна без занавесей выходили на окруженный деревьями луг, на котором мирно паслись две лошади. Вошел Дювернуа. На нем были фланелевые штаны, лыжная фуфайка с закатанным воротником… Этот лысый черт Дювернуа был неподражаемо элегантен, весь вытянутый в длину – ноги, руки, лицо, морщины, зубы. Он был небрит, и синева покрывала его продолговатые щеки.
   – Работаете? – спросил Патрис, пожимая ему руку.
   – Вы же видели!… Нет, без шуток, сижу над одной мелочью. Небольшое приспособление для самолета.
   Он показал на чертежный стол. Слегка удивленный, Патрис промолчал. Он приехал, чтобы поговорить с Дювернуа относительно его романа, и Дювернуа это знал… Теперь он вдруг делает вид, что не понимает, – может быть, роман не получается? Но ведь еще совсем недавно Дювернуа пригласил Патриса к обеду для разговора о романе и чтобы получить от него некоторые сведения, нужные ему для этого романа. Роман об изгнанниках, оторванных по той или иной причине от родной земли… Дювернуа полагал, что Патрис, который работал в различных консульствах, мог бы ему рассказать о людях, с которыми он там имел дело… Ведь за границей консульство – до некоторой степени родина? Возможно… Но Патрису трудно было представить себе консульство с этой точки зрения… Для лирических излияний место неподходящее… и родина-мать там не протягивает вам свои нежные руки! Руки у консульства административные, то есть недоверчивые и жесткие; когда они тебя обнимают, то это скорее для того, чтобы схватить, чем приласкать! Дювернуа настаивал: ведь есть же фактическая сторона – интересные случаи, любопытные биографии… Нет, Патрис не находил решительно ничего, что могло бы помочь романисту… Но позднее., когда он вспомнил об этом разговоре, ему пришли в голову кое-какие соображения, и поскольку Дювернуа ему позвонил… Поэтому-то он и приехал.
   Но они говорили о том, о сем, и, казалось, Дювернуа совсем позабыл, зачем Патрис у него, и не упоминал о своем романе. Патрис же не хотел быть нескромным, он терпеть не мог нескромных людей, и поэтому ждал, чтобы Дювернуа сам заговорил на эту тему. Одной из причин замкнутости Патриса с женщинами была их нескромность. Под предлогом любви они всегда выпытывают у вас всю подноготную. В такие минуты Патрис становился далеким, таинственным и непроницаемым, как стена. Как будто в нем крылись бездонные глубины. А глубин никаких не было. Просто он хотел поставить на место каждого и каждую, кто пытался проникнуть глубже поверхности. Поэтому Патрис вполне сочувствовал Дювернуа, когда тот вдруг становился холоден и неприступен, не допуская интимных вопросов. Наконец Патрис рискнул:
   – У меня есть для вас кое-какой материал, может быть, интересный…
   – Пожалуйста… – Дювернуа откинулся в кресле и, почти в горизонтальном положении, опустив подбородок на грудь, глядел на Патриса снизу вверх.
   – Ну вот, – сказал Патрис, ободрившись, – вы знаете Сержа Кремена, вы встретили его как-то со мной во «Флор» [13]
   – Высокий грустный парень с черной гривой?
   – Он самый… Он родился в Париже, но его родители эмигранты. Отец был русским революционером. Он бежал из Сибири в 1907 году. Был убит в 1915 году во французской армии… Серж занимается политикой, социальными проблемами… Коммунист. Я вам, наверное, рассказывал, что мы были вместе в концлагере, в Маутхаузене. Это замечательнейший человек. Он меня всячески кроет за то, что я живу как слепой и глухой.
   – И вы действительно слепы и глухи?
   Патрис улыбнулся:
   – Не думаю… Но для того, чтобы заставить меня принять в чем-нибудь участие, для того, чтобы я стал на чью-то сторону, мне нужно нечто столь же грубое, отчетливо видимое и неоспоримое, как присутствие врага на французской земле. Перемены министерств меня не волнуют, и я не полезу в драку «за» или «против» Пино, или Мендес-Франса, или Мориса Тореза.
   – А между тем я видел вашу подпись под призывом против войны во Вьетнаме…
   Патрис почувствовал, что краснеет. Не потому, что он подписался под призывом, а из-за этого слова: подпись. Не хотел ли Дювернуа сказать, что имя Патрис Граммон ничего никому не говорит и что его подпись вдвойне бесполезна? Не то чтобы Патрис страдал из-за безвестности своего имени – ему это и в голову не приходило, но он спорил с Сержем об эффективности подписей вообще. Серж не сомневался в их пользе, считая, что коллективные подписи играют роль и что, между прочим, они заставляют самих подписавшихся выяснить свои отношения с собственной совестью. Он категорически отрицал, что инициаторы пытаются скомпрометировать тех, кто подписался, и отрезать им политически пути к отступлению… «Зачем нам, – внушал Серж, – согласно твоему подлячему выражению, „компрометировать“ людей? – Серж очень любил слово „подлячий“, которое сам изобрел, а Патрис неизменно говорил ему: „Нет такого слова – „подлячий“. – Согласно твоему подлячему выражению, – невозмутимо продолжал Серж, – „скомпрометированные“ люди уже не могут принести нам никакой пользы. В такого рода кампаниях мы любим иметь дело с достойными реакционерами, которые себя зарекомендовали как таковые. Если уж и они начинают волноваться, все видят, что это дело не доходное“, – заключал он.
   – Я согласен, что моя подпись ничего не стоит, – сказал Патрис.
   – Я совсем не это имел в виду, – Дювернуа встал, чтобы достать со шкафа бутылку джина и два стакана. – Мне приходится ставить бутылки повыше, чтобы моя достойная прислуга не осушила их в рекордный срок. А шкаф для нее слишком высок, и тут нет ничего, на что она могла бы взобраться… Я не жалею спиртного, но мне не хотелось бы, чтобы ее хватил удар, пока она натирает у меня пол. Это вызвало бы толки в нашей деревне!… Нет, я не то хотел сказать… Я сам – достойный реакционер, с точки зрения коммунистов… И я тоже подписался вместе с ними против войны в Индокитае, хотя пиастры меня нисколько не интересуют. Я подписался также за освобождение Анри Мартена, – мне надоело превосходство этого унтер-офицера, против которого мы были бессильны, пока он героически торчал в тюрьме. Такова же была позиция Жильбера Сезброна [14] Я, видите ли, против системы, которая способствует фабрикации героев. Из-за нацистов у нас чуть не восторжествовал коммунизм… Встречающий противодействие фанатизм создает героев, которые с радостью дают себя истязать. Но вы хотели рассказать мне о другом…
   Казалось, Дювернуа во что бы то ни стало хотел избежать слова «роман». И Патрис вдруг разозлился на этого самоуверенного господина, который сидел развалившись, вытянув у него под носом свои аристократические ноги. Он почувствовал желание перейти в наступление и поддразнить Дювернуа. Глядя на него, Патрис думал о Серже, своем истинном друге. Да, напрасно он считал раньше, что их дружба неестественна, как дружба выросших вместе собаки и кошки: такие друзья – явление противоестественное, подобная дружба не предусмотрена природой. Случайная дружба людей, сведенных случаем – в школе, на даче, а также и в лагере, даже в лагере… По выходе оттуда с течением времени начинаешь отдавать себе отчет, что дружба возникла не по свободному выбору, а по стечению обстоятельств. Да, именно так говорил себе Патрис время от времени, когда Серж становился слишком настойчив со своим коммунизмом. Но, несмотря ни на что, вот уже больше восьми лет они трое – Альберто, Серж и Патрис – были тесно связаны друг с другом, хотя и встретились в лагере совершенно случайно и дружба их была вызвана стечением обстоятельств.
   – Да, – сказал Патрис, – я хотел рассказать вам совсем о другом… Я начал говорить о Серже, потому что в прошлую нашу встречу вы говорили о романе… Вы попросили меня подумать о людях, которые могли бы вам пригодиться. И вот… я надеюсь, что я не нескромен… я подумал о Серже. По происхождению он русский еврей. Лично я люблю евреев. Всегда говорят только о явных недостатках этой национальности, но никто еще ничего не сказал об ее удивительных душевных качествах – сердечности, самоотверженности, жертвенности…