Страница:
Эдис еле слышно откашлялась.
— Да.
— Для того чтобы пережить отца, надо было иметь какой-то очень сильный стимул, который поддерживал бы человека все время. Это не мог быть стимул негативного характера, цель должна непременно быть положительной. До войны у меня такой цели еще не было, я все еще оставался его сынком. Во время войны я обнаружил, что могу стать независимой личностью и обладаю всеми необходимыми для этого способностями.
Палмер умолк, пытаясь взвесить свои слова, проверить их действие. Взгляд Эдис, который все это время был прикован к кофейной чашке, вдруг устремился на Палмера.
— Что же это была за цель? — спросила она.
Палмер сделал вдох и, задержав дыхание, проговорил:— Быть полезным. Просто приносить пользу.
Тонкие светлые брови Эдис слегка сдвинулись. — Сейчас я уже не понимаю тебя, — призналась она.
— Когда он умер, — продолжал Палмер слишком быстро для того, чтобы иметь возможность анализировать на ходу свою речь, как он это любил делать, — сотни его коллег банкиров, политиканов и дельцов с традиционной почтительностью похоронили его. Он посвятил свою жизнь служению долгу. Он был беззаветно предан своему делу и олицетворял собой образец гражданина. Ты все это слышала. Но задумывалась ли ты когда-нибудь над тем, почему такое множество мелких жуликов его превозносили? Похвала ничтожных людей хуже любого оскорбления.
— Но ведь и он приносил пользу? — возразила Эдис.
— Ты хочешь сказать, что он давал деньги, — возразил Палмер.
— Давать деньги нуждающимся — значить быть полезным…
— Давать деньги — это дешевый способ откупиться, — прервал ее Палмер. — В этом участвует не человек, а его чековая книжка. И это именно то, о чем я хотел сказать, — добавил он, повысив голос, увидев наконец возможность пояснить свою мысль.
Эдис слегка пожала плечами. — Теперь я уже ничего не понимаю, милый.
— Отец давал только деньги. — Палмер старался говорить медленней:— А чтобы приносить людям пользу, надо отдавать еще и частицу своего я, а не только чековую книжку.
— Значит, ты хочешь…— Эдис на мгновение запнулась, — отдавать частицу своего я?
— Я буду поступать так, как считаю правильным, — ответил он, — я, как частное лицо, как индивидуум, а не как сын банкира, который только тратит деньги. Вот что я имел в виду, когда говорил о своем желании приносить пользу. Вот о чем идет речь.
Наступила тишина. Никто из них не нарушал молчания. Лицо Эдис ничем не выдавало ее чувств.
— Ты понимаешь меня? — Палмер пытался проникнуть сквозь завесу этой маски. Он постучал пальцами по свертку лежавших на столе чертежей. Плотная бумага затрещала под его рукой, словно объятая пламенем.
— Ну, например, тот труд, который ты вкладываешь в перестройку и отделку дома, — продолжал Палмер. — Ты умеешь это делать, ты приносишь какую-то пользу, вкладываешь в это частицу своего я.
Эдис посмотрела ему в лицо.
— Вудс,-тихо сказала она.-Я…— На мгновение она задумалась. — В чем-то ты прав, конечно. Действительно, тут есть что-то полезное, и мне это доставляет удовольствие. Но дело совсем не в том. Удовольствие — это уже результат. Причина же, по которой я окунулась во все эти хлопоты с перестройкой дома, заключается в том, что я…— и она снова запнулась, — что мне просто больше нечего делать в этом враждебном и лицемерном городе.
— Эдис!
— Я никого здесь не знаю, — продолжала она приглушенным голосом. — И не хочу никого знать. Я для них ничто. Даже меньше, чем ничто, в их глазах. Но во мне достаточно самолюбия, и я помню о том, что в Чикаго я имела какойто вес. Там я была как бы лягушкой средней величины в пруду средней величины. Здесь же я…— И она сделала неопределенный жест. — Ах, черт возьми, — сказала она с досадой. — Я же поклялась себе, что никогда не заговорю с тобой об этом.
Палмер молчал, и Эдис решительно пододвинула к нему недопитую чашку кофе.
— Во всяком случае, — сказала она, — это временные трудности, и я справлюсь с ними. Когда мы начнем принимать у себя, все наладится. Я достаточно зрелый человек для того, чтобы понимать, что все это со временем пройдет. — Эдис замолчала, ожидая его ответа.
Но он молчал, и тогда она снова заговорила:— Но к сожалению, то, что происходит с тобой, дорогой, носит уже не временный характер.
Палмер нахмурился:— Что ты хочешь этим сказать?
Оба молча посмотрели друг на друга. Верхний свет люстры освещал только кончики ее ресниц, и Палмер не мог заглянуть ей в глаза. Он почувствовал себя неловко в этом невыгодном для него положении. Ей было лучше видно, что происходило у него в душе.
Глава восемнадцатая
— Да.
— Для того чтобы пережить отца, надо было иметь какой-то очень сильный стимул, который поддерживал бы человека все время. Это не мог быть стимул негативного характера, цель должна непременно быть положительной. До войны у меня такой цели еще не было, я все еще оставался его сынком. Во время войны я обнаружил, что могу стать независимой личностью и обладаю всеми необходимыми для этого способностями.
Палмер умолк, пытаясь взвесить свои слова, проверить их действие. Взгляд Эдис, который все это время был прикован к кофейной чашке, вдруг устремился на Палмера.
— Что же это была за цель? — спросила она.
Палмер сделал вдох и, задержав дыхание, проговорил:— Быть полезным. Просто приносить пользу.
Тонкие светлые брови Эдис слегка сдвинулись. — Сейчас я уже не понимаю тебя, — призналась она.
— Когда он умер, — продолжал Палмер слишком быстро для того, чтобы иметь возможность анализировать на ходу свою речь, как он это любил делать, — сотни его коллег банкиров, политиканов и дельцов с традиционной почтительностью похоронили его. Он посвятил свою жизнь служению долгу. Он был беззаветно предан своему делу и олицетворял собой образец гражданина. Ты все это слышала. Но задумывалась ли ты когда-нибудь над тем, почему такое множество мелких жуликов его превозносили? Похвала ничтожных людей хуже любого оскорбления.
— Но ведь и он приносил пользу? — возразила Эдис.
— Ты хочешь сказать, что он давал деньги, — возразил Палмер.
— Давать деньги нуждающимся — значить быть полезным…
— Давать деньги — это дешевый способ откупиться, — прервал ее Палмер. — В этом участвует не человек, а его чековая книжка. И это именно то, о чем я хотел сказать, — добавил он, повысив голос, увидев наконец возможность пояснить свою мысль.
Эдис слегка пожала плечами. — Теперь я уже ничего не понимаю, милый.
— Отец давал только деньги. — Палмер старался говорить медленней:— А чтобы приносить людям пользу, надо отдавать еще и частицу своего я, а не только чековую книжку.
— Значит, ты хочешь…— Эдис на мгновение запнулась, — отдавать частицу своего я?
— Я буду поступать так, как считаю правильным, — ответил он, — я, как частное лицо, как индивидуум, а не как сын банкира, который только тратит деньги. Вот что я имел в виду, когда говорил о своем желании приносить пользу. Вот о чем идет речь.
Наступила тишина. Никто из них не нарушал молчания. Лицо Эдис ничем не выдавало ее чувств.
— Ты понимаешь меня? — Палмер пытался проникнуть сквозь завесу этой маски. Он постучал пальцами по свертку лежавших на столе чертежей. Плотная бумага затрещала под его рукой, словно объятая пламенем.
— Ну, например, тот труд, который ты вкладываешь в перестройку и отделку дома, — продолжал Палмер. — Ты умеешь это делать, ты приносишь какую-то пользу, вкладываешь в это частицу своего я.
Эдис посмотрела ему в лицо.
— Вудс,-тихо сказала она.-Я…— На мгновение она задумалась. — В чем-то ты прав, конечно. Действительно, тут есть что-то полезное, и мне это доставляет удовольствие. Но дело совсем не в том. Удовольствие — это уже результат. Причина же, по которой я окунулась во все эти хлопоты с перестройкой дома, заключается в том, что я…— и она снова запнулась, — что мне просто больше нечего делать в этом враждебном и лицемерном городе.
— Эдис!
— Я никого здесь не знаю, — продолжала она приглушенным голосом. — И не хочу никого знать. Я для них ничто. Даже меньше, чем ничто, в их глазах. Но во мне достаточно самолюбия, и я помню о том, что в Чикаго я имела какойто вес. Там я была как бы лягушкой средней величины в пруду средней величины. Здесь же я…— И она сделала неопределенный жест. — Ах, черт возьми, — сказала она с досадой. — Я же поклялась себе, что никогда не заговорю с тобой об этом.
Палмер молчал, и Эдис решительно пододвинула к нему недопитую чашку кофе.
— Во всяком случае, — сказала она, — это временные трудности, и я справлюсь с ними. Когда мы начнем принимать у себя, все наладится. Я достаточно зрелый человек для того, чтобы понимать, что все это со временем пройдет. — Эдис замолчала, ожидая его ответа.
Но он молчал, и тогда она снова заговорила:— Но к сожалению, то, что происходит с тобой, дорогой, носит уже не временный характер.
Палмер нахмурился:— Что ты хочешь этим сказать?
Оба молча посмотрели друг на друга. Верхний свет люстры освещал только кончики ее ресниц, и Палмер не мог заглянуть ей в глаза. Он почувствовал себя неловко в этом невыгодном для него положении. Ей было лучше видно, что происходило у него в душе.
Глава восемнадцатая
Человек, сидящий справа от него, за все время обеда не проронил ни слова, и Палмер был ему за это благодарен. Когда официант услужливо склонился, ставя перед Палмером вазочку с мороженым, он слегка обернулся к своему молчаливому соседу полюбопытствовать, уж не уснул ли тот. Палмера это не удивило бы — обед был нестерпимо скучный.
Здесь, в Нью-Йорке, за короткое время, заполненное деловыми встречами, Палмеру пришлось посетить по крайней мере дюжину таких обедов. Их можно было подразделить на две-три категории. Так называемые политические обеды устраивались для сбора средств, а также для привлечения внимания к тем, кто вносил свою лепту. Своим личным присутствием на таких обедах эти люди демонстрировали свою лояльность. Однако, поскольку на обедах республиканской партии присутствовали, за редким исключением, почти те же дельцы, что и на обедах демократической партии, Палмер не преминул отметить про себя, что эти люди демонстрируют не столько свою лояльность, сколько свою предусмотрительность. Что касается торжественных юбилейных обедов, то на них, разумеется, чествовалась и восхвалялась деятельность какого-нибудь видного лица, однако Палмер очень скоро убедился, что они обычно затевались с какой-то другой целью, чаще всего — для сбора денег. Все же благотворительные обеды тоже неизбежно переплетались с какими-то иными целями, обычно с религиозными, но не протестантскими, а католическими. Разумеется, и протестанты тоже где-то собирали нужные им средства, однако в Нью-Йорке вся благотворительная деятельность религиозного характера предназначалась главным образом для помощи католическим церквам или еврейским религиозным организациям: то с целью создания какого-нибудь фонда, то для постройки больницы или организации детского летнего лагеря.
И сегодняшний обед был тоже благотворительным. Палмер сидел и задумчиво поглядывал на стоящую перед ним вазочку с мороженым. На собственном опыте он уже убедился, что по цвету мороженого нельзя определить, каким оно окажется на вкус: сливочным, кофейным или фруктовым. Впрочем, сейчас он размышлял не об этом, его озадачивало, почему, чем чаще он бывал на нью-йоркских приемах и обедах, тем трудней ему было определить, к какой категории их следует отнести.
Взять хотя бы этот обед. Формально он организован для сбора средств в пользу приходской школы в одном из самых захудалых кварталов Ист Сайда. Школу содержали монахи из какого-то ордена, какого именно — об этом Палмер не имел ни малейшего представления. Мак Бернс сообщил ему о том, что, хотя Вик Калхэйн сам никогда не учился в этой школе, она находилась на его территории и было известно, что он ей покровительствует. После чего Палмер понял, что от всей этой затеи, несмотря на попытку преподнести ее как религиозно-благотворительное мероприятие, сильно отдавало политиканским душком. И поскольку почетным гостем обеда был некто учившийся когда-то в этой школе, а затем наживший кругленький капиталец на подрядах по асфальтированию улиц, весь этот обед действительно скорее напоминал церемонию чествования сего почетного гостя, чем благотворительную кампанию.
Пока Палмер распутывал весь этот запутанный клубок и пытался установить, какая же из нитей ведет к центру лабиринта, официант в великолепной коричневой, расшитой золотом ливрее низко склонился над ним и вылил целую ложку темно-коричневого сиропа крайне неаппетитного вида на уже подтаявшее мороженое, которое впитало его, как перегревшийся подшипник поглощает очередную порцию масляной смазки. На этот раз Палмер не поддался на обман. Темно-коричневый шоколадный цвет отнюдь не служил доказательством того, что сироп был шоколадный: в этом городе можно ожидать любого подвоха. Это могла быть кофейная гуща или варево из корицы, мускатного ореха и других специй, как будто с помощью окраски можно скрыть, что это обычная неудобоваримая бурда.
Палмер выбрал одну из четырех десертных ложечек, единственное, что сохранилось из целой коллекции столового серебра у его прибора к концу обеда, и, сделав над собою усилие, зачерпнул сгусток мороженого с застывшей на нем капелькой сиропа. Попробовав, он кивком головы подтвердил собственную догадку. Так и есть — ананасовое мороженое и ореховый сироп. Он отодвинул вазочку подальше от себя и закурил сигарету. Огромный банкетный зал отеля был заставлен большими круглыми столами на десять персон каждый. Высокий подковообразный балкон опоясывал три стены зала. Там тоже были расставлены столики, но поменьше, на четыре персоны. В дальнем углу на небольших подмостках оркестр из пяти музыкантов безостановочно извергал на головы обедающих мешанину из популярных мелодий не менее двухгодичной давности. Когда официанты разносили главное блюдо — непрожаренный ростбиф, оркестр сыграл несколько куплетов из песни «Будь нежным», что, очевидно, следовало расценивать как традиционную шутку. В пригласительном билете было сказано, что после официальной части начнутся танцы и состоится небольшое эстрадное представление. В роли конферансье должен был выступать комик, о котором самому Палмеру до сих пор не приходилось слышать, но, по словам Вирджинии Клэри, некогда он был весьма популярен в «Горах». В «Горах»? — Палмер недоумевающе поднял брови, и Вирджиния пояснила, что «Горами» называют летний курорт Кэтскиллз. Туда обычно приглашают на летние месяцы известных комических актеров и артистов эстрады, а во время «мертвого» сезона актерам приходится выступать на обедах, подобных сегодняшнему, за неимением другой работы.
Вирджиния должна была сидеть за столом номер шесть вместе с Гарри Элдером и несколькими газетными репортерами.
Палмер попытался разглядеть номера столов, но со своего места в президиуме под ярким светом прожекторов почти ничего не смог увидеть в затемненном зале. Перед обедом он договорился с Вирджинией, чтобы она заказывала виски для своего стола столько, сколько сочтет нужным. Он, прищурив глаза, оглядел зал в поисках стола, на котором стояло бы по меньшей мере полдюжины пустых бутылок, но вскоре убедился, что почти на каждом столе высится уже целая батарея.
Палмера в числе прочих почетных гостей с самого начала отделили от остальной, более шумной и, судя по всему, более счастливой массы участников приема и собрали в отдельной комнате, где они сидели, не прикасаясь к спиртным напиткам, в ожидании той минуты, когда им предстояло появиться за столом президиума. После некоторого размышления Палмер пришел к выводу, что это воздержание было вызвано вовсе не присутствием многочисленных представителей духовенства, политических боссов и других почтенных лиц. Нет, просто все они превосходно понимали, что им предстоит просидеть не менее двух-трех часов под беспощадным светом прожекторов у всех на глазах. Волей-неволей пришлось оставаться трезвыми.
И когда они гуськом направились к столу президиума, у каждого из них мелькнула одна и та же, не очень утешительная мысль, что почти все сидящие в зале, кроме них, были изрядно навеселе. Встав вместе со всеми при звуках национального гимна, Палмер ждал окончания краткого благословения, которое произносил школьный священник, ища взглядом метрдотеля, чтобы заказать себе виски. Тщетная попытка: Палмеру так и не удалось больше выпить до конца этой мучительно долгой процедуры. Рядовые гости утоляли жажду вволю, зато в президиуме должны были сидеть подтянутые образцовопоказательные лидеры с ясным и прямым взором, не затуманенным алкоголем. Палмер поглядел на мороженое, которое все ниже оседало в вазочке, точно продырявленный воздушный шар, и перевел взгляд на зал, пытаясь приучить свои глаза к полумраку, окружающему президиум. Кое-то из гостей уже покинули свои столы, это он мог разглядеть. Люди медленно передвигались по узким проходам между столами, то и дело наклонялись, чтобы пожать руку и похлопать по плечу, иногда на несколько мгновений приостанавливались, чтобы шепотом перекинуться какими-то замечаниями, а затем боком, словно крабы, медленно пробирались к следующему столу для новых рукопожатий и новых перешептываний.
Кто-то постучал по краю микрофона, стоящего перед ораторской трибуной, и резкий металлический звук гулко отдался во всех углах зала. Человек, стоящий у микрофона, откашлялся и стал очень шумно перелистывать целый ворох записей.
— Леди и…— Тут он запнулся и стал лихорадочно копаться в своих листках, будто в поисках недостающего слова. Обнаружив его наконец, председательствующий, плотный низкорослый мужчина по фамилии Грорк, снова прочистил горло.
— Леди и джентль…— Его слова потонули в безудержном взрыве смеха, который, докатившись до микрофона, с удвоенной силой вырвался из динамиков, установленных в зале. Грорк еще раз пошелестел бумагами и с выражением полного отчаяния взглянул на своего соседа справа, Вика Калхэйна, голова которого, хотя он и сидел, почти достигала макушки стоящего рядом с ним Грорка.
— Друзья! — снова заговорил Грорк. Это слово прокатилось между столами в затемненном зале, как гигантский бумажный ком. — Прежде чем я предоставлю слово некоторым из наших выдающихся и почетных гостей — а я уверен, что все присутствующие с нетерпением ждут их выступлений, — мне хотелось бы сказать, что на мою долю выпала особая честь и привилегия представить вам рабби Бэн Хейма Фейтлбаума, который обратится к вам с кратким вступительным словом.
В зале встретили это сообщение шумом передвигаемых стульев и покашливанием. Гости, слонявшиеся между столами, вернулись на свои места, а те, кто еще сохранил чувство ответственности, постарались угомонить своих наиболее беспокойных соседей.
Ослепительный луч неожиданно осветил лицо рабби Фейтлбаума, которому Палмер на первый взгляд дал бы не больше восемнадцати лет. По законам своей религии он не брился, но растительность на лице была едва заметна. Однако, разглядев его мягкие вьющиеся бакенбарды светлокаштанового цвета, Палмер тут же накинул ему еще примерно семь лет.
— Мои добрые друзья, — начал Фейтлбаум.
Палмер немедленно внес еще одну поправку в свою оценку, решив, что оратору уже перевалило за тридцать. Только к этому возрасту священнослужитель мог накопить достаточный опыт публичных выступлений, чтобы с таким замечательным благочестием произнести слово «добрые». Палмер тут же вспомнил старого священника из церкви святого Павла в Чикаго, который умел произносить слово «благо» так, что вместо одной гласной слышались три, причем они возникали где-то чуть повыше глотки, вырывались на свет с мягким бульканьем, и Палмеру всегда казалось, что у почтенного старца в горле застряла клецка.
— Друзья мои, какой бы веры вы ни придерживались, — продолжал Фейтлбаум, — мы собрались здесь в этот день под незримым оком всевышнего для того, чтобы наши души, наши слова и наши деяния, да, наши деяния, исполненные любви и доброты, продиктованные чувством вечного братства, слились воедино, чтобы отпраздновать и восславить в нашем духовном единении, нашей взаимной преданности и в нашем бесконечном смирении то святое дело, которому все мы преданы до глубины сердец своих; оно главенствует в нашем мышлении и настолько глубоко и нерушимо воцарилось в наших бессмертных душах, что стало неотъемлемой частицей нашей мирской жизни, которой мы можем предаваться благодаря милосердию господнему, лишь следуя его святым и высоким целям.
Палмер заметил, что кто-то на цыпочках прошел за спиной оратора, склонился к уху Большого Вика и завел с ним шепотом длинную беседу, подкрепляя свои мысли выразительной жестикуляцией. Палмер слегка наклонился вперед с таким расчетом, чтобы луч прожектора, расположенного у него над головой, не освещал его лицо, и на мгновение закрыл глаза, надеясь, что в эту минуту всеобщее внимание приковано к Фейтлбауму. Он пытался восстановить в памяти список ораторов и мысленно прикидывал, сколько времени потребуется для выступления каждого из них. Пожалуй, речи займут не менее часа. Палмер со вздохом откинулся на спинку кресла и поднял руку с сигаретой так, чтобы заслонить ею свои все еще закрытые глаза.
— …Так озари же немеркнущим светом своим наши труды ныне здесь и в дни грядущие, — продолжал говорить Фейтлбаум, — пусть твоим милосердием и вдохновением проникнутся те деяния, которые нам предстоит совершить. Палмер приоткрыл глаза и обернулся к оратору. При этом он обратил внимание на ярко-желтую шевелюру мужчины, который, склонившись к Калхэйну, нашептывал что-то ему на ухо. Только у одного человека могли быть волосы такого оттенка — у Бернса.
— …достойны и справедливы эти наши деяния, — продолжал Фейтлбаум, — так же как достойно и справедливо то, что именно меня, служителя древней религии, сегодня призвали сюда, чтобы выполнить свой долг плечом к плечу с другими во имя столь великого дела.
Черная атласная ермолка на голове раввина плавно колыхалась в такт его речи, то заслоняя, то открывая голову Бернса. Сам Калхэйн невозмутимо хранил молчание. Он сидел неподвижно, уставясь в одну точку, в то время как Бернс извергал буквально потоки слов. При этом, однако, у него так же, как и у Калхэйна, губы почти не шевелились. Палмер спрашивал себя, что такое стряслось, если Бернс даже не мог дождаться, пока раввин закончит свою речь. Однако его вдруг осенило. Слишком хорошо знал он Бернса. В такой ситуации любые мало-мальские свежие сплетни все равно достигли бы цели. Не важно, что говорил Бернс, важен сам факт: он беседует с Большим Виком на глазах у нескольких тысяч зрителей и в столь высокоторжественный момент.
Внешние эффекты — это великое дело в политике, решил Палмер. Каждому и без того было известно, что Бернс — доверенное лицо Калхэйна. Но у Калхэйна были и другие близкие ему люди. Поэтому Бернс должен был постоянно напоминать всем тем, для кого это имело значение, что именно он, а не кто иной пользуется таким доверием у Большого Вика. Палмер уже видел, как Бернс разыгрывал подобные же сцены и на других сборищах. Картина неизменно была одна и та же — сидящий истуканом Калхэйн со взором, устремленным в зал. За его спиной — Бернс. Одна рука его сжимает плечо Калхэйна, другая жестикулирует: то указывает куда-то, и как бы что-то приглаживает, то разбрасывает или отталкивает, то манит. Эта рука, полная жизни и эмоций, подобная телу балерины, неизменно приковывала к себе взоры всей аудитории, отвлекая внимание от оратора, и в результате достигала своей цели — заставляла всех напряженно следить за этой небольшой, но полной драматизма сценой.
— …мы безгранично верим, о всевышний, — говорил тем временем Фейтлбаум, — в силу твоей десницы и в мудрость твою, направляющую нас по пути праведному. Несколько человек в зале повторили за раввином заключительные слова молитвы, произнесенные на древнееврейском языке, однако их голоса потонули в поднявшемся в зале шуме: гости стали откашливаться, двигать стулья, возобновились беседы.
— Благодарю вас, рабби Бэн Хэйм Фейтлбаум, — сказал Грорк. Он слишком низко пригнул голову к микрофону, и его слова вызвали шум и треск в микрофоне. Он тут же отступил на несколько шагов. — Примите также благодарность за молитву, которую вы прочли на гэльском языке, — добавил он, подмигнув аудитории.
Выждав, пока утихнет смех, Грорк перешел к официальному отчету о финансовом положении школы, сопоставив ее скромный бюджет четверть века назад с нынешним, свидетельствующим о процветании этой школы. Палмер тем временем следил за Бернсом, который лишь теперь закончил беседу с Калхэйном. В сущности, это была даже не беседа, а монолог Бернса. Палмер не мог не отдать должного той интуиции и точному расчету, которым руководствовался этот человек даже в довольно сложных ситуациях. Прерви он свою беседу с Калхэйном одновременно с раввином, зрители усмотрели бы в этом скрытое оскорбление и даже могли обвинить Бернса в неуважении к священнослужителю. Но Бернс проявил одинаковое неуважение как к Фейтлбауму, так и к Грорку, и тем самым исключилась персональная направленность его проступка и возможность обвинить его в оскорбительном поведении по отношению к духовенству.
Калхэйн несколько озабоченно дважды кивнул головой, и Бернс, выпрямившись, проскользнул мимо жестикулирующего Грорка и направился было в зал, но по пути остановился возле Палмера и нагнулся к нему. Палмер заметил, что длинные, узкие ноздри Бернса трепещут с нескрываемым торжеством.
— Зал-то битком набит, Вуди, — зашептал он, — пришлось дополнительно втащить еще полдюжины столов. Здорово, а?
Палмер почувствовал, как кровь прилила к его щекам. Несмотря на свой немалый жизненный опыт, он не мог преодолеть внушенных ему с детства правил благовоспитанности. В эту минуту он чувствовал себя крайне неловко. Он отлично понимал, почему Бернс действует таким образом и какую услугу в данном случае оказывает ему, Палмеру. Бернс как бы связал его с Калхэйном невидимой нитью в сознании наблюдавшей за ними публики. И все же Палмер не мог побороть смущения, чувствуя себя участником сцены, в которой был продемонстрирован дурной тон и неуважение к ораторам. К тому же ему было неприятно оказаться в центре внимания многочисленной аудитории.
— Эй, дружище, тебе пора подкрепиться! — Бернс похлопал Палмера по плечу и взял его под локоть, как бы помогая ему встать.
— Но послушайте, — начал было Палмер.
В это мгновение тонкие губы Бернса быстро зашевелились, будто он нашептывал ему что-то весьма важное и срочное. Его рука взвилась над головой Палмера, указывая в дальний угол зала. Он несколько раз энергично, почти яростно мотнул головой, и его желтоватые глаза сверкнули. Вся эта пантомима должна была убедить любого, кто наблюдал за ними, в том, что Палмера срочно вызывают по важному делу. С помощью Бернса он поднялся со своего места и вслед за ним спустился с подмостков президиума в благодатный мрак большого зала.
Они с трудом пробрались через бесчисленные ряды столов к боковому выходу и покинули зал. Здесь было прохладно. Как только за ними закрылась дверь, голос Грорка сразу заглох и превратился в едва различимое бормотание.
— Ну, друг, скажи спасибо, что я тебя выручил, — сказал Бернс с ухмылкой.
— А что произошло? — спросил Палмер. — Почему так срочно понадобилось мое присутствие здесь?
Бернс усмехнулся:— Грорк страдает словесным поносом. Разве это не уважительная причина, чтобы удрать?
Палмер с легкой улыбкой покачал головой:— Вы думаете, в зале не заметили, как сначала вы говорили с Калхэйном, а только потом подошли ко мне?
Глаза Бернса на мгновение сузились, но тут же раскрылись, и он громко расхохотался. — Ну что ж, вы быстро учитесь уму-разуму, мистер Палмер, — сказал он. — Благодаря тому, что мы только что проделали, у полдюжины руководителей сберегательных банков, сидящих в зале, сейчас предынфарктное состояние.
— И все же, несмотря ни на что, большинство голосов в Олбани [Олбани — столица штата Нью-Йорк, где работает законодательное собрание штата и находится резиденция губернатора.] у республиканской партии, — задумчиво сказал Палмер. — Едва ли деятель демократической партии, пусть даже с таким весом, как у Калхэйна, станет причиной бессонной ночи для кого-нибудь из наших расчетливых друзей.
Глаза Бернса заметались по сторонам, и у Палмера мелькнула странная мысль, что брошенная им фраза чувствительно задела Бернса, который сейчас быстро оглядывался, будто ждал новых ударов.
— Душечка, — сказал Бернс. — Ну скажите мне, пожалуйста, кто и где сказал, что республиканская партия единым фронтом выступает за владельцев сберегательных банков? Может быть, я проспал, может быть, Моисей спустился с горы и начертал одиннадцатую заповедь? — Он тихонько захихикал себе под нос с каким-то булькающим отзвуком, и Палмер понял, что Бернс основательно пьян.
— Это общеизвестно, — ответил Палмер. — А у вас другие соображения?
Бернс выразительно пожал плечами и тут же похлопал Палмера по руке. — У меня нет никаких особых соображений, — сказал он, придав неожиданно своему голосу нарочитую многозначительность. — Если я чтонибудь хочу сообщить другу, то выкладываю все прямо и откровенно.
— Ну что ж, выкладывайте, — усмехнулся Палмер, подхватывая ньюйоркский жаргон Бернса.
Здесь, в Нью-Йорке, за короткое время, заполненное деловыми встречами, Палмеру пришлось посетить по крайней мере дюжину таких обедов. Их можно было подразделить на две-три категории. Так называемые политические обеды устраивались для сбора средств, а также для привлечения внимания к тем, кто вносил свою лепту. Своим личным присутствием на таких обедах эти люди демонстрировали свою лояльность. Однако, поскольку на обедах республиканской партии присутствовали, за редким исключением, почти те же дельцы, что и на обедах демократической партии, Палмер не преминул отметить про себя, что эти люди демонстрируют не столько свою лояльность, сколько свою предусмотрительность. Что касается торжественных юбилейных обедов, то на них, разумеется, чествовалась и восхвалялась деятельность какого-нибудь видного лица, однако Палмер очень скоро убедился, что они обычно затевались с какой-то другой целью, чаще всего — для сбора денег. Все же благотворительные обеды тоже неизбежно переплетались с какими-то иными целями, обычно с религиозными, но не протестантскими, а католическими. Разумеется, и протестанты тоже где-то собирали нужные им средства, однако в Нью-Йорке вся благотворительная деятельность религиозного характера предназначалась главным образом для помощи католическим церквам или еврейским религиозным организациям: то с целью создания какого-нибудь фонда, то для постройки больницы или организации детского летнего лагеря.
И сегодняшний обед был тоже благотворительным. Палмер сидел и задумчиво поглядывал на стоящую перед ним вазочку с мороженым. На собственном опыте он уже убедился, что по цвету мороженого нельзя определить, каким оно окажется на вкус: сливочным, кофейным или фруктовым. Впрочем, сейчас он размышлял не об этом, его озадачивало, почему, чем чаще он бывал на нью-йоркских приемах и обедах, тем трудней ему было определить, к какой категории их следует отнести.
Взять хотя бы этот обед. Формально он организован для сбора средств в пользу приходской школы в одном из самых захудалых кварталов Ист Сайда. Школу содержали монахи из какого-то ордена, какого именно — об этом Палмер не имел ни малейшего представления. Мак Бернс сообщил ему о том, что, хотя Вик Калхэйн сам никогда не учился в этой школе, она находилась на его территории и было известно, что он ей покровительствует. После чего Палмер понял, что от всей этой затеи, несмотря на попытку преподнести ее как религиозно-благотворительное мероприятие, сильно отдавало политиканским душком. И поскольку почетным гостем обеда был некто учившийся когда-то в этой школе, а затем наживший кругленький капиталец на подрядах по асфальтированию улиц, весь этот обед действительно скорее напоминал церемонию чествования сего почетного гостя, чем благотворительную кампанию.
Пока Палмер распутывал весь этот запутанный клубок и пытался установить, какая же из нитей ведет к центру лабиринта, официант в великолепной коричневой, расшитой золотом ливрее низко склонился над ним и вылил целую ложку темно-коричневого сиропа крайне неаппетитного вида на уже подтаявшее мороженое, которое впитало его, как перегревшийся подшипник поглощает очередную порцию масляной смазки. На этот раз Палмер не поддался на обман. Темно-коричневый шоколадный цвет отнюдь не служил доказательством того, что сироп был шоколадный: в этом городе можно ожидать любого подвоха. Это могла быть кофейная гуща или варево из корицы, мускатного ореха и других специй, как будто с помощью окраски можно скрыть, что это обычная неудобоваримая бурда.
Палмер выбрал одну из четырех десертных ложечек, единственное, что сохранилось из целой коллекции столового серебра у его прибора к концу обеда, и, сделав над собою усилие, зачерпнул сгусток мороженого с застывшей на нем капелькой сиропа. Попробовав, он кивком головы подтвердил собственную догадку. Так и есть — ананасовое мороженое и ореховый сироп. Он отодвинул вазочку подальше от себя и закурил сигарету. Огромный банкетный зал отеля был заставлен большими круглыми столами на десять персон каждый. Высокий подковообразный балкон опоясывал три стены зала. Там тоже были расставлены столики, но поменьше, на четыре персоны. В дальнем углу на небольших подмостках оркестр из пяти музыкантов безостановочно извергал на головы обедающих мешанину из популярных мелодий не менее двухгодичной давности. Когда официанты разносили главное блюдо — непрожаренный ростбиф, оркестр сыграл несколько куплетов из песни «Будь нежным», что, очевидно, следовало расценивать как традиционную шутку. В пригласительном билете было сказано, что после официальной части начнутся танцы и состоится небольшое эстрадное представление. В роли конферансье должен был выступать комик, о котором самому Палмеру до сих пор не приходилось слышать, но, по словам Вирджинии Клэри, некогда он был весьма популярен в «Горах». В «Горах»? — Палмер недоумевающе поднял брови, и Вирджиния пояснила, что «Горами» называют летний курорт Кэтскиллз. Туда обычно приглашают на летние месяцы известных комических актеров и артистов эстрады, а во время «мертвого» сезона актерам приходится выступать на обедах, подобных сегодняшнему, за неимением другой работы.
Вирджиния должна была сидеть за столом номер шесть вместе с Гарри Элдером и несколькими газетными репортерами.
Палмер попытался разглядеть номера столов, но со своего места в президиуме под ярким светом прожекторов почти ничего не смог увидеть в затемненном зале. Перед обедом он договорился с Вирджинией, чтобы она заказывала виски для своего стола столько, сколько сочтет нужным. Он, прищурив глаза, оглядел зал в поисках стола, на котором стояло бы по меньшей мере полдюжины пустых бутылок, но вскоре убедился, что почти на каждом столе высится уже целая батарея.
Палмера в числе прочих почетных гостей с самого начала отделили от остальной, более шумной и, судя по всему, более счастливой массы участников приема и собрали в отдельной комнате, где они сидели, не прикасаясь к спиртным напиткам, в ожидании той минуты, когда им предстояло появиться за столом президиума. После некоторого размышления Палмер пришел к выводу, что это воздержание было вызвано вовсе не присутствием многочисленных представителей духовенства, политических боссов и других почтенных лиц. Нет, просто все они превосходно понимали, что им предстоит просидеть не менее двух-трех часов под беспощадным светом прожекторов у всех на глазах. Волей-неволей пришлось оставаться трезвыми.
И когда они гуськом направились к столу президиума, у каждого из них мелькнула одна и та же, не очень утешительная мысль, что почти все сидящие в зале, кроме них, были изрядно навеселе. Встав вместе со всеми при звуках национального гимна, Палмер ждал окончания краткого благословения, которое произносил школьный священник, ища взглядом метрдотеля, чтобы заказать себе виски. Тщетная попытка: Палмеру так и не удалось больше выпить до конца этой мучительно долгой процедуры. Рядовые гости утоляли жажду вволю, зато в президиуме должны были сидеть подтянутые образцовопоказательные лидеры с ясным и прямым взором, не затуманенным алкоголем. Палмер поглядел на мороженое, которое все ниже оседало в вазочке, точно продырявленный воздушный шар, и перевел взгляд на зал, пытаясь приучить свои глаза к полумраку, окружающему президиум. Кое-то из гостей уже покинули свои столы, это он мог разглядеть. Люди медленно передвигались по узким проходам между столами, то и дело наклонялись, чтобы пожать руку и похлопать по плечу, иногда на несколько мгновений приостанавливались, чтобы шепотом перекинуться какими-то замечаниями, а затем боком, словно крабы, медленно пробирались к следующему столу для новых рукопожатий и новых перешептываний.
Кто-то постучал по краю микрофона, стоящего перед ораторской трибуной, и резкий металлический звук гулко отдался во всех углах зала. Человек, стоящий у микрофона, откашлялся и стал очень шумно перелистывать целый ворох записей.
— Леди и…— Тут он запнулся и стал лихорадочно копаться в своих листках, будто в поисках недостающего слова. Обнаружив его наконец, председательствующий, плотный низкорослый мужчина по фамилии Грорк, снова прочистил горло.
— Леди и джентль…— Его слова потонули в безудержном взрыве смеха, который, докатившись до микрофона, с удвоенной силой вырвался из динамиков, установленных в зале. Грорк еще раз пошелестел бумагами и с выражением полного отчаяния взглянул на своего соседа справа, Вика Калхэйна, голова которого, хотя он и сидел, почти достигала макушки стоящего рядом с ним Грорка.
— Друзья! — снова заговорил Грорк. Это слово прокатилось между столами в затемненном зале, как гигантский бумажный ком. — Прежде чем я предоставлю слово некоторым из наших выдающихся и почетных гостей — а я уверен, что все присутствующие с нетерпением ждут их выступлений, — мне хотелось бы сказать, что на мою долю выпала особая честь и привилегия представить вам рабби Бэн Хейма Фейтлбаума, который обратится к вам с кратким вступительным словом.
В зале встретили это сообщение шумом передвигаемых стульев и покашливанием. Гости, слонявшиеся между столами, вернулись на свои места, а те, кто еще сохранил чувство ответственности, постарались угомонить своих наиболее беспокойных соседей.
Ослепительный луч неожиданно осветил лицо рабби Фейтлбаума, которому Палмер на первый взгляд дал бы не больше восемнадцати лет. По законам своей религии он не брился, но растительность на лице была едва заметна. Однако, разглядев его мягкие вьющиеся бакенбарды светлокаштанового цвета, Палмер тут же накинул ему еще примерно семь лет.
— Мои добрые друзья, — начал Фейтлбаум.
Палмер немедленно внес еще одну поправку в свою оценку, решив, что оратору уже перевалило за тридцать. Только к этому возрасту священнослужитель мог накопить достаточный опыт публичных выступлений, чтобы с таким замечательным благочестием произнести слово «добрые». Палмер тут же вспомнил старого священника из церкви святого Павла в Чикаго, который умел произносить слово «благо» так, что вместо одной гласной слышались три, причем они возникали где-то чуть повыше глотки, вырывались на свет с мягким бульканьем, и Палмеру всегда казалось, что у почтенного старца в горле застряла клецка.
— Друзья мои, какой бы веры вы ни придерживались, — продолжал Фейтлбаум, — мы собрались здесь в этот день под незримым оком всевышнего для того, чтобы наши души, наши слова и наши деяния, да, наши деяния, исполненные любви и доброты, продиктованные чувством вечного братства, слились воедино, чтобы отпраздновать и восславить в нашем духовном единении, нашей взаимной преданности и в нашем бесконечном смирении то святое дело, которому все мы преданы до глубины сердец своих; оно главенствует в нашем мышлении и настолько глубоко и нерушимо воцарилось в наших бессмертных душах, что стало неотъемлемой частицей нашей мирской жизни, которой мы можем предаваться благодаря милосердию господнему, лишь следуя его святым и высоким целям.
Палмер заметил, что кто-то на цыпочках прошел за спиной оратора, склонился к уху Большого Вика и завел с ним шепотом длинную беседу, подкрепляя свои мысли выразительной жестикуляцией. Палмер слегка наклонился вперед с таким расчетом, чтобы луч прожектора, расположенного у него над головой, не освещал его лицо, и на мгновение закрыл глаза, надеясь, что в эту минуту всеобщее внимание приковано к Фейтлбауму. Он пытался восстановить в памяти список ораторов и мысленно прикидывал, сколько времени потребуется для выступления каждого из них. Пожалуй, речи займут не менее часа. Палмер со вздохом откинулся на спинку кресла и поднял руку с сигаретой так, чтобы заслонить ею свои все еще закрытые глаза.
— …Так озари же немеркнущим светом своим наши труды ныне здесь и в дни грядущие, — продолжал говорить Фейтлбаум, — пусть твоим милосердием и вдохновением проникнутся те деяния, которые нам предстоит совершить. Палмер приоткрыл глаза и обернулся к оратору. При этом он обратил внимание на ярко-желтую шевелюру мужчины, который, склонившись к Калхэйну, нашептывал что-то ему на ухо. Только у одного человека могли быть волосы такого оттенка — у Бернса.
— …достойны и справедливы эти наши деяния, — продолжал Фейтлбаум, — так же как достойно и справедливо то, что именно меня, служителя древней религии, сегодня призвали сюда, чтобы выполнить свой долг плечом к плечу с другими во имя столь великого дела.
Черная атласная ермолка на голове раввина плавно колыхалась в такт его речи, то заслоняя, то открывая голову Бернса. Сам Калхэйн невозмутимо хранил молчание. Он сидел неподвижно, уставясь в одну точку, в то время как Бернс извергал буквально потоки слов. При этом, однако, у него так же, как и у Калхэйна, губы почти не шевелились. Палмер спрашивал себя, что такое стряслось, если Бернс даже не мог дождаться, пока раввин закончит свою речь. Однако его вдруг осенило. Слишком хорошо знал он Бернса. В такой ситуации любые мало-мальские свежие сплетни все равно достигли бы цели. Не важно, что говорил Бернс, важен сам факт: он беседует с Большим Виком на глазах у нескольких тысяч зрителей и в столь высокоторжественный момент.
Внешние эффекты — это великое дело в политике, решил Палмер. Каждому и без того было известно, что Бернс — доверенное лицо Калхэйна. Но у Калхэйна были и другие близкие ему люди. Поэтому Бернс должен был постоянно напоминать всем тем, для кого это имело значение, что именно он, а не кто иной пользуется таким доверием у Большого Вика. Палмер уже видел, как Бернс разыгрывал подобные же сцены и на других сборищах. Картина неизменно была одна и та же — сидящий истуканом Калхэйн со взором, устремленным в зал. За его спиной — Бернс. Одна рука его сжимает плечо Калхэйна, другая жестикулирует: то указывает куда-то, и как бы что-то приглаживает, то разбрасывает или отталкивает, то манит. Эта рука, полная жизни и эмоций, подобная телу балерины, неизменно приковывала к себе взоры всей аудитории, отвлекая внимание от оратора, и в результате достигала своей цели — заставляла всех напряженно следить за этой небольшой, но полной драматизма сценой.
— …мы безгранично верим, о всевышний, — говорил тем временем Фейтлбаум, — в силу твоей десницы и в мудрость твою, направляющую нас по пути праведному. Несколько человек в зале повторили за раввином заключительные слова молитвы, произнесенные на древнееврейском языке, однако их голоса потонули в поднявшемся в зале шуме: гости стали откашливаться, двигать стулья, возобновились беседы.
— Благодарю вас, рабби Бэн Хэйм Фейтлбаум, — сказал Грорк. Он слишком низко пригнул голову к микрофону, и его слова вызвали шум и треск в микрофоне. Он тут же отступил на несколько шагов. — Примите также благодарность за молитву, которую вы прочли на гэльском языке, — добавил он, подмигнув аудитории.
Выждав, пока утихнет смех, Грорк перешел к официальному отчету о финансовом положении школы, сопоставив ее скромный бюджет четверть века назад с нынешним, свидетельствующим о процветании этой школы. Палмер тем временем следил за Бернсом, который лишь теперь закончил беседу с Калхэйном. В сущности, это была даже не беседа, а монолог Бернса. Палмер не мог не отдать должного той интуиции и точному расчету, которым руководствовался этот человек даже в довольно сложных ситуациях. Прерви он свою беседу с Калхэйном одновременно с раввином, зрители усмотрели бы в этом скрытое оскорбление и даже могли обвинить Бернса в неуважении к священнослужителю. Но Бернс проявил одинаковое неуважение как к Фейтлбауму, так и к Грорку, и тем самым исключилась персональная направленность его проступка и возможность обвинить его в оскорбительном поведении по отношению к духовенству.
Калхэйн несколько озабоченно дважды кивнул головой, и Бернс, выпрямившись, проскользнул мимо жестикулирующего Грорка и направился было в зал, но по пути остановился возле Палмера и нагнулся к нему. Палмер заметил, что длинные, узкие ноздри Бернса трепещут с нескрываемым торжеством.
— Зал-то битком набит, Вуди, — зашептал он, — пришлось дополнительно втащить еще полдюжины столов. Здорово, а?
Палмер почувствовал, как кровь прилила к его щекам. Несмотря на свой немалый жизненный опыт, он не мог преодолеть внушенных ему с детства правил благовоспитанности. В эту минуту он чувствовал себя крайне неловко. Он отлично понимал, почему Бернс действует таким образом и какую услугу в данном случае оказывает ему, Палмеру. Бернс как бы связал его с Калхэйном невидимой нитью в сознании наблюдавшей за ними публики. И все же Палмер не мог побороть смущения, чувствуя себя участником сцены, в которой был продемонстрирован дурной тон и неуважение к ораторам. К тому же ему было неприятно оказаться в центре внимания многочисленной аудитории.
— Эй, дружище, тебе пора подкрепиться! — Бернс похлопал Палмера по плечу и взял его под локоть, как бы помогая ему встать.
— Но послушайте, — начал было Палмер.
В это мгновение тонкие губы Бернса быстро зашевелились, будто он нашептывал ему что-то весьма важное и срочное. Его рука взвилась над головой Палмера, указывая в дальний угол зала. Он несколько раз энергично, почти яростно мотнул головой, и его желтоватые глаза сверкнули. Вся эта пантомима должна была убедить любого, кто наблюдал за ними, в том, что Палмера срочно вызывают по важному делу. С помощью Бернса он поднялся со своего места и вслед за ним спустился с подмостков президиума в благодатный мрак большого зала.
Они с трудом пробрались через бесчисленные ряды столов к боковому выходу и покинули зал. Здесь было прохладно. Как только за ними закрылась дверь, голос Грорка сразу заглох и превратился в едва различимое бормотание.
— Ну, друг, скажи спасибо, что я тебя выручил, — сказал Бернс с ухмылкой.
— А что произошло? — спросил Палмер. — Почему так срочно понадобилось мое присутствие здесь?
Бернс усмехнулся:— Грорк страдает словесным поносом. Разве это не уважительная причина, чтобы удрать?
Палмер с легкой улыбкой покачал головой:— Вы думаете, в зале не заметили, как сначала вы говорили с Калхэйном, а только потом подошли ко мне?
Глаза Бернса на мгновение сузились, но тут же раскрылись, и он громко расхохотался. — Ну что ж, вы быстро учитесь уму-разуму, мистер Палмер, — сказал он. — Благодаря тому, что мы только что проделали, у полдюжины руководителей сберегательных банков, сидящих в зале, сейчас предынфарктное состояние.
— И все же, несмотря ни на что, большинство голосов в Олбани [Олбани — столица штата Нью-Йорк, где работает законодательное собрание штата и находится резиденция губернатора.] у республиканской партии, — задумчиво сказал Палмер. — Едва ли деятель демократической партии, пусть даже с таким весом, как у Калхэйна, станет причиной бессонной ночи для кого-нибудь из наших расчетливых друзей.
Глаза Бернса заметались по сторонам, и у Палмера мелькнула странная мысль, что брошенная им фраза чувствительно задела Бернса, который сейчас быстро оглядывался, будто ждал новых ударов.
— Душечка, — сказал Бернс. — Ну скажите мне, пожалуйста, кто и где сказал, что республиканская партия единым фронтом выступает за владельцев сберегательных банков? Может быть, я проспал, может быть, Моисей спустился с горы и начертал одиннадцатую заповедь? — Он тихонько захихикал себе под нос с каким-то булькающим отзвуком, и Палмер понял, что Бернс основательно пьян.
— Это общеизвестно, — ответил Палмер. — А у вас другие соображения?
Бернс выразительно пожал плечами и тут же похлопал Палмера по руке. — У меня нет никаких особых соображений, — сказал он, придав неожиданно своему голосу нарочитую многозначительность. — Если я чтонибудь хочу сообщить другу, то выкладываю все прямо и откровенно.
— Ну что ж, выкладывайте, — усмехнулся Палмер, подхватывая ньюйоркский жаргон Бернса.