Итак, светлый дуб не помог. Саша уходил и пропадал до поздней ночи. Разве мог светлый дуб смягчить его отвращение к друзьям родителей – эмигрантам, кое-кто из которых доходил до того, что говорил по-еврейски. Что мог поделать Саша с Мишу, которая чувствовала себя дома как рыба в воде, за столом без конца рассказывала растроганным родителям истории о герлскаутах, а дружила только с еврейскими девочками.
   У Саши не было друзей евреев. После того как он переменил лицей и ему уже нечего было бояться разоблачений Сержа, он завел друзей по своему вкусу. Мать не ошибалась: Саша подростком был удивительно хорош собой. Большие серые глаза, прямой нос, цвет лица, как у молоденькой девушки, и при этом сложен, как атлет. И он не был лентяем, у него была поразительная память и способности к некоторым наукам, особенно к истории: он знал всех королей Франции на память, как если бы они были членами его семьи. В новом лицее, где не было Сержа, Саша сразу сблизился с группой детей из «хороших семейств». Среди них идеалом для него стал Гюи. Саша обожал Гюи до боли, которая заставляла его сжимать зубы и кулаки. У Гюи было все, чего не было у него – Саши. Знатное имя, неразрывно связанное с французской землей, подлинные предки, исторический замок, много денег. А у Саши в подтверждение его россказней, без которых он умер бы от стыда, была только привлекательная внешность. Может быть, именно из-за этой внешности оказалась возможной его дружба с Гюи.
   Саша проводил каникулы в семье Гюи. Родители Гюи, у которых он был единственным сыном, с удовольствием наблюдали, как мальчики ездили верхом, играли в теннис или боролись. Они смеялись над политическими убеждениями подростков: в семнадцать лет мальчики перестают играть в индейцев, в двадцать – они становятся «королевскими молодчиками» или уже перестают ими быть… Надо, чтобы молодежь перебесилась. Сами они интересовались литературой и искусством и признавали только интеллектуальное превосходство. За столом отец Гюи вызывал мальчиков на политические разговоры из одного только удовольствия полюбоваться их юным пылом; его забавляли дифирамбы, расточаемые Гюи и Сашей графу Парижскому, их выпады против «метеков» и евреев. Причем Саша проявлял наибольшую горячность.
   А когда «королевские молодчики» выходили на бульвары с криком: «Францию французам!» – Саша был деятельнее и крикливее всех. «Смерть евреям!» – кричал Саша, и полицейский комиссар, проверявший для проформы документы молодых людей, когда их приводили в участок после очередной вылазки, пожимал плечами, отдавая нансеновский паспорт этому красивому парню, который надрывал себе глотку и рисковал быть побитым, требуя, чтобы Франция принадлежала французам.
   Поступив в университет, Саша переехал в отель. Он учился на юридическом факультете, так же как Гюи; кстати, Гюи платил за его комнату в комфортабельном небольшом отеле на авеню Оперы – Саша, конечно, не собирался жить в Латинском квартале! Никогда ни Гюи, ни другие сверстники не приходили к Саше домой, – он рассказывал им об удрученном состоянии отца, бывшего гвардейского офицера, который стыдился бедности и убожества… Если бы Саша догадывался, если бы он только мог предположить, что Гюи знал… Гюи был существом исключительным. Он не сказал Саше, что встретил его однажды в ресторане, где Саша праздновал чье-то рождение с родителями и их друзьями – единственный случай в своем роде. Гюи понял все, но ничего не сказал. А потом Гюи убили на войне, и Саша так никогда и не узнал, какого друга потерял в нем.
   Саша без устали развлекался. Он был рожден для кутежей. Незаменимый сотрапезник, дамский угодник, в пять часов утра он был свеж, как роза, и готов начать все сначала и продолжать без конца – и пить, и ходить по публичным домам, и играть на бильярде, и ехать на Центральный рынок, чтобы поесть там лукового супа, и организовать налет на помещение коммунистической партии, и дергать за бороду всех встречных бородачей… Он был чемпионом глупых и опасных пари… Когда не было Саши, его компания не знала, чем себя занять, чем развлечься. Вдруг Сашей и Гюи овладел азарт, и страсть к игре целиком и окончательно их поглотила. Они играли в закрытом клубе. Вскоре у Саши случилась неприятная история, долги, которые Гюи нечем было заплатить. Надо было во всем признаться отцу, а Гюи этого не хотел. Тут подвернулась война. И Есе в общем сошло бы прекрасно, если бы родители Саши еще раз не сыграли с ним злой шутки, оказавшись в концлагере. Мишу, уже вышедшая замуж, бежала с детьми в южную зону.
   Вернувшись из лагеря, Саша, бродя по улицам и не находя себе пристанища, встретил одного журналиста, отца своего соученика по лицею. Сын журналиста был убит, и, воспользовавшись волнением, охватившим при встрече с ним отца, к тому же еще и пьяного, Саша провел у него первую по возвращении ночь в Париже. Потом… Потом, чтобы тот оставил его у себя – идти-то ему было некуда! – Саше пришлось решиться на унизительное признание – рассказать, что его родители были заключены в лагерь, что прибалтийские бароны существовали только в его, Сашином, воображении и что ему теперь приходится скрываться. Ему ничего не оставалось, как признаться во всем человеку, который был ярым роялистом и антисемитом. Но у Саши не было выбора…
   Первые дни он жил в постоянной тревоге: что, если старик его выдаст? Но тот его не выдал. Он был абсолютно одинок, убит горем и после смерти сына пил горькую. «Ты можешь остаться здесь», – сказал он в первый вечер и втолкнул Сашу в комнату, которая выходила во двор. Должно быть, там раньше жил его сын. В скромной квартирке царил чудовищный беспорядок, везде валялись окурки и пустые бутылки. Саша провел здесь долгие месяцы. Он научился пить. И работать за старика, который все больше и больше спивался, – его грозили выгнать из редакции. Потерять во время эвакуации жену, потом сына, погибшего на фронте, а теперь быть вынужденным работать в гнусной нацистской газетенке… от всего этого старик обезумел. Этот реакционер под носом у немцев скрывал еврея, родители которого были в концлагере, и делал он это скорее всего ради родителей, потому что сына он презирал и называл его не иначе, как паршивцем… Ирония заключалась в том, что этот антисемит и реакционер стал союзником преследуемых, тогда как преследуемый, Саша, стоял за преследователей. Когда старик встретил Сашу на Монмартре выпивающим в компании эсэсовцев, он выгнал его. Но Саша к тому времени нашел другое прибежище, да и Освобождение было уже близко.
   После Освобождения дело могло обернуться для Саши скверно… Поступили обвинения бывших заключенных Сталага, находившихся там вместе с Сашей. Деятельность Саши в Париже во время оккупации оставалась неясной. Но судьба несчастных родителей, отравленных газом, охраняла их непутевого сына, обвинения разбивались об еврейскую фамилию – Розенцвейг – и душегубку. Саша переживал в это время приступы отчаяния, доходил до мысли о самоубийстве… Он был жестоко одинок. Гюи исчез где-то на полях битвы во Франции, банда «королевских молодчиков», и до войны не слишком дружная, теперь окончательно распалась – одни утихомирились, другие на время притаились.
   Саша предложил свои услуги левой газете – старик научил его ремеслу журналиста, – и его приняли, чтобы помочь парню, родители которого были удушены в нацистском лагере. С течением времени и изменением обстоятельств он перешел в другие газеты, более доходные. Почему ему было этого не сделать, он ведь не был коммунистом. И «прогрессивным» его тоже нельзя было назвать. Ему поручили дневник происшествий, судебную хронику… И, наконец, он поступил в качестве светского хроникера в газету с большим тиражом. Он занимался remake'ом [22], историческими романами, используя светскую хронику. «Светская бригада» [23], – острил его зять, муж сестры Мишелины – Мишу. Мишу, вернувшись из южной зоны, заняла их старую квартиру и предложила Саше комнату для прислуги на шестом этаже, чтобы он не разорялся на номер в скверном отеле. Больше она ничего не могла для него сделать, у нее была семья: двое ребят и муж-ученый – сухой и сдержанный человек, у которого вовсе не было чувства долга в отношении родственников! Бюро из светлого дуба, которое продолжало стоять на своем месте в бывшей Сашиной комнате, было слишком велико для его теперешней норы, но туда перенесли его кровать, которая показалась ему еще более жесткой и неудобной, чем в былое время. Бюро из светлого дуба служило профессору, мужу Мишу, а над ним – над Сашиным бюро – висели теперь на стене вместо семейных портретов Маркс и Сталин. Но сейчас Саше и это было безразлично… Не то чтобы он их любил, коммунистов, просто ему было на них наплевать. Как и на все остальное. Слишком он много испытал. Когда профессор был в Сорбонне, в часы его лекций, Саша спускался к Мишу. Они усаживались в кухне за некрашеным столом, и Мишу приготовляла чай по-русски и гренки с вареньем. Маленькая, угловатая, чернявая Мишу стала большой полной женщиной. У нее была нечистая кожа, как у многих брюнеток, и всегда растрепанные волосы, словно она только что встала с постели. Ее голос стал походить на голос их покойной матери, хотя она произносила «р» на французский лад. Она так же, как и ее мать, верила, что дети считают ее своим лучшим другом, что они ей поверяют все свои тайны. Саша с удовольствием приходил к сестре на кухню, он теперь любил чай по-русски, холодные котлеты и голос Мишу с интонациями матери. В этой квартире, где он провел детство, хотя она была все такой же грязной и безобразной, он чувствовал себя почти дома. Это было что-то вроде родины, с тайной взаимосвязью между местом, вещами и человеком, который провел среди них все свое детство…
   Дети Мишу – мальчик и девочка – бегали по Парижу, у них были друзья и интересы, о которых мать даже не подозревала. Племянник и племянница, росшие у Саши на глазах, не обращали на него никакого внимания: «Добрый день, дядя Саша, добрый вечер, дядя Саша»… Приходящая прислуга, которую Мишу посылала время от времени убирать у Саши, беспокоилась о детях, родившихся при ней. Она рассказывала «бедному мосье Саше» – она всегда называла его «бедный мосье Саша», – что в один прекрасный день мадам и мосье дождутся от детей неприятностей. Они не понимают, что делают, когда соглашаются, чтобы мальчики и девочки жили вместе в лагерях, покупают детям скутер и разрешают носиться на нем перед домом, по всему бульвару Распай, так что треск доносится до самого Лион-де-Бельфор! Даниэль правит, а Натали сидит сзади – Натали всего тринадцать лет, она ходит в шотландских штанах и черных чулках – настоящий клоун! И если бы еще все это делалось шито-крыто, но нет, безобразничают у всех на глазах, все их видят: жильцы, лавочники и уж, конечно, консьержка. Наверное, это дети сказали молодым людям из своей компании, что на шестом этаже, рядом с Сашей, есть свободные комнаты. Там уже начали ремонт. Прислуга выражала Саше соболезнование, что он не может воспользоваться освободившимися комнатами, там ему было бы так хорошо! Только одна эта женщина и жалела «бедного мосье Сашу». Она же занималась его бельем, гладила время от времени его пиджак из твида, фланелевые брюки и смокинг хорошего покроя, который для светского хроникера такой же рабочий инструмент, как скрипка для скрипача. Благодаря ее заботам, когда Саша появлялся в свете, у него был вовсе не жалкий вид; может быть, он был немного молчалив, немного желт из-за больной печени, но нисколько не жалок. А когда он выигрывал в клубе, к нему возвращалась его былая жизнерадостность. Саша жаловался и скрипел зубами только наедине с самим собой. «Да, – говорил он себе, особенно по утрам, когда его будил шум за стеной, – я не имею права даже на мизерную, но спокойную комнату для прислуги…» И жалобам не было конца.
 
   Саша оценил своего умершего соседа только тогда, когда его потерял. Когда этот сосед был жив, он все равно шумел не больше, чем мертвец. Теперь, когда его не стало, Саша обнаружил, как тонка перегородка, отделявшая его от соседей. С тех пор как Саша работал в вечерней газете, он все чаще стал ходить в клуб, потому что мог сдавать свои заметки по утрам. Но теперь ему не помогало, что его образ жизни не совпадает с обычным: рядом шел ремонт, – рабочие, черт их возьми, стучали, пели, разговаривали, – и Саше все было слышно! Когда в полдень Саша выходил в коридор, он видел их в проеме снятой с петель двери – старик и его подручный, оба в одежде цвета извести, забрызганные белым по белому от головы до эспадрилий на ногах. Они сидели на ящике, зажав литр вина между коленями, и старательно жевали, высоко подняв локоть и держа наготове нож, которым по кусочку отрезали колбасу. От этого зрелища Саша чувствовал физическое недомогание: он был антирабочим, как другие бывают антисемитами.
   Однажды Саша увидел в том же дверном проеме молодую парочку: девушку и юношу, которые любовались белыми стенами. На ней были балетные туфельки, лодочки без каблука, которые так идут очень молодым и очень стройным девушкам, в них все они выглядят моложе пятнадцати лет. Прямые волосы дождем падали на плечи, тоненькая талия, восхитительная грудь под тесно облегающей черной фуфайкой, – это был прелестный экземпляр ходячей модели 1950 года. Парня Саше не удалось разглядеть, он увидел только его большую руку на плече у девушки и широкую, крепкую спину.
   В этот день, вернувшись домой, Саша, как только положил портфель, подошел к маленькому зеркалу: да-а-а… если так будет продолжаться, он скоро станет лысым. Волосы потускнели, и спереди в них появилась какая-то курчавость – наверное, именно эти и выпадут раньше других. Его прекрасные, такие большие, такие серые глаза налились кровью, да едва ли они и были еще серыми, большими и прекрасными. Он слишком часто пропускал стаканчик в баре, держал спиртное и дома и тоже выпивал по стаканчику, приходя и уходя, – это отмечало время. Если бы хватило денег, он постепенно спился бы, хроническое безденежье в этом смысле было полезно. Саше вовсе не хотелось умереть от цирроза печени, и он предпочел бы не пить. Если бы Мишу не была, как всегда, растяпой, она познакомила бы его со своей лучшей подругой, весьма состоятельной вдовой фармацевта… Саша не видел другого выхода, кроме женитьбы на деньгах, но при такой морде с этим надо было торопиться. Он проводил ночи в клубе не потому, что питал иллюзии насчет подобного способа выйти из затруднения, наоборот, если бы не проигрыши, он жил бы безбедно. Саша был силен в бридже и покере, но любил только баккара, а игрой в баккара не прокормишься. Но ему нравилась лихорадочная атмосфера игры…
   С некоторого времени он стал ходить в тот самый игорный дом, где бывал с Гюи, когда они были студентами, и где с ним случилась неприятность… С тех пор утекло много воды, она многое смыла в памяти людей, и от Сашиных неприятностей в клубе осталось только воспоминание, что мосье Розенцвейг был старинным завсегдатаем этого дома. Он приходил в смокинге – и это нравилось, – выпивал стаканчика два в баре, чем-нибудь закусывал и садился за карточный стол. Ему случалось делать большие ставки и выигрывать, но он не успокаивался, пока не спускал всего выигрыша и даже немного более того. Вот ему и приходилось давать как можно больше материала в газеты – ведь есть-то все-таки надо каждый день.
   Но с некоторого времени у Саши появилась новая страсть, ради которой он оставлял даже игру: Саша начал писать. Писать по-настоящему. Не те ежедневные заметки, которые он должен был поставлять в хронику, и не подробные истории о любовных связях и смерти Гитлера или частной жизни наложницы Короля Солнца или стального магната… Саша начал писать для себя. И это его увлекало, как бывало вино, карты или женщины. Хотя о женщинах он теперь думал редко. Да, ежедневные писания так навострили его перо, что он излагал на бумаге со скоростью мысли все, что хотел, – фразы складывались как бы сами собой, механически, машинально: благодаря ежедневной обязательной гимнастике он наловчился исписывать страницы без размышлений и помарок. «Автоматическое письмо» [24]. Только в данном случае наоборот – автоматизм питало не подсознание, а определенные и реальные факты. Подобно тому как наполняют мясорубку мясом или мельницу кофе, Саша наполнял свою голову убийствами или свадьбами, и их описания выходили из-под его пера перемолотыми, готовыми для печати. И вот как-то бессонной ночью, когда он томился в безысходном одиночестве на своем шестом этаже, ему вдруг пришла в голову мысль о запасном выходе – возможности написать роман.
   Автобиографический. В биографии Саши было достаточно материала, чтобы «оплевать могилы» [25], и он начал писать. Он целиком отдался писанию. И вселенная, которая всегда замыкалась от него, вывешивая надпись: «Only for white people» [26]или «Off limits» [27], то изысканно, то грубо выпроваживая его, оставляя в одиночестве, безродным изгнанником, эмигрантом, отторгнутым от родной почвы… вселенная как бы смягчилась, начала ему поддаваться. Саша писал, стремясь, придерживаться голой истины, не желая ничего прикрашивать. Он смотрелся в зеркало, которое сам отполировал, и отдал свою судьбу и будущее в руки героя, который уже перестал быть самим Сашей. Если бы Дювернуа когда-нибудь последовал совету Патриса и решил воспользоваться биографией Саши Розенцвейга, ему пришлось бы немало потрудиться, чтобы его герой оказался на уровне Сашиного.
   Вот уже два месяца, как рукопись Саши находилась у издателя. Ожидание ответа, на который становилось все меньше надежды, не способствовало улучшению Сашиного настроения.

V

   В комнату рядом с Сашей въезжали новые жильцы. Пошла возня хуже прежнего… По утрам его будил шум в коридоре, где пыхтели люди, чем-то стучали, задевая за стены и двери… Привезли кровать, газовую плитку, шкаф… Им еще нет двадцати лет, а они женятся, – говорила прислуга. Оттого что рассчитывают на родителей, а что хорошего вечно рассчитывать на других… Когда появятся ребятишки, денежки выкладывать опять придется дедушке и бабушке. Разве можно потакать всем капризам молодежи, как это делает сестра месье Саши… Бедный мосье Саша мог бы воспользоваться тем, что молодожены провели к себе воду, и сделать отвод. Душ, уборная… Эти сорванцы ни в чем себе не отказывают, а такой человек, как мосье Саша, довольствуется тазом с кувшином и ходит в ватерклозет на том конце коридора, как все…
   Но когда жизь вошла в колею, соседи оказались очень тихими, совсем не беспокойными. После переезда они должны были – если верить прислуге – сдавать экзамены. Они поднимались без шума, – во всяком случае, они не будили Сашу, который по утрам спал самым крепким сном. Спозаранку они отправлялись на факультет, и когда Саша случайно оказывался дома в неурочный час, он едва улавливал за стеной бормотанье да шелест страниц. Когда он возвращался поздно ночью, молодые соседи, должно быть, уже спали, а между их спальней и Сашей была комната, где они ели и где в нише помещалась газовая плита.
   Понадобилась перемена в ритме его жизни, чтобы Саша оказался дома, как раз когда у соседей были гости. В этот вечер у Саши была температура. Мишу налила ему в термос горячей воды, чтобы он приготовил себе грог, ему пришлось позвонить в редакцию, предупредить, что он заболел, и, изнемогая, задыхаясь, он поднялся на шестой этаж. Еще в коридоре он услышал музыку, смех и шум передвигаемой мебели: у соседей были гости. Катастрофа!
   Выпив крепкого грогу, Саша разделся и лег. Но рядом стоял такой крик и шум, что заснуть было невозможно. Вот когда Саша понял, что стена была всего лишь тонкой дощатой перегородкой. Он слышал все так, как будто сидел за столом вместе с гостями. Это было похоже на радиопередачу, с той разницей, что нельзя было повернуть ручку и выключить радио. Звон посуды, ножей и вилок… Передай мне сандвич с паштетом… Пирог на славу… Кто принес эту бутылку, ну и хорошо вино… Легкий удовлетворенный шумок не прекращался. Саша задремал, но взрыв хохота заставил его подскочить. От ярости он чуть не постучал им в стену, чтобы они замолчали. Но фосфоресцирующий циферблат его часов показывал всего девять, – они имели полное право спокойно ужинать. Шум снова сделался однородным, но раз уже Саша проснулся, ему нечего было надеяться заснуть в девять часов, когда он привык ложиться в три-четыре часа утра… Он слышал, как голоса за перегородкой перекрещивались, смешивались… Какой-то низкий бас перекрывал время от времени все остальные голоса… А у одного из них голос ломался… Девушки… настоящий птичник. Саша различал щебечущий голосок Алисы, своей соседки, он к нему уже привык, и бургундский выговор ее мужа – Жана, вернее, Жанно… У них там, наверное, полно народа. Неожиданно бас загудел громче и заставил замолчать всех остальных.
   – Говорю вам…
   Но тот голос, который ломался, перебил его на высокой ноте:
   – А я тебе говорю, что эпическая поэзия берет верх! Долой индивидуальную лирику! Нам нужны грандиозные темы! Пусть поэзия приведет нас к сердцевине мира!…
   Голос девушки:
   – Ну, поехал! Опять ты со своей эпической поэзией…
   – Ты никогда не даешь мне довести мысль до конца… Девушка:
   – Доводи свою мысль до чего угодно, только постарайся кончить свои рассуждения до утра. И ты всегда перебиваешь Ролана, он хотел сказать…
   Раздался общий смех по поводу чего-то, чего Саша не видел, и кто-то что-то сказал, чего он не расслышал и на что мальчишеский голос взволнованно ответил:
   – Конечно! Если бы мне случилось изменить любимой женщине, я бы застрелился!
   Смех, восклицания. Саша невольно улыбнулся.
   И опять роскошный бас:
   – Это очень здравая мысль, которая делает тебе честь, Пэпэ. Чего вы смеетесь? В прежние времена убивали женщину, которая изменила, или мужчину, с которым она изменяла. Куда возвышеннее убить самого себя за измену Любви!…
   – Браво, Ролан! Спасибо, Ролан!…
   Разговор становился все оживленнее, и Саша не мог за ним уследить… Ломающийся голос продолжал отчетливо:
   – …Вы никогда не даете мне довести мысль до конца… Моя эпическая поэма в четырех частях и двенадцати эпизодах об истории Сопротивления…
   – В свободных стихах без каких-либо помех!…
   – Без рифм и смысла…
   – Без конца и без начала!
   – Без средств к существованию!
   – Без смягчающих обстоятельств!
   – Без критического начала…
   Они кричали и смеялись все разом. Во что они играли? Саша прислонился горящей головой к прохладной стене… Сюрреалисты, дерьмо… Бас опять возник из общего шума:
   – …Это только перевод… Небольшое стихотворение… Чтобы проникнуть в самую сердцевину мира, как ты говоришь… Все твои громадные фрески уместились здесь на одной странице…
   – Будешь ты читать или нет?
   – Давай, Ролан!
   – Погоди, погоди… Я хочу вам сначала объяснить… (мало-помалу наступило молчание, нарушаемое легким позвякиванием посуды). Ведь это перевод… Для русских тут все ясно. Представьте себе: двадцатые годы. Степь весной, зеленый океан молодой травы… Конный отряд Красной Армии, украинцы, они ведь родятся верхом на коне, патрулируют по степи. Все спокойно, враг притих. Эскадрон несется рысью, переходит в галоп и запевает песню, которую пела тогда вся Россия, разрушенная, голодная, зажатая блокадой и пушками: «Эх, яблочко, куда котишься…» Идя в бой и возвращаясь с боя; и на галопе, и на рысях, и шагом эскадрон пел: «Эх, яблочко, куда котишься…» Но молодой парень, скакавший рядом с поэтом, пел другую, никому не известную песню… Устремив глаза на землю, которую он отвоевал, на молодую траву, покрывавшую родимую степь, молодой парень мечтал… Он мечтал о сказочных краях, – и кто знает, – может быть, он только что научился читать? Он узнал, что есть такая страна Гренада, прекрасная, благородная страна, о которой можно мечтать. И вот он покинул свой дом, покинул семью, чтобы и в Гренаде землю крестьянам отдать. Шальная пуля сразила его, пока он мечтал… Просто так, мимоходом. Ей нечего было делать здесь, совсем в другую сторону шел ее путь. Тело мечтателя соскользнуло с коня в весеннюю траву. Даром пропал солдат, даром пропала пуля… и оборвалась мечта…
   Задвигали стульями…
   – Натали, садись сюда…
   Смотрите-ка, его племянница, то-то Саше все чудилось, что ему знаком этот голос! Ей давно пора быть в постели, этой сопливой девчонке.
   – Алиса, дай ему чего-нибудь выпить…
   Саша услышал даже бульканье жидкости – слишком громкое, как в кино.
   – Подвинься немного…
   – Нет, это красное… Давай, Ролан.
   И снова бас: