Хотя правительство вначале и одобрило эти демонстрации, они все же вышли из-под контроля. Поэтому Ранковичу пришлось направить конную полицию на улицу Князя Михаила.
   Появились флаги, на которых также были начертаны скандируемые толпой слова: «Trst je nas» («Триест – наш!»), и «Zivot damo Trst ne damo!» («Умрем, но Триест не отдадим!»).
   11 октября, в воскресенье, в отеле «Славия» начался митинг, переместившийся затем на площадь Республики, где он вылился в массовую демонстрацию.
   Джиласа несли на руках.
   Вместе со студентами из общежития имени Иво Лола Рибара я отправился на площадь Республики, чтобы послушать Моше Пьяде – оратора, любимого всеми белградцами. Ожидая в толпе начала выступления, я выслушал множество историй и легенд, касавшихся Пьяде, например, о том, что он в 1948 году ответил Сталину: «Москва просит нас дать ответ на резолюцию Информбюро. Вот вам наш ответ: „Пошли вы все …!“
   В этот день Пьяде обратил свои остроумные, но непристойные нападки на Клару Буте Луче, женщину-посла США в Риме, которую югославы объявили виновной в утрате ими Триеста.
   Хотя в толпе и начали поговаривать о походе на Рим, мне в то время не могло даже прийти в голову, что подобная возможность реально существовала.
   Даже когда Тито произнес речь в Лесковаце и заявил о том, что если в зону «А» войдут итальянские войска, вслед за ними устремятся югославы, я посчитал все это блефом.
   Много лет спустя Джилас признался, что Тито был готов к этой акции: «Я спросил его: „Как же мы будем стрелять в итальянцев, когда их защищают американцы и англичане? В них мы тоже будем стрелять?“ Тито ответил: „Мы войдем туда, если туда войдут итальянцы… А там поглядим…“[412]
   Рассказывая о другом митинге, Джилас вспоминает:
   Поведение Тито в этом отношении напоминало поведение генерала на боевом посту. С «фронта», находившегося на окраине Триеста, шли боевые сводки, запрашивались инструкции.
   Я задавал вопросы, будучи не в состоянии представить себе ввод наших войск в зону «А», где находились английские и американские войска.
   – Мы войдем туда! – воскликнул Тито.
   – Но что будет, если они откроет огонь?
   – Они не сделают этого. Если же начнут стрелять итальянцы, мы откроем ответный огонь.
   Я одобрил тогда ввод наших войск в зону «А», хотя потом подумал, да и сейчас думаю о том, что вся кампания была слишком поспешной и слишком жесткой. Когда англичане и американцы отошли со своих позиций и атмосфера слегка разрядилась, у меня возникло впечатление, что Тито понимал, какими драматическими и неожиданными стали эти события[413].
 
   Тито сказал, что занял твердую позицию в отношении зоны «А» для того, чтобы помешать итальянцам потребовать зону «Б». По мнению Джиласа, его решение было «также частью тщательно подготовленного плана, нацеленного на усиление независимости Югославии от Запада в то самое время, когда в Советском Союзе наметились определенные изменения после смерти Сталина»[414].
   Это, возможно, говорит о недостаточной прозорливости Тито. Он был не слишком хорошим шахматистом, как утверждает Дедиер, торопливо бросавшимся в атаку, не продумав альтернативные ходы, а затем размышлявшим над тем, как выбраться из беды.
   В мае 1945 года Тито рисковал развязать третью мировую войну, претендуя на Триест только для того, чтобы выяснить для себя, поддержит ли его Советский Союз.
   Теперь, восемь лет спустя, он снова стал в угрожающую позу и принялся витийствовать с позиции слабости. За пределами Югославии никто не поддержал его притязаний на этот про итальянский, антикоммунистически настроенный город.
   На последовавших в 1954 году лондонских переговорах Тито преспокойно уступил Триест Италии. Тем не менее, к чести Тито, следует сказать, что, утратив Триест, он с достоинством и даже с некоторой небрежностью воспринял свое поражение. Он был не из тех, кто подолгу скорбит над потерей.
   Британская королева после утраты своего последнего континентального владения утверждала, что когда она умрет, на ее сердце прочтут слово «Кале». В конце XIX века французы не могли забыть потери Эльзаса-Лотарингии. А вот Тито забыл о городе, на который претендовать он не имел особых оснований.
   Шумиха вокруг Триеста сначала отвлекла внимание от развития дела Джиласа. В тот же самый день, когда его несла на руках восторженная толпа в сторону площади Республики, в партийной газете «Борба» появилось первое из его противоречивых эссе. Суть его сводилась к следующему:
   Революция не может спастись прошлым. Революции приходится искать новые идеи, новые формы, отличные от своих повседневных аналогов, новый стиль и новый язык. Буржуазия и бюрократия уже нашли новые формы и лозунги. Демократия тоже ищет их и обязательно найдет – для того, чтобы Югославия могла двигаться вперед[415].
 
   Подобные фразы в «Борбе» и в напыщенном идеологическом журнале «Новая мысль» не привлекли бы к себе внимания нигде на Западе, однако в студенческом общежитии имени Иво Лола Рибара они изучались с живейшим интересом.
   Хотя Джиласу было уже 42 года, являясь вице-президентом страны и главой Национальной Ассамблеи[416], он все еще оставался кумиром студентов-вольнодумцев. Он повсюду расхаживал в рубашке с расстегнутым воротом и в матерчатой кепке, ездил в белградских трамваях, иногда пил кофе в буфете отеля «Москва». Джилас был известен и тем, что презирал богатство и аппаратные привилегии. То, что он вел жизнь простого человека, также придавало дополнительный вес статьям в «Борбе» и «Новой мысли». Восприимчивые читатели подмечали, что стрелы, пускавшиеся иногда в адрес Советского Союза, имели отношение также и к КПЮ – с ее «интригами, двурушничеством, жаждой власти, карьеризмом, фаворитизмом, выдвижением на руководящие посты своих людей, родственников, „старых борцов“ (stari borci – бывшие партизаны) – и все это под вывеской высокой нравственности[417].
   Из более поздних мемуаров Джиласа мы узнаем о том, как летом 1953 года усилилось его беспокойство, когда он заподозрил, что Тито после смерти Сталина сдерживает процесс демократизации под лозунгом «возврата к ленинским нормам жизни и диктатуре пролетариата».
   Эти вопросы находились на повестке дня Пленума ЦК КПЮ, проводившегося в конце июня 1953 года в резиденции Тито на острове Бриони, в бывшем загородном доме эрцгерцога Франца Фердинанда. Вот как вспоминал об этом в своих мемуарах Джилас:
   Сам факт, что местом проведения пленума стал Бриони, вызвал у меня неодобрение, которое я не мог и не желал скрывать. Уже стало традицией проводить пленумы ЦК в Белграде – там, где заседали и Центральный Комитет, и правительство. Мне не казалось, что проводить пленум на Бриони, в известной всем и каждому резиденции Тито, означало подчинить Центральный Комитет Тито, вместо того, чтобы, наоборот, подчинить самого Тито партийному руководству[418].
 
   Джилас поделился своими соображениями с Карделем и Ранковичем, а также пожаловался на вооруженную охрану в отеле и даже на вилле Тито, несмотря на то, что остров и так охранялся моряками и пехотинцами.
   Джилас явно находился в неуправляемом состоянии духа. На террасе титовской виллы некий старший товарищ поинтересовался мнением Джиласа о скульптуре работы Августинчича, изображавшей русалку. «Очаровательна, – ответил Джилас, – и в мире существуют еще пять тысяч подобных ей скульптур».
   – А вот Тито она нравится, – заметил коллега.
   – Это дело его личного вкуса, – отпарировал Джилас.
   Следуя автомобилем обратно в Белград, он сказал Карделю, что не сможет поддержать новую «брионскую линию и останется при своем мнении»[419].
   Противостояние Джиласа «брионской линии» выразилось в осенней серии статей в «Борбе» и «Новой мысли». В то время, когда они появлялись на газетных страницах, Джиласу пришлось принять участие в выборах в Народную Скупщину, в которую он выдвигался кандидатом от Черногории. Результаты выборов были, как обычно, заранее предопределены. Джилас описывает то чувство, которое многим из нас знакомо по пребыванию в церкви или же на каком-нибудь представительном собрании.
   Находясь в Титограде, я испытывал детское желание вслух крикнуть о том, что, будучи единственным кандидатом, в любом случае выборы выиграю я. Но из уважения к моим слушателям я подавил в себе это желание – разве это их вина, что они участвуют в таких вот «выборах»? Я настоял на том, чтобы в Пожареваце не было никаких официальных обедов, поэтому мы пообедали дома у местного секретаря партийной организации – без всякой торжественности и государственных затрат[420].
 
   Хотя официальные кандидаты обычно получали 95 процентов всех голосов, Джилас получил 98,8 процента, чем превысил рейтинг самого Тито.
   О своем последнем откровенном разговоре с Карделем и Ранковичем, состоявшемся во время прогулки по Ужицкой улице, где находились принадлежавшие им и Тито виллы, Джилас вспоминает следующее:
   В последнее время вокруг резиденции Тито выросли высокие стены, и когда мы проходили мимо них, я заметил, что они символизируют бюрократический взгляд на окружающий мир. Кардель сказал: «Все изменилось и все меняется, за исключением Старика и всего того, что имеет к нему отношение». Тогда я заметил, что Тито следует каким-то образом открыть глаза на всю неуместность его стиля и всю эту помпезность. Но тут вмешался Ранкович: «Давайте не будем говорить об этом здесь.
   Мы с Карделем восприняли его слова как намек на то, что нас могут подслушивать даже на улице[421].
 
   29 ноября 1953 года в Яйце, на десятилетии создания АВНОЮ[422] и присуждения Тито звания маршала, собралось все руководство. Накануне торжества Джилас и Коча Попович рассматривали фотографии, сделанные десять лет назад. Когда Джилас сделал в общем-то банальное замечание по поводу того, что все они прибавили в весе, Попович показал на снимок Джиласа и пророчески сказал о его внешности: «Религиозный фанатик».
   На следующий день в крепости города Яйце Тито, Кардель, Ранкович и Джилас в последний раз сфотографировались вместе[423].
   В тот же день, 29 ноября, «Борба» начала публикацию следующей, более сенсационной серии статей Джиласа. Вторая из них имела заголовок «Существует ли цель?» Ответ был: «Да! Борьба за демократию продолжается».
   Джилас пережил психологический кризис, странным образом сходный с религиозным чувством.
   Это была ночь с 7 на 8 декабря 1953 года. Заснув, по обыкновению, около полуночи, я вдруг проснулся как от удара плети, с ясным, фатальным пониманием невозможности отказаться от своих взглядов.
   Я попытался отбросить прочь предчувствие неизбежности жертвы привычной жизнью, своими надеждами, дорогими людьми. Я знал, что победа невозможна, и, вспоминая о Троцком, твердил себе: лучше судьба Троцкого, чем Сталина, пусть лучше я проиграю и они меня уничтожат, чем предать свои идеалы и совесть[424].
 
   После этой судьбоносной ночи статьи в «Борбе» приобрели еще более насыщенный характер:
   «Никакая партия, никакой отдельно взятый класс не могут являться исключительными выразителями объективных потребностей современного общества»[425].
   Любое ограничение мысли даже во имя самых прекрасных идеалов только ухудшает тех, кто увековечивает его. Величайшие преступления и ужасные события в истории человечества – костры инквизиции, гитлеровские концлагеря произрастают из отрицания права на свободную мысль, из исключительных притязаний «реакционных фанатиков, обладающих политической монополией»[426].
   Эти статьи становились сенсацией государственного и даже международного масштаба, привлекая к себе большее внимание зарубежной прессы, нежели любое другое событие в Югославии после ее ссоры с Информбюро. Это впоследствии не без горечи отметил Тито. В студенческом общежитии имени Иво Лола Рибара каждая новая статья в «Борбе» прочитывалась вслух и обсуждение ее сопровождалось бурей эмоций.
   Хотя на этой стадии Тито воздерживался от каких-либо комментариев, Ранкович веско сказал Джиласу:
   «Надеюсь, мне никогда не придется терзаться философскими размышлениями, но позволь все-таки сказать тебе: то, что ты пишешь, идет во вред партии».
   Если Ранкович был озабочен вопросами власти, то Карделя более беспокоила теория, и поэтому он сказал Джиласу следующее: «Я во всем с тобой не согласен. Ты хочешь разрушить всю систему!»[427]
   В своей следующей статье в «Борбе» Джилас ответил тем, кто назвал его «философом, абсолютно оторванным от действительности» и обвинил в том, что он пишет для зарубежных читателей, льет воду на мельницу реакционеров и все больше отходит от марксизма-ленинизма. Но именно партийное руководство все больше отдалялось от масс. Если даже иностранцы и реакционеры и извлекали выгоду из его слов, это огорчает его, но он все-таки не виноват, виноваты стоящие у власти бюрократы. Он верит в то, что благодаря мысли и инициативе простых людей правда все-таки восторжествует[428].
   В следующей статье Джилас перешел от защиты к нападению. Коммунисты, провозгласил он, оторвались от масс, требуют себе всяческих привилегий и превратились в священников и полицейских социализма – «социализма, который централизовал и зарегулировал все – от этики до коллекционирования почтовых марок».
   Большая часть партсобраний, писал он, является напрасной тратой времени и, «по моему мнению, должны собираться очень редко. Большинство политработников уже давно не выполняет своих истинных функций: „Когда-то люди отказывались от всего, даже жертвовали своей жизнью, чтобы стать профессиональными революционерами. Они были необходимы прогрессу. Сегодня они стоят на пути прогресса“[429].
   Эти статьи в «Борбе», которые продолжали публиковаться вплоть до 7 января 1954 года, с восторгом принимались рядовыми партийцами, но тревожили и сердили начальство.
   Однако в конечном итоге падение Джиласа вызвала не теория, а статья в «Новой мысли», названная «Анатомия морали», критиковавшая и высмеивавшая личную жизнь представителей партийной элиты. Прошлым летом Джилас был шафером на свадьбе своего близкого друга и ветерана войны Пеко Дапшевича, женившегося на Милене Версайкович, молодой и красивой актрисе, не имевшей ни партизанского, ни партийного прошлого. Ее очень холодно приняли и практически подвергли остракизму более безвкусно одевавшиеся жены партийных вождей, особенно Милица, жена Светозара Вукмановича-Темпо. Последний, подобно Джиласу и Дапшевичу, тоже был черногорцем.
   В статье в «Новой мысли» не упоминались имена, но во всех подробностях описывалось, как Милица всячески осаживала и унижала Милену, когда они находились в ложе для особо важных персон во время футбольного матча.
   Далее Джилас продолжал бичевать «всех этих экзальтированных, полуобразованных дам полукрестьянского происхождения, считавших, что их военные заслуги дают им право захватывать и припрятывать шикарную мебель и произведения искусства, посредством которых они удовлетворяли свои амбиции и жадность»[430].
   Широким кругам публики, студентам из общежития имени Иво Лола Рибара и даже низшим эшелонам партократии все эти проявления обуржуазивания верхушки не нравились. Что же касается жен вождей, то они жаждали увидеть голову Джиласа на плахе.
   10 января 1954 года «Борба» формально дезавуировала взгляды Джиласа, высказанные им в его последних статьях, добавив, что дело будет рассматриваться на предстоящем Пленуме ЦК.
   Между тем Джилас написал Тито и попросил дать ему интервью. Он все еще надеялся, что даже если его выведут из исполнительного комитета Политбюро, являвшегося фактически правительственным кабинетом, он все-таки сможет остаться в составе ЦК, где будет пропагандировать свои взгляды неофициально и в довольно умеренной манере.
   Он все еще верил в Тито:
   «Я приписывал Тито демократические черты и инициативы, которые оставались скорее надеждой, а не моей убежденностью в этом».
   За семнадцать лет их дружбы Джилас никогда не бросал вызов авторитету Тито и относился к нему с почти сыновней преданностью.
   «Если бы за 5-6 месяцев до того, как между нами разверзлась настоящая пропасть, Тито спросил меня, представляю ли я себе ту силу, которая могла бы отдалить меня от него, Карделя и Ранковича, я бы ответил: „Нет, даже смерть не сможет разлучить нас“[431].
   Похоже, что Джилас и не подозревал о гневе, который вызвала в Политбюро его статья в «Новой мысли», озаглавленная «Анатомия морали». Как, видимо, не понимал и того, что его яростные антисоветские статьи в «Борбе» смущают Тито, пытавшегося улучшить отношения с преемниками Сталина.
   Эта последняя встреча Джиласа с Тито, Карделем и Ранковичем состоялась в Белом дворце всего лишь за несколько дней до пленума. Тито начал с высказывания о том, что «Джилас сильно изменился». Сам же он явно был не в духе. Когда Джилас попросил кофе, ссылаясь на то, что не может спать ночью, Тито многозначительно произнес: «Другие тоже не спят».
   Затем он в более резкой форме повторил то, о чем говорил Джиласу два месяца тому назад, что нельзя добиться демократии, пока «все еще сильна буржуазия».
   Но тут в разговор вмешался Кардель с обвинениями в «бернштейнианстве».
   Ранкович, с которым Джилас был более всех близок, в это время угрюмо молчал. Тито предложил отставку Джиласа с поста председателя Союзной Народной Скупщины, добавив при этом: «Чему быть, того не миновать».
   «Когда мы прощались, – вспоминает Джилас, – Тито протянул мне руку и при этом в его глазах не было ненависти или мстительности»[432].
   Выступления пленума, начавшего свою работу 16 января 1954 года, транслировались по радио, и я слышал их, стоя в толпе встревоженных студентов Сараевского университета. Большинство из 105 членов ЦК прибыло на машинах, за исключением Джиласа, пришедшего пешком вместе со своим другом Дедиером.
   Первым выступил Тито. Он был скорее огорчен, нежели разгневан, когда обратился к Джиласу по его партийной кличке – Джидо. Тито признал, что и сам отчасти виноват в том, что не занялся статьями раньше. Только ближе к концу октября ему удалось подробно ознакомиться с ними, и он лишь тогда осознал, сколько яда они источают. Статья в «Новой мысли» доказала, что Джилас хотел конфронтации. Далее Тито сказал, что зарубежные поездки Джиласа «повлияли на его восприятие нашей действительности, нашего революционного прошлого и всего революционного опыта». Сам он, провозгласил Тито, был первым, кто открыто заговорил о стагнации партии, «но не говорил о том, что это произойдет в течение полугода или одного-двух лет». Это не может произойти «прежде, чем будет нейтрализован последний классовый враг».
   Тито обвинил Джиласа в «защите демократии любой ценой, что является буквальной копией позиции Бернштейна»[433].
   В Сараеве, где мы слушали это выступление, один из студентов повернулся ко мне и почти со слезами на глазах сказал: «Никак не могу поверить в это. Я был уверен, что за ним, по крайней мере, стоит Старик».
   В чувствах же Джиласа было больше гнева:
   «Речь Тито была образцом язвительной нетерпимой демагогии…
   Когда выступал Тито, уважение и любовь, которые я испытывал к нему, обернулись отчуждением и отвращением. Это раскормленное, щегольски разряженное тело с бритой толстой шеей наполняло меня отвращением… Но я ни к кому не испытывал ненависти…»[434]
   После того, как Кардель обвинил старого товарища в незнании марксистской теории, Джилас поднялся со своего места, чтобы дать ответ – в манере, которая была примиренческой, но отнюдь не апологетической. Он признал, что был «ревизионистом» ленинской теории, но заявил о своей преданности Тито и Союзу коммунистов – так теперь именовалась партия:
   «По вопросам внешней политики и фундаментальному вопросу братства и единства нашего народа я всегда стоял на стороне нашего партийного руководства».
   Это было завуалированное признание того, что он не был ни информбюровцем, ни сербским националистом. По этому поводу Стивен Клиссолд сказал так: «Джилас хотел продемонстрировать свою примирительную позицию, но партизаны отнюдь не примиренчеством прокладывали себе путь к власти, и теперь они были полны решимости во что бы то ни стало отстоять плоды своей победы. Он хотел примирить непримиримое – быть свободным человеком, оставаясь при этом коммунистом[435].
   Когда начались прения, Моте Пьяде ухватился за предоставившуюся возможность отомстить за действительные или надуманные обиды, которые Джилас нанес ему в Черногории в 1941 году. Статью в «Новой мысли» он назвал «политической порнографией». Чего другого можно было ожидать от такого человека, как он?
   Теперь у Джиласа вилла, два автомобиля и все такое прочее. У него есть намного больше, чем у тех, кого он называет внушающей отвращение кастой избранных. Он сохранил за собой все свои посты и привилегии. Пока его близкие друзья истекают потом под тяжким бременем административной работы во имя государства и общества, он сидит в комфорте и пишет, пишет, а затем, развлекаясь, изображает из себя доброго демократа и выпивает в кафе…
   Одни только его статьи в «Борбе» принесли ему 220 тысяч динаров… В 40-летнем возрасте мужчина должен возмужать и войти в пору зрелости, но товарищ Джилас, очевидно, не прогрессировал в этом направлении, он, скорее всего, вернулся в предшествующую стадию отрочества – к тем далеким довоенным дням, когда он написал стихотворение «Насвистывая, я брожу по улицам…»[436]
 
   В защиту Джиласа выступили лишь его первая жена Митра и Владимир Дедиер. Фактически Дедиер привел два веских аргумента. В конце декабря, когда в «Борбе» уже прошли почти все статьи, Джиласа единодушно избрали председателем Скупщины. Выдвинутое против Джиласа обвинение в ревизионизме было точно таким же, как и то, которое Информбюро выдвинуло против всей Югославии.
   После первого заседания Джилас почувствовал себя морально раздавленным и поэтому ночью пришел к решению, что ему необходимо покаяться. На следующий день он заявил о том, что заблуждался и что его взгляды были ошибочными. Ведь Центральный Комитет отнюдь не отказывался от борьбы с бюрократизмом. Приняв участие в антиинформбюровской пропагандистской кампании, он, Джилас, ошибочно посчитал, что критика Советской России приемлема и в отношении Югославии. Он позволил себе увлечься абстрактной теорией, построенной на «идеализации мелкобуржуазной демократии Запада».
   После этого Джиласа вывели из состава ЦК, но разрешили остаться в рядах партии после сделанного ему «последнего предупреждения».
   На пресс-конференции для иностранных журналистов Тито сообщил, что дело закрыто и что теперь Джилас – политический труп.
   «Когда я услышал и прочитал об этом, – писал Джилас, – на меня нахлынуло нечто мощное и инстинктивное, нечто возникшее откуда-то из глубинных недр моей древней черногорской родовой памяти. – Нет, не быть этому! – сказал я себе. – Я никогда не сдамся. Никогда, до конца дней моих!»[437]
   Очень скоро Джилас сел за написание книг и статей, опубликованных за рубежом, которые в конце 1956 года привели к первому из двух его тюремных «сроков», составивших в совокупности семь лет.
   Какое-то время он опасался, что его могут отправить в какой-нибудь концлагерь наподобие Голого острова. В одной из своих книг он утверждает, что ему известно, будто в недрах тайной полиции планировалось «физическое решение дела Джиласа», иными словами – планировалось его убийство, но считает, что его спас Ранкович – «скорее всего, из-за нашей давней дружбы»[438].
   Ранкович знал, что смерть Джиласа нанесет катастрофический ущерб отношениям Югославии с заграницей. Тито также явно не желал помещать его в тюрьму, опасаясь нежелательной шумихи.
   Внутри самой Югославии у Джиласа было не слишком много политических единомышленников и сторонников. Молодые коммунисты, подобно моим знакомым студентам из Белграда и Сараева, были просто ошеломлены падением своего кумира, но их реакцией было скорее разочарование, нежели гнев. Для них Джилас являлся воплощением революционной гордости и надежды на светлое будущее социализма. После «дела Джиласа» они начали понемногу утрачивать свои идеалы.