к бакенщику деду Матвею. Его будка стояла в полверсте от деревни, от ее
верхнего края, на высоком красноярье. Дед Матвей был родной брат Иннокентию
Ивановичу, но братья мало знались между собой. Иннокентия Ивановича вот
величали, он ходил на виду, знал грамоту, разбирался в политике, до войны не
раз выезжал из деревни, и выезжал далеко, посмотрел, что к чему, а чтобы
назвать деда Матвея, старшего из братьев, по отчеству, язык ни у кого не
прикладывался - до того прост, бесхитростен и обычен был дед Матвей, который
дальше Карды из Атамановки не выглядывал. Жил он от колхоза самостоятельно,
но в страдные дни всегда приходил колхозникам на помощь, а в особенности
любил крючить горох - то, что мужики обычно не любят, и стоять на зароде,
когда мечут сено.
Настена пошла к деду Матвею, вспомнив, как он вчера просил у Максима
Вологжина напарника на день, чтобы отвезти и поставить на воду, на летнюю
службу, бакены.
- Силенки нонче совсем не стало-ка, - объяснил он. - Не справлюся один.
А без спросу сманивать кого вроде нехорошо. У вас посевная. А я бы в покос,
даст бог поправу, отробил бы. За мной не пропадет.
Настена пропустила мимо ушей этот разговор, а теперь спохватилась: вот
и надо было вызваться к деду Матвею, там, глядишь, что-нибудь придумалось
бы. И как она сразу не дотумкала? Не умея плавать, Настена, правда, боялась
работы на воде, но как-нибудь один день, наверно, перемогла, перетерпела бы
свой страх. Того ли ей сейчас следует бояться?
Она подходила к будке повечеру, когда солнце уже спускалось за Ангару,
точно в тот западающий на горизонте прогал, где лежало Андреевское. Полреки
было покрыто тенью, светлой еще и легкой, но течение там казалось много
сильней и туже, чем на освещенной половине. А на солнце вода ярко, слепя
глаза, играла блестками, словно отвлекаясь, кружась и задерживаясь в
движении. Часто и весело, с каким-то своим восторгом плавилась рыба - от
самой маленькой, отчаянно выскакивающей в воздух, разогнавшись, подряд по
нескольку раз и смыкающей за собой круги в кружевную лестницу, до большой,
взрывающей где-то вдали воду изнутри с солидным и довольным чмокающим
звуком. Под яром лежал еще лед - колючий, дырявый и грязный, от него, пробив
в песке и камнях дорожки, струились ручейки. По берегу носились суетливые,
быстрые и вертлявые, с длинными острыми хвостами птички, которых там, где
росла Настена, называют трясогузками, а здесь - плишками. Также и мелочь
рыбная, табунящаяся под берегом, там - мальки, а здесь - омулявки, как бы в
честь омуля, знаменитой байкальской рыбы, в Ангаре, однако, не живущей.
Омулявки эти, заслышав Настенины шаги, шумно взбурливая воду, бросались в
глубь, делали полукруг и снова, пропустив человека и чуть сплавившись по
течению, подтягивались к берегу. Со свистом проносились над головой Настены
стрижи, остро пахло, забивая дыхание, сыростью; лениво чавкала слабая,
изнутри себя берущаяся волна, потому что в воздухе было тихо, сморенно;
издали, с верхнего мыса Покосного острова, доносился шум воды. Тень
наступала, ее движение видно стало глазом, и, едва зашло солнце, протянул,
словно закрывая день, и опять затих ветерок. Теперь уж вся Ангара от берега
и до берега побежала быстрей; Настена с детства верила, что в темноте
течение сильней, торопливей, чем на свету.
Дед Матвей возился у лодок, у него, как у бакенщика, было четыре лодки,
и все их смастерил он сам. На каменишнике стояли приготовленные для сплава,
сияющие свежей краской бакены - три красных и два белых. Настена опустилась
по вырубленным в земле и обшитым деревом, как лестница, ступенькам вниз и
поздоровалась с дедом Матвеем, с особым интересом посматривая на бакены.
- Ну что, дедушка, - сразу спросила она, - кого тебе Максим на помощь
дал?
- Дак кого дал... - Дед неторопливо всполоснул в воде руки, отер их о
штанины и выбрался из лодки. - Максим, паря, хитрый. Кого, мол, уговоришь,
того бери, а я, мол, на эту работу назначать не имею-ка права. - Дед
закряхтел, наклоняясь и что-то отыскивая под ногами. - Фитиль, паря,
где-то-ка посеял, - объяснил он. - Погляди, у тебя глаза острые. А их,
широких-то фитилей, боле нету-ка, их нигде не взять. Ить только в руках
держал - куды от он запрыгнул? - Фитиль нашелся в лодке, под сиденьем. Дед
спрятал его в карман. - Мне бы только два подсобить, а те я сам поставлю. А
два без напарника не взять. Один он под островом, тама-ка вода не дай бог
дурная, не устоять будет. А другой, тоже-ка белый, напроть релки за
деревней, где голомыска. Дак ты должна помнить, где они в прошлом годе
стояли. А красные я один потихоньку отведу. Идти от надо-ка, поманить кого,
а то катер не седни-завтра с проверкой придет. Неохота-ка, чтоб хужей всех
было.
- А возьми меня, дедушка. Как сумею, помогу, - сказала Настена,
оглядываясь опять на бакены и уже со страхом отличая белые, самые трудные.
- Но, - осторожно отозвался дед и помолчал, не зная, верить, не верить
Настене. - Почему-ка не взять, коль не шуткуешь. Кого ишо брать? Ты правду
поплывешь?
- Правда, дедушка. Только дай мне потом вечером ненадолго лодку. Хочу
талины на острове нарезать. А наша по сию пору на суху.
- Дак талины я тебе подсоблю нарезать - эко дело!
- Нет, нет, дедушка, - испугалась Настена. - Я сама. Не торопясь. - И
чтоб он не заметил ее страха, добавила: - Ну, там видно будет...
- Как хошь. А то подсоблю, это нехитрое дело. Откулева тебя, девка, бог
послал? - Дед Матвей прищурил от неожиданной удачи белесые, в белесых же,
выцветших бровях и ресницах, глаза и удовлетворенно засопел. - А я тужу: к
кому идти кланяться? У всякого своя работа. Но раз поедем, давай поедем
поране. Не доспи маленько. Придешь, не омманешь?
- Приду, приду, дедушка. К солнцу прибегу, даже раньше. Только ты не
говори Максиму, что я сама напросилась. Скажи, уговорил. А мне неохота
завтра опять на эту пахоту, уж надоело - все отдохну немножко.
- А, ну-ну. Это конешное дело. Скажу, как велишь.
И весь день Настена провела на реке. Снарядились чуть свет, по холодной
еще свежести и глухой, сонной тишине, в которой слышался только все тот же
дальний шум воды на перекате да едва различимый шелест течения. Ангара
казалась темной и густой, у берегов стояла мелкая рябь, между нею широкой
серединой, маслянисто отсвечивая, протаскивало воду. Поплыли в большой, как
баркас, устойчивой лодке, которая требовала, однако, силы и силы, чтобы
двигать ее и тащить сзади тяжелый, неуклюжий бакен. Сначала затянулись на
бечеве вверх, потом Настена села за лопашны, а дед Матвей в корме за
одноручное весло. Отвернули от берега, и с этих пор Настена старалась на
воду не смотреть, уставившись глазами себе под ноги и боясь думать о том,
что скоро придется подниматься в лодке в рост и что-то делать, как-то
помогать деду Матвею.
С этим, первым, бакеном помаялись порядочно. Перегребая, промахнулись и
оказались ниже, чем надо, а все попытки хоть немного подняться против
течения посреди реки ни к чему не привели. Да и смешно было на это
надеяться. Вода тут неслась мощным, туго натянутым гудящим потоком,
перехлестывая брызги через борт. Выругав себя за дурость, дед Матвей сдался.
Погребли к берегу, теперь уже левому, который был ближе и на который Настена
больше всего и стремилась попасть - да не так, не с бакеном, не с дедом. И
все же, когда подплыли, до того захотелось придумать что-нибудь и остаться,
уговорить деда Матвея приехать за ней под вечер - тогда бы и установили они
этот проклятый бакен. Но она знала: нельзя. Отдохнув, потянулись опять
вверх, на этот раз зашли с запасом, поплыли обратно и загодя сбросили
камень-держак, так что пришлось поддергивать его, чтобы снесло. Вся работа
Настены состояла в том, чтобы грести, держать по команде деда лодку.
Установив как надо бакен, дед Матвей облегченно вздохнул и закурил.
- Этот-ка самый чижолый, - признался он. - Я и зажигать, и гасить его
поперед всех плыву. Ишь какая нехорошая, буянистая вода. Он как прет,
никакого удержу.
И действительно, второй бакен поставили легче. Настена соглашалась и на
третий, время еще было, но дед, отказав, отпустил ее.
- Хватит. Уговор был на два, - весело, и без того довольный сделанным,
говорил он. - А об тех у меня заботы-ка нету. Я их завтра потихоньку один
сплавлю. Езжай куда надо, покуль день не ушел. Пособить тебе, нет?
- Я сама, дедушка.
- Ну, как хошь.
Он давал ей легкий, быстрый шитик, но Настена осталась в той же лодке:
она к ней за день привыкла и боялась уже меньше. А в вертлявом, послушном
любой волне и любому ветерку шитике было страшновато: вдруг поднимется
низовка или еще какая беда - все, пропала. Тише едешь - дальше будешь.
Человек в постели, на ходу ли, случайной, поспевшей ли смертью, но должен
умирать непременно на земле, когда под ногами привычная твердь, а в легкие
просится воздух. Настене только однажды, еще задолго до войны, пришлось
видеть утопленника, и до сих пор при одном воспоминании о нем ее пробирала
жуть.
Она высадила деда у будки и, отказавшись чаевничать, сразу взяла через
Ангару. Теперь, когда она осталась одна и когда встреча с Андреем, которой
она всякими правдами и неправдами добивалась (а какими правдами? - только
неправдами!), когда встреча эта после двух почти месяцев розной жизни была
наконец близка, Настену охватило раздумчивое, осторожное желание оттянуть
ее, оставить все, как есть. Что она сейчас скажет Андрею? Кончилась война,
пришел в деревню еще один фронтовик, прежний партизан Лука Смолин, пожилой
уже, молчаливый мужик, взятый поначалу в конницу и прослуживший всю войну
при конях же - возницей. Михеич три дня назад заставил ее, Настену, написать
в розыск, спрашивая о судьбе Андрея, и сам отдал письмо почтальону.
Семеновна ходит лучше, уже и без костылей, - тепло, что ли, помогло? -
хорошо, конечно, что ходит, но Настена готова была заподозрить в этом
какой-то особый, недобрый для себя знак. Что еще? Живот... Это он увидит
сам. Да, и недавно осмелилась-таки, продала Иннокентию Ивановичу часы, и
ясное дело, продешевила, а что дал Иннокентий Иванович, внесла за облигации:
наступил срок платежа и деваться было некуда.
А что скажет ей он? Что ему сказать? Посмотрит она на него и поймет все
без слов: и каково ему пришлось, пока не виделись, и что держит он на уме.
Долго так теперь продолжаться не может, надо что-то решать, куда-то
приклоняться. А что, куда?.. Близок, близок суд - людской ли, господень,
свой ли? - но близок. Ничего в этом свете даром не дается.
Солнце стояло еще высоко, но на воде было свежо, с севера потягивал
ветерок. Настену всегда удивляло, как ветер летом может идти встречь
течению, - казалось, что река своим широким и могучим движением должна
двигать за собой и воздух.
Она гребла неторопливо, тяжелые лопашны за день все же с непривычки
показывали себя: руки гудели, спина в одних и тех же беспрестанных движениях
отерпла и пронзалась мурашками. В ушах приятно звучало шуршание разрываемой
глади - мягкое, мелодичное, со звоном крошечных гибнущих колокольчиков.
Второй звук, тяжелый и скрипуче-надсадный звук отодвигаемой лопашнами воды,
исходил от работы. На средине реки, как на воздусях, видно было далеко и
охватно, и все качалось, сплывало - избы, лес, небо, пашня на горе, берег,
во всем чудилась ненадежность, подо всем - размытость и хлябь. Высоко в небе
над Ангарой маленькой точкой парил, что-то высматривая и надумывая, ястреб,
и Настена впервые в жизни невесть с чего пожалела эту вредную птицу: тоже не
сладко дается ей хлеб. Настене вообще в последнее время казалось, что никого
осуждать она не имеет права - ни человека, ни зверя, ни птицу, что всякий
живет своей, но не зависящей от него, подневольной жизнью, изменить которую
он не в силах.
Она ухватилась за нижний край острова, по другой, закрытой для деревни
стороне затолкалась опять вверх и приткнула там лодку к берегу. Теперь
осталось переправиться только через протоку - втрое меньше того, что
выгребла. Но остановилась она не от усталости. На нее навалилась другая,
душевная слабость. Настена чувствовала в себе путаницу, неразбериху, в
которой сошлись вместе и радость, оттого что она увидит сейчас Андрея, и
страх перед этой встречей, страх заглянуть туда, что покуда сокрыто темью.
Надо было привести душу в порядок, настроить на один лад и уж тогда
двигаться дальше. Настена сидела, смотрела бессмысленно в воду и улыбалась
нарочитой, сделанной и направленной внутрь себя улыбкой, по которой могло бы
густо, как масло, потечь успокоение. Но оно не натекало, не наступало, и
беспокойство не проходило. Настена сидела уже не с улыбкой, а с гримасой на
лице и вспоминала, как она продавала Иннокентию Ивановичу часы. Уж что-что,
а это воспоминание утешить ее не могло.
Иннокентий Иванович долго вертел часы в руках, прикладывал их к уху,
подносил к глазам, остро, пытливо взглядывая на Настену.
Видно было, что часы ему нравятся, но больше желания заполучить их
Иннокентия Ивановича терзало желание узнать подноготную часов, выяснить,
как, через чьи руки они сюда залетели. Он и к глазам подносил их, чтобы
рассмотреть, не осталось ли на них каких-нибудь следов - надписи или знака,
которые бы что-то указали и прояснили. Но нет, ничего не осталось. Подождав,
спрятав свое нетерпение, поманежив еще себя и Настену, он наконец как бы
между прочим спросил:
- Откуль они у тебя? Андрей, что ли, послал? Ответ у Настены был
приготовлен, и она, так же играя в прятки с Иннокентием Ивановичем, сказала:
- Какой Андрей... Для него же, для Андрея, покупала в прошлом годе в
Карде. А теперь вот приходится продавать. За облигации нечем рассчитываться.
Придет - сам наживет. Уж десять раз покаялась, что взяла.
- За сколь купила-то?
- За две тыщи.
Говорить ему, как Михеичу, что она будто обменяла часы на ружье,
Настена боялась: этому только покажи кончик, он вытащит всю нитку.
- Ну, у меня таких денег нету, - покачал головой Иннокентий Иванович. -
Ишь, а все прикидываетесь бедненькими. Две тыщи р-раз! - и достала, отдала,
как два рубля. Это кто же в Карде продал их тебе?
- Я толком и сама не знаю. Какой-то военный вроде, в шинелке был.
Поглянулись они мне сильно, я и схватилась, кофту, шаль продала, насбирала,
- врала напропалую Настена и бесстрашно смотрела в лицо Иннокентию
Ивановичу. - Счас-то разве стала бы покупать?
- Двух тыщ у меня нету. Я не такой богач, как ты, - примеривался и
прикидывался Иннокентий Иванович, все так же пристально наблюдая за
Настеной. - Тыщу с грехом пополам, может, наскреб бы, а больше нету.
Она, подумав, вздохнула:
- Ну, тогда хошь за тыщу. Кому я их еще тут продам? А в Карду ехать -
день, а то все два терять надо. Счас не до того.
Тысячу Иннокентий Иванович отсчитал, но не поверил он Настене, видела
она, что не поверил. Не надо бы к нему ходить, но больше действительно идти
было не к кому: в Атамановке только у него водились деньги. А кроме того,
что-то тянуло Настену, помимо ее воли тянуло пойти именно к нему. Уж больно
он любит нюхать чужие следы, знать о чем ни попало больше и раньше всех -
так на, нюхай, сама подаю кусок, который пахнет жареным-вареным. Верти своим
длинным носом сколько влезет, скоро еще один кусок поднесу - не боюсь. А
бояться-то следовало: не ангел. Нет, что ни сделаешь, все не так.
Настена помнила, что Андрей должен теперь находиться в верхнем зимовье,
но не знала, что делать с лодкой: или спускаться и прятать ее в речке, или
оставить напротив острова под берегом - с той стороны не увидать, а на этой,
если кто появится, все равно не скрыть. Так что лучше и не прятать. Мало ли
для чего потребовалось ей за Ангару! Нарезать вот талины свекру на плетенье,
а тальники здесь самые богатые. Михеич же как-то обмолвился, что неплохо бы
сплавать на остров за прутьями - правда, на остров, не дальше, но это почти
одно и то же. Михеичу она скажет, что нарезала на острове, он удивится, а
возразить нечем: и верно, сам подсказал, а она услужила. Да и что ему
возражать, если сделала доброе дело - везде ей чудятся недоверие, подгляд,
даже там, где их нет.
Но на этот раз подгляд, оказывается, был. Едва Настена, переплыв,
вытащила нос лодки на сухое и, вскользь осмотревшись вокруг, стала
подниматься на невысокий берег, из кустов, густо нависших над водой справа,
вышел человек. Настена не заметила, как он вышел, она услышала лишь шуршание
гальки сзади и, испуганно обернувшись, увидела его, склонившегося над лодкой
и сильными рывками подвигавшего ее на каменишник. Настена вскрикнула.
- Что же ты ее так оставляешь? Унесет, - сказал он и, пригибаясь, пошел
к ней.
Это был Андрей. Настена кинулась к нему с оборвавшимся от испуга и
радости сердцем, вздрагивая крупной дрожью и приохивая, но он не дал себя
обнять, а повел скорей за кусты, где их не видно было с Ангары, и там обнял
сам, крепко сжав в руках, тяжело дыша и заглядывая в лицо.
- А я знал, что ты сегодня будешь, с утра знал, - щурясь оттого, что
так близко видит ее, бормотал он быстрыми выдыхами. - Услышал утром голоса
на протоке и узнал тебя. Догадался, что приплывешь. И весь день караулил.
Потом вижу: гребешь.
Он прижал ее к себе еще крепче.
- Тише ты, медведь, - оттолкнулась она и выпятила живот. - Раздавишь.
Не видишь, что ли?
- Есть? - пьянея уже этой радостью, коротко спросил он.
- Каши, думаешь, наелась?
Он неумело, отвыкнув, с отрывистым гулом засмеялся и осторожно,
проверяя упругость живота, ощупал его широкой, разлапистой ладонью. Настене
было приятно это прикосновение, она глубоко и ласково вздохнула.
- Ниче еще непонятно, - сказал он.
- Ну уж, непонятно...
Она взяла его ладонь и приставила туда, где начинал бугриться, уже
чем-то упираясь, ребенок.
- Понятно?
- Вроде че-то есть.
- Вроде... Сам ты вроде. Еще как есть. Я уж знаю: это парнишка.
- Знаю, - хмыкнул он. - Откуда ты знаешь?
- Спорим на девчонку, что парнишка?
- Роди сперва этого.
- Рожу. Че ж не родить? Еще не бывало такого, чтоб там оставался. -
Настену самое же и распотешили эти слова, она рассмеялась.
Но, вглядевшись как следует в Андрея, она остыла, и все ее счастливое
возбуждение от неожиданно скорой, раньше назначенного времени встречи с ним
стало меркнуть. Лицо его сильно заострилось и высохло, даже сквозь бороду
видно было, как обвисли на нем щеки. Глаза застыли и смотрели из глубины с
пристальной мукой. Борода казалась уже и не черной, а грязно-пегой, завитки
на ней делали ее и того более неряшливой. Голову он держал, подав вперед,
словно постоянно всматриваясь или вслушиваясь во что-то перед собой, - так
оно скорей всего и было. Волосы на голове он недавно подбирал и остриг на
ощупь, они висели неровными лохмами. Глаза, больше всего Настену напугали
глаза: так они изменились с последней встречи, настолько зашлись тоской и
потеряли всякое выражение, кроме внимания...
Андрей заметил, с каким страданием она смотрит на него, и дернулся:
- Не нравлюсь, что ли?
- Андрей... - Настена ткнулась ему лицом в грудь, чтобы не отвечать, и
оттуда, от груди, зашептала удушливо то, что считала самым важным: - Андрей,
ты не знаешь еще: кончилась война.
- Знаю, - спокойно сказал он.
Настена отшатнулась от него:
- Как знаешь? Кто сказал?
- Слышал ваш салют.
- А-а, стреляли... ага.
- У меня теперь глаза и уши такие стали... дале-о-ко вижу и слышу. - То
ли он отводил разговор, то ли действительно решил похвалиться. - Самому себе
завидно. Утром вы еще по большой Ангаре греблись, а я уж знал: плывут. И вон
откуда, с горы, от зимовья, услыхал. А как на протоку вышли, и тебя
определил.
- А я тебе ничего почти и не смогла привезти, - медленно и отчужденно,
думая о другом, сказала Настена. - Так, хлеба маленько да яичек. Боялась,
чтоб не заметили.
- Мне и не надо. Теперь проживу, тайга накормит. Мне только сетку надо,
Настена. Мошка вот-вот загудит. Заест она меня без сетки.
- Сетку... И правда, как я забыла про сетку?
- Привезешь в другой раз.
- Привезу...
Она стала думать о том, где взять сетку. Его, Андрея, старую из
конского волоса, давно истрепали, а лишней в доме не было. Надо где-то
найти: мошка хуже лютого зверя, а здесь он, мужик, один, вся мошка кинется
на него.
Они все еще стояли, топчась друг возле друга, рядом с молоденькими,
одного с ними роста, распускающимися березками. Листочки на них уже
распрямились из трубочек, но были маленькие, бледные под солнцем, с
глубокими бороздками.
В просветах между березками виднелась Ангара. Деревню скрывал остров;
солнце, склоняясь, било туда косым упором. Берег здесь был широкий и
красивый - в черемухе, в березе, раскиданными там и сям по луговине, чуть
заметно покатый к воде и молчаливый, словно затаившийся или необжитый. В
траве хлопотали какие-то маленькие, но безголосые птички с полосатыми, как у
бурундуков, спинками и высокими головками. Лишь издали, но с этого же
берега, давно и нудно напрашивалась на гадание кукушка. Настену еще на реке
подмывало погадать, побоялась, теперь бы уж насчитала лет с двести - живи не
хочу.
- Ну, в зимовье пойдем, нет? - спросил, оглядываясь почему-то, Андрей.
- Далеко, поди, - замялась Настена. - Лодку брошу... не угнал бы кто.
- Кому здесь...
Настена спустилась к лодке и взяла в носу узелок с едой. Но в зимовье
они все же не пошли; подыскали место, где устроиться, наткнулись они на
глухую круглую полянку, перечерченную пополам белой и твердой, как кость,
колодиной, на которой и уселись. Настена подала Андрею узелок; Андрей, глядя
куда-то вдаль, неторопливо развязал его, но, увидав хлеб, не смог сдержать
нетерпения и впился в него зубами. Настена старалась не смотреть, с какой
жадностью он ест, и сползла с колодины на землю, удобно вытянув
задеревеневшие в лодке ноги, но нет-нет да поднимала голову и украдкой
косилась на Андрея, удивляясь, поражаясь уже и не ему, и не голоду его, а
тому, что этот оборванный, запущенный мужик, выколупывающий сейчас из бороды
хлебные крошки, и есть тот, о ком она не спала ночей и к кому стремилась из
всех своих сил. Господи, как же чувства человеческие капризны и смутливы! До
чего они требовательны и изменчивы! К нему ли, к этому ли человеку, она
плыла, о нем ли страдала, он ли получил над ней страшную и желанную власть?
Не верится. Но Настена остановила себя: а не так ли и он спрашивал, впервые
увидев ее после фронта: к кому бежал? ради кого наломал дров? А ему ведь
было не Ангару переплыть - почище. И тоскливо, безысходно сжалось сердце:
ничего не знает о себе человек. И сам себе он не верит, и сам себя боится.
А кукушка, не меняя голоса, все куковала и куковала, наговаривая - кому
столько? - деревьям, реке, камням. Шумела пред островом вода; под низким
боковым солнцем блестела в деревьях ранняя паутина. От наливающейся зелени
плыл и туманился зеленой же поволокой взгляд, дыхание холодило влажными
тягучими запахами. Сверху на полянку оборвалась бабочка и долго не могла
вылететь, тычась в плотный кустарник. Но вид на Ангару сквозь ветки
оставался, в нем торчала даже корма лодки под берегом, и Настена часто
взглядывала туда, боясь не столько за лодку - вообще чего-то боясь, чего-то
с неотвратимостью ожидая.
Андрей поел, и, чтобы разговор не ушел в сторону, Настена сразу
спросила:
- Кончилась война - что теперь-то с нами будет, а, Андрей?
- Не знаю, - пожал он плечами, и Настене стало не по себе, ей
показалось, что он чересчур спокойно сказал "не знаю", что он и не хочет
ничего знать.
- А кто за нас будет знать? Что-то надо делать, Андрей.
- Что ты хочешь, чтоб я делал?
- Почему же я хочу... Не я... Но... ничего не делать, или как? Ты
скажи.
Он обернулся к ней и, помолчав еще, подобрав первые слова, твердо
ответил:
- Что делать? Тебе - рожать, вот что делать. Умри, но роди: в этом вся
наша жизнь. Делай что хошь, но знай, что тебе надо родить. К этому и
готовься. - Он начал твердо, даже жестко, но голос его сорвался; голос его
вообще, Настена заметила, часто ломался, то становясь некстати суровым, то
тут же рядом жалобным, чуть не плачущим - или от постоянного молчания, от
одиночества, или от чего-то еще. Андрей откашлялся и продолжал: - А мне? Что
мне делать? Ты, поди, не один раз подумала: ни черта бы там со мной не
доспелось. Не отказывайся, я знаю. Я сам так думаю. Оно теперь, когда война
кончилась, дивля так думать. Может, правда, ни черта бы не доспелось. Выжил
бы, пришел. - Он наклонился к Настене, вплотную приблизив лицо и пуще
обычного прищурив, спрятав глаза, и зашептал жутким, хриплым и сдавленным
шепотом: - А если доспелось бы и я счас бы тут с тобой не сидел? Никто не
знает. А я сижу. И ты не спрашивай, не толкай меня делать. Сделать я могу
только одно. - Он выпрямился и качнул рукой вниз. - Погоди, не перебивай. Я
знаю, я верю тебе. Я тогда как сказал: до лета. Вот оно и лето прикатилось.
Давно ли ты ко мне по заметели бежала, а сегодня уж по воде. Пропасть,
Настена, не штука, все равно от этого никуда не деться. Я за эти четыре
месяца здесь прожил все сорок годов. Да тридцать своих. Пропасть, я говорю,
не штука, но я должен знать, что не зазря пропадаю. Мне верить охота, что я
еще пригожусь тебе, что ты прибежишь сюда не для меня, а для себя. Чтоб
полегче тебе стало.
- А я и счас не знаю, для кого прибежала, - призналась она.
- На все плюнь, обо всем забудь - рожай. Ребенок - все наше спасенье.
Ты тоже в этом деле моем немаленько заляпана. А ты совестливая, тебе
неспокойно. Родишь - будет легче. Ребенок спасет тебя ото зла. Да разве есть
во всем белом свете такая вина, чтоб не покрылась им, нашим ребенком. Нету
верхнего края, на высоком красноярье. Дед Матвей был родной брат Иннокентию
Ивановичу, но братья мало знались между собой. Иннокентия Ивановича вот
величали, он ходил на виду, знал грамоту, разбирался в политике, до войны не
раз выезжал из деревни, и выезжал далеко, посмотрел, что к чему, а чтобы
назвать деда Матвея, старшего из братьев, по отчеству, язык ни у кого не
прикладывался - до того прост, бесхитростен и обычен был дед Матвей, который
дальше Карды из Атамановки не выглядывал. Жил он от колхоза самостоятельно,
но в страдные дни всегда приходил колхозникам на помощь, а в особенности
любил крючить горох - то, что мужики обычно не любят, и стоять на зароде,
когда мечут сено.
Настена пошла к деду Матвею, вспомнив, как он вчера просил у Максима
Вологжина напарника на день, чтобы отвезти и поставить на воду, на летнюю
службу, бакены.
- Силенки нонче совсем не стало-ка, - объяснил он. - Не справлюся один.
А без спросу сманивать кого вроде нехорошо. У вас посевная. А я бы в покос,
даст бог поправу, отробил бы. За мной не пропадет.
Настена пропустила мимо ушей этот разговор, а теперь спохватилась: вот
и надо было вызваться к деду Матвею, там, глядишь, что-нибудь придумалось
бы. И как она сразу не дотумкала? Не умея плавать, Настена, правда, боялась
работы на воде, но как-нибудь один день, наверно, перемогла, перетерпела бы
свой страх. Того ли ей сейчас следует бояться?
Она подходила к будке повечеру, когда солнце уже спускалось за Ангару,
точно в тот западающий на горизонте прогал, где лежало Андреевское. Полреки
было покрыто тенью, светлой еще и легкой, но течение там казалось много
сильней и туже, чем на освещенной половине. А на солнце вода ярко, слепя
глаза, играла блестками, словно отвлекаясь, кружась и задерживаясь в
движении. Часто и весело, с каким-то своим восторгом плавилась рыба - от
самой маленькой, отчаянно выскакивающей в воздух, разогнавшись, подряд по
нескольку раз и смыкающей за собой круги в кружевную лестницу, до большой,
взрывающей где-то вдали воду изнутри с солидным и довольным чмокающим
звуком. Под яром лежал еще лед - колючий, дырявый и грязный, от него, пробив
в песке и камнях дорожки, струились ручейки. По берегу носились суетливые,
быстрые и вертлявые, с длинными острыми хвостами птички, которых там, где
росла Настена, называют трясогузками, а здесь - плишками. Также и мелочь
рыбная, табунящаяся под берегом, там - мальки, а здесь - омулявки, как бы в
честь омуля, знаменитой байкальской рыбы, в Ангаре, однако, не живущей.
Омулявки эти, заслышав Настенины шаги, шумно взбурливая воду, бросались в
глубь, делали полукруг и снова, пропустив человека и чуть сплавившись по
течению, подтягивались к берегу. Со свистом проносились над головой Настены
стрижи, остро пахло, забивая дыхание, сыростью; лениво чавкала слабая,
изнутри себя берущаяся волна, потому что в воздухе было тихо, сморенно;
издали, с верхнего мыса Покосного острова, доносился шум воды. Тень
наступала, ее движение видно стало глазом, и, едва зашло солнце, протянул,
словно закрывая день, и опять затих ветерок. Теперь уж вся Ангара от берега
и до берега побежала быстрей; Настена с детства верила, что в темноте
течение сильней, торопливей, чем на свету.
Дед Матвей возился у лодок, у него, как у бакенщика, было четыре лодки,
и все их смастерил он сам. На каменишнике стояли приготовленные для сплава,
сияющие свежей краской бакены - три красных и два белых. Настена опустилась
по вырубленным в земле и обшитым деревом, как лестница, ступенькам вниз и
поздоровалась с дедом Матвеем, с особым интересом посматривая на бакены.
- Ну что, дедушка, - сразу спросила она, - кого тебе Максим на помощь
дал?
- Дак кого дал... - Дед неторопливо всполоснул в воде руки, отер их о
штанины и выбрался из лодки. - Максим, паря, хитрый. Кого, мол, уговоришь,
того бери, а я, мол, на эту работу назначать не имею-ка права. - Дед
закряхтел, наклоняясь и что-то отыскивая под ногами. - Фитиль, паря,
где-то-ка посеял, - объяснил он. - Погляди, у тебя глаза острые. А их,
широких-то фитилей, боле нету-ка, их нигде не взять. Ить только в руках
держал - куды от он запрыгнул? - Фитиль нашелся в лодке, под сиденьем. Дед
спрятал его в карман. - Мне бы только два подсобить, а те я сам поставлю. А
два без напарника не взять. Один он под островом, тама-ка вода не дай бог
дурная, не устоять будет. А другой, тоже-ка белый, напроть релки за
деревней, где голомыска. Дак ты должна помнить, где они в прошлом годе
стояли. А красные я один потихоньку отведу. Идти от надо-ка, поманить кого,
а то катер не седни-завтра с проверкой придет. Неохота-ка, чтоб хужей всех
было.
- А возьми меня, дедушка. Как сумею, помогу, - сказала Настена,
оглядываясь опять на бакены и уже со страхом отличая белые, самые трудные.
- Но, - осторожно отозвался дед и помолчал, не зная, верить, не верить
Настене. - Почему-ка не взять, коль не шуткуешь. Кого ишо брать? Ты правду
поплывешь?
- Правда, дедушка. Только дай мне потом вечером ненадолго лодку. Хочу
талины на острове нарезать. А наша по сию пору на суху.
- Дак талины я тебе подсоблю нарезать - эко дело!
- Нет, нет, дедушка, - испугалась Настена. - Я сама. Не торопясь. - И
чтоб он не заметил ее страха, добавила: - Ну, там видно будет...
- Как хошь. А то подсоблю, это нехитрое дело. Откулева тебя, девка, бог
послал? - Дед Матвей прищурил от неожиданной удачи белесые, в белесых же,
выцветших бровях и ресницах, глаза и удовлетворенно засопел. - А я тужу: к
кому идти кланяться? У всякого своя работа. Но раз поедем, давай поедем
поране. Не доспи маленько. Придешь, не омманешь?
- Приду, приду, дедушка. К солнцу прибегу, даже раньше. Только ты не
говори Максиму, что я сама напросилась. Скажи, уговорил. А мне неохота
завтра опять на эту пахоту, уж надоело - все отдохну немножко.
- А, ну-ну. Это конешное дело. Скажу, как велишь.
И весь день Настена провела на реке. Снарядились чуть свет, по холодной
еще свежести и глухой, сонной тишине, в которой слышался только все тот же
дальний шум воды на перекате да едва различимый шелест течения. Ангара
казалась темной и густой, у берегов стояла мелкая рябь, между нею широкой
серединой, маслянисто отсвечивая, протаскивало воду. Поплыли в большой, как
баркас, устойчивой лодке, которая требовала, однако, силы и силы, чтобы
двигать ее и тащить сзади тяжелый, неуклюжий бакен. Сначала затянулись на
бечеве вверх, потом Настена села за лопашны, а дед Матвей в корме за
одноручное весло. Отвернули от берега, и с этих пор Настена старалась на
воду не смотреть, уставившись глазами себе под ноги и боясь думать о том,
что скоро придется подниматься в лодке в рост и что-то делать, как-то
помогать деду Матвею.
С этим, первым, бакеном помаялись порядочно. Перегребая, промахнулись и
оказались ниже, чем надо, а все попытки хоть немного подняться против
течения посреди реки ни к чему не привели. Да и смешно было на это
надеяться. Вода тут неслась мощным, туго натянутым гудящим потоком,
перехлестывая брызги через борт. Выругав себя за дурость, дед Матвей сдался.
Погребли к берегу, теперь уже левому, который был ближе и на который Настена
больше всего и стремилась попасть - да не так, не с бакеном, не с дедом. И
все же, когда подплыли, до того захотелось придумать что-нибудь и остаться,
уговорить деда Матвея приехать за ней под вечер - тогда бы и установили они
этот проклятый бакен. Но она знала: нельзя. Отдохнув, потянулись опять
вверх, на этот раз зашли с запасом, поплыли обратно и загодя сбросили
камень-держак, так что пришлось поддергивать его, чтобы снесло. Вся работа
Настены состояла в том, чтобы грести, держать по команде деда лодку.
Установив как надо бакен, дед Матвей облегченно вздохнул и закурил.
- Этот-ка самый чижолый, - признался он. - Я и зажигать, и гасить его
поперед всех плыву. Ишь какая нехорошая, буянистая вода. Он как прет,
никакого удержу.
И действительно, второй бакен поставили легче. Настена соглашалась и на
третий, время еще было, но дед, отказав, отпустил ее.
- Хватит. Уговор был на два, - весело, и без того довольный сделанным,
говорил он. - А об тех у меня заботы-ка нету. Я их завтра потихоньку один
сплавлю. Езжай куда надо, покуль день не ушел. Пособить тебе, нет?
- Я сама, дедушка.
- Ну, как хошь.
Он давал ей легкий, быстрый шитик, но Настена осталась в той же лодке:
она к ней за день привыкла и боялась уже меньше. А в вертлявом, послушном
любой волне и любому ветерку шитике было страшновато: вдруг поднимется
низовка или еще какая беда - все, пропала. Тише едешь - дальше будешь.
Человек в постели, на ходу ли, случайной, поспевшей ли смертью, но должен
умирать непременно на земле, когда под ногами привычная твердь, а в легкие
просится воздух. Настене только однажды, еще задолго до войны, пришлось
видеть утопленника, и до сих пор при одном воспоминании о нем ее пробирала
жуть.
Она высадила деда у будки и, отказавшись чаевничать, сразу взяла через
Ангару. Теперь, когда она осталась одна и когда встреча с Андреем, которой
она всякими правдами и неправдами добивалась (а какими правдами? - только
неправдами!), когда встреча эта после двух почти месяцев розной жизни была
наконец близка, Настену охватило раздумчивое, осторожное желание оттянуть
ее, оставить все, как есть. Что она сейчас скажет Андрею? Кончилась война,
пришел в деревню еще один фронтовик, прежний партизан Лука Смолин, пожилой
уже, молчаливый мужик, взятый поначалу в конницу и прослуживший всю войну
при конях же - возницей. Михеич три дня назад заставил ее, Настену, написать
в розыск, спрашивая о судьбе Андрея, и сам отдал письмо почтальону.
Семеновна ходит лучше, уже и без костылей, - тепло, что ли, помогло? -
хорошо, конечно, что ходит, но Настена готова была заподозрить в этом
какой-то особый, недобрый для себя знак. Что еще? Живот... Это он увидит
сам. Да, и недавно осмелилась-таки, продала Иннокентию Ивановичу часы, и
ясное дело, продешевила, а что дал Иннокентий Иванович, внесла за облигации:
наступил срок платежа и деваться было некуда.
А что скажет ей он? Что ему сказать? Посмотрит она на него и поймет все
без слов: и каково ему пришлось, пока не виделись, и что держит он на уме.
Долго так теперь продолжаться не может, надо что-то решать, куда-то
приклоняться. А что, куда?.. Близок, близок суд - людской ли, господень,
свой ли? - но близок. Ничего в этом свете даром не дается.
Солнце стояло еще высоко, но на воде было свежо, с севера потягивал
ветерок. Настену всегда удивляло, как ветер летом может идти встречь
течению, - казалось, что река своим широким и могучим движением должна
двигать за собой и воздух.
Она гребла неторопливо, тяжелые лопашны за день все же с непривычки
показывали себя: руки гудели, спина в одних и тех же беспрестанных движениях
отерпла и пронзалась мурашками. В ушах приятно звучало шуршание разрываемой
глади - мягкое, мелодичное, со звоном крошечных гибнущих колокольчиков.
Второй звук, тяжелый и скрипуче-надсадный звук отодвигаемой лопашнами воды,
исходил от работы. На средине реки, как на воздусях, видно было далеко и
охватно, и все качалось, сплывало - избы, лес, небо, пашня на горе, берег,
во всем чудилась ненадежность, подо всем - размытость и хлябь. Высоко в небе
над Ангарой маленькой точкой парил, что-то высматривая и надумывая, ястреб,
и Настена впервые в жизни невесть с чего пожалела эту вредную птицу: тоже не
сладко дается ей хлеб. Настене вообще в последнее время казалось, что никого
осуждать она не имеет права - ни человека, ни зверя, ни птицу, что всякий
живет своей, но не зависящей от него, подневольной жизнью, изменить которую
он не в силах.
Она ухватилась за нижний край острова, по другой, закрытой для деревни
стороне затолкалась опять вверх и приткнула там лодку к берегу. Теперь
осталось переправиться только через протоку - втрое меньше того, что
выгребла. Но остановилась она не от усталости. На нее навалилась другая,
душевная слабость. Настена чувствовала в себе путаницу, неразбериху, в
которой сошлись вместе и радость, оттого что она увидит сейчас Андрея, и
страх перед этой встречей, страх заглянуть туда, что покуда сокрыто темью.
Надо было привести душу в порядок, настроить на один лад и уж тогда
двигаться дальше. Настена сидела, смотрела бессмысленно в воду и улыбалась
нарочитой, сделанной и направленной внутрь себя улыбкой, по которой могло бы
густо, как масло, потечь успокоение. Но оно не натекало, не наступало, и
беспокойство не проходило. Настена сидела уже не с улыбкой, а с гримасой на
лице и вспоминала, как она продавала Иннокентию Ивановичу часы. Уж что-что,
а это воспоминание утешить ее не могло.
Иннокентий Иванович долго вертел часы в руках, прикладывал их к уху,
подносил к глазам, остро, пытливо взглядывая на Настену.
Видно было, что часы ему нравятся, но больше желания заполучить их
Иннокентия Ивановича терзало желание узнать подноготную часов, выяснить,
как, через чьи руки они сюда залетели. Он и к глазам подносил их, чтобы
рассмотреть, не осталось ли на них каких-нибудь следов - надписи или знака,
которые бы что-то указали и прояснили. Но нет, ничего не осталось. Подождав,
спрятав свое нетерпение, поманежив еще себя и Настену, он наконец как бы
между прочим спросил:
- Откуль они у тебя? Андрей, что ли, послал? Ответ у Настены был
приготовлен, и она, так же играя в прятки с Иннокентием Ивановичем, сказала:
- Какой Андрей... Для него же, для Андрея, покупала в прошлом годе в
Карде. А теперь вот приходится продавать. За облигации нечем рассчитываться.
Придет - сам наживет. Уж десять раз покаялась, что взяла.
- За сколь купила-то?
- За две тыщи.
Говорить ему, как Михеичу, что она будто обменяла часы на ружье,
Настена боялась: этому только покажи кончик, он вытащит всю нитку.
- Ну, у меня таких денег нету, - покачал головой Иннокентий Иванович. -
Ишь, а все прикидываетесь бедненькими. Две тыщи р-раз! - и достала, отдала,
как два рубля. Это кто же в Карде продал их тебе?
- Я толком и сама не знаю. Какой-то военный вроде, в шинелке был.
Поглянулись они мне сильно, я и схватилась, кофту, шаль продала, насбирала,
- врала напропалую Настена и бесстрашно смотрела в лицо Иннокентию
Ивановичу. - Счас-то разве стала бы покупать?
- Двух тыщ у меня нету. Я не такой богач, как ты, - примеривался и
прикидывался Иннокентий Иванович, все так же пристально наблюдая за
Настеной. - Тыщу с грехом пополам, может, наскреб бы, а больше нету.
Она, подумав, вздохнула:
- Ну, тогда хошь за тыщу. Кому я их еще тут продам? А в Карду ехать -
день, а то все два терять надо. Счас не до того.
Тысячу Иннокентий Иванович отсчитал, но не поверил он Настене, видела
она, что не поверил. Не надо бы к нему ходить, но больше действительно идти
было не к кому: в Атамановке только у него водились деньги. А кроме того,
что-то тянуло Настену, помимо ее воли тянуло пойти именно к нему. Уж больно
он любит нюхать чужие следы, знать о чем ни попало больше и раньше всех -
так на, нюхай, сама подаю кусок, который пахнет жареным-вареным. Верти своим
длинным носом сколько влезет, скоро еще один кусок поднесу - не боюсь. А
бояться-то следовало: не ангел. Нет, что ни сделаешь, все не так.
Настена помнила, что Андрей должен теперь находиться в верхнем зимовье,
но не знала, что делать с лодкой: или спускаться и прятать ее в речке, или
оставить напротив острова под берегом - с той стороны не увидать, а на этой,
если кто появится, все равно не скрыть. Так что лучше и не прятать. Мало ли
для чего потребовалось ей за Ангару! Нарезать вот талины свекру на плетенье,
а тальники здесь самые богатые. Михеич же как-то обмолвился, что неплохо бы
сплавать на остров за прутьями - правда, на остров, не дальше, но это почти
одно и то же. Михеичу она скажет, что нарезала на острове, он удивится, а
возразить нечем: и верно, сам подсказал, а она услужила. Да и что ему
возражать, если сделала доброе дело - везде ей чудятся недоверие, подгляд,
даже там, где их нет.
Но на этот раз подгляд, оказывается, был. Едва Настена, переплыв,
вытащила нос лодки на сухое и, вскользь осмотревшись вокруг, стала
подниматься на невысокий берег, из кустов, густо нависших над водой справа,
вышел человек. Настена не заметила, как он вышел, она услышала лишь шуршание
гальки сзади и, испуганно обернувшись, увидела его, склонившегося над лодкой
и сильными рывками подвигавшего ее на каменишник. Настена вскрикнула.
- Что же ты ее так оставляешь? Унесет, - сказал он и, пригибаясь, пошел
к ней.
Это был Андрей. Настена кинулась к нему с оборвавшимся от испуга и
радости сердцем, вздрагивая крупной дрожью и приохивая, но он не дал себя
обнять, а повел скорей за кусты, где их не видно было с Ангары, и там обнял
сам, крепко сжав в руках, тяжело дыша и заглядывая в лицо.
- А я знал, что ты сегодня будешь, с утра знал, - щурясь оттого, что
так близко видит ее, бормотал он быстрыми выдыхами. - Услышал утром голоса
на протоке и узнал тебя. Догадался, что приплывешь. И весь день караулил.
Потом вижу: гребешь.
Он прижал ее к себе еще крепче.
- Тише ты, медведь, - оттолкнулась она и выпятила живот. - Раздавишь.
Не видишь, что ли?
- Есть? - пьянея уже этой радостью, коротко спросил он.
- Каши, думаешь, наелась?
Он неумело, отвыкнув, с отрывистым гулом засмеялся и осторожно,
проверяя упругость живота, ощупал его широкой, разлапистой ладонью. Настене
было приятно это прикосновение, она глубоко и ласково вздохнула.
- Ниче еще непонятно, - сказал он.
- Ну уж, непонятно...
Она взяла его ладонь и приставила туда, где начинал бугриться, уже
чем-то упираясь, ребенок.
- Понятно?
- Вроде че-то есть.
- Вроде... Сам ты вроде. Еще как есть. Я уж знаю: это парнишка.
- Знаю, - хмыкнул он. - Откуда ты знаешь?
- Спорим на девчонку, что парнишка?
- Роди сперва этого.
- Рожу. Че ж не родить? Еще не бывало такого, чтоб там оставался. -
Настену самое же и распотешили эти слова, она рассмеялась.
Но, вглядевшись как следует в Андрея, она остыла, и все ее счастливое
возбуждение от неожиданно скорой, раньше назначенного времени встречи с ним
стало меркнуть. Лицо его сильно заострилось и высохло, даже сквозь бороду
видно было, как обвисли на нем щеки. Глаза застыли и смотрели из глубины с
пристальной мукой. Борода казалась уже и не черной, а грязно-пегой, завитки
на ней делали ее и того более неряшливой. Голову он держал, подав вперед,
словно постоянно всматриваясь или вслушиваясь во что-то перед собой, - так
оно скорей всего и было. Волосы на голове он недавно подбирал и остриг на
ощупь, они висели неровными лохмами. Глаза, больше всего Настену напугали
глаза: так они изменились с последней встречи, настолько зашлись тоской и
потеряли всякое выражение, кроме внимания...
Андрей заметил, с каким страданием она смотрит на него, и дернулся:
- Не нравлюсь, что ли?
- Андрей... - Настена ткнулась ему лицом в грудь, чтобы не отвечать, и
оттуда, от груди, зашептала удушливо то, что считала самым важным: - Андрей,
ты не знаешь еще: кончилась война.
- Знаю, - спокойно сказал он.
Настена отшатнулась от него:
- Как знаешь? Кто сказал?
- Слышал ваш салют.
- А-а, стреляли... ага.
- У меня теперь глаза и уши такие стали... дале-о-ко вижу и слышу. - То
ли он отводил разговор, то ли действительно решил похвалиться. - Самому себе
завидно. Утром вы еще по большой Ангаре греблись, а я уж знал: плывут. И вон
откуда, с горы, от зимовья, услыхал. А как на протоку вышли, и тебя
определил.
- А я тебе ничего почти и не смогла привезти, - медленно и отчужденно,
думая о другом, сказала Настена. - Так, хлеба маленько да яичек. Боялась,
чтоб не заметили.
- Мне и не надо. Теперь проживу, тайга накормит. Мне только сетку надо,
Настена. Мошка вот-вот загудит. Заест она меня без сетки.
- Сетку... И правда, как я забыла про сетку?
- Привезешь в другой раз.
- Привезу...
Она стала думать о том, где взять сетку. Его, Андрея, старую из
конского волоса, давно истрепали, а лишней в доме не было. Надо где-то
найти: мошка хуже лютого зверя, а здесь он, мужик, один, вся мошка кинется
на него.
Они все еще стояли, топчась друг возле друга, рядом с молоденькими,
одного с ними роста, распускающимися березками. Листочки на них уже
распрямились из трубочек, но были маленькие, бледные под солнцем, с
глубокими бороздками.
В просветах между березками виднелась Ангара. Деревню скрывал остров;
солнце, склоняясь, било туда косым упором. Берег здесь был широкий и
красивый - в черемухе, в березе, раскиданными там и сям по луговине, чуть
заметно покатый к воде и молчаливый, словно затаившийся или необжитый. В
траве хлопотали какие-то маленькие, но безголосые птички с полосатыми, как у
бурундуков, спинками и высокими головками. Лишь издали, но с этого же
берега, давно и нудно напрашивалась на гадание кукушка. Настену еще на реке
подмывало погадать, побоялась, теперь бы уж насчитала лет с двести - живи не
хочу.
- Ну, в зимовье пойдем, нет? - спросил, оглядываясь почему-то, Андрей.
- Далеко, поди, - замялась Настена. - Лодку брошу... не угнал бы кто.
- Кому здесь...
Настена спустилась к лодке и взяла в носу узелок с едой. Но в зимовье
они все же не пошли; подыскали место, где устроиться, наткнулись они на
глухую круглую полянку, перечерченную пополам белой и твердой, как кость,
колодиной, на которой и уселись. Настена подала Андрею узелок; Андрей, глядя
куда-то вдаль, неторопливо развязал его, но, увидав хлеб, не смог сдержать
нетерпения и впился в него зубами. Настена старалась не смотреть, с какой
жадностью он ест, и сползла с колодины на землю, удобно вытянув
задеревеневшие в лодке ноги, но нет-нет да поднимала голову и украдкой
косилась на Андрея, удивляясь, поражаясь уже и не ему, и не голоду его, а
тому, что этот оборванный, запущенный мужик, выколупывающий сейчас из бороды
хлебные крошки, и есть тот, о ком она не спала ночей и к кому стремилась из
всех своих сил. Господи, как же чувства человеческие капризны и смутливы! До
чего они требовательны и изменчивы! К нему ли, к этому ли человеку, она
плыла, о нем ли страдала, он ли получил над ней страшную и желанную власть?
Не верится. Но Настена остановила себя: а не так ли и он спрашивал, впервые
увидев ее после фронта: к кому бежал? ради кого наломал дров? А ему ведь
было не Ангару переплыть - почище. И тоскливо, безысходно сжалось сердце:
ничего не знает о себе человек. И сам себе он не верит, и сам себя боится.
А кукушка, не меняя голоса, все куковала и куковала, наговаривая - кому
столько? - деревьям, реке, камням. Шумела пред островом вода; под низким
боковым солнцем блестела в деревьях ранняя паутина. От наливающейся зелени
плыл и туманился зеленой же поволокой взгляд, дыхание холодило влажными
тягучими запахами. Сверху на полянку оборвалась бабочка и долго не могла
вылететь, тычась в плотный кустарник. Но вид на Ангару сквозь ветки
оставался, в нем торчала даже корма лодки под берегом, и Настена часто
взглядывала туда, боясь не столько за лодку - вообще чего-то боясь, чего-то
с неотвратимостью ожидая.
Андрей поел, и, чтобы разговор не ушел в сторону, Настена сразу
спросила:
- Кончилась война - что теперь-то с нами будет, а, Андрей?
- Не знаю, - пожал он плечами, и Настене стало не по себе, ей
показалось, что он чересчур спокойно сказал "не знаю", что он и не хочет
ничего знать.
- А кто за нас будет знать? Что-то надо делать, Андрей.
- Что ты хочешь, чтоб я делал?
- Почему же я хочу... Не я... Но... ничего не делать, или как? Ты
скажи.
Он обернулся к ней и, помолчав еще, подобрав первые слова, твердо
ответил:
- Что делать? Тебе - рожать, вот что делать. Умри, но роди: в этом вся
наша жизнь. Делай что хошь, но знай, что тебе надо родить. К этому и
готовься. - Он начал твердо, даже жестко, но голос его сорвался; голос его
вообще, Настена заметила, часто ломался, то становясь некстати суровым, то
тут же рядом жалобным, чуть не плачущим - или от постоянного молчания, от
одиночества, или от чего-то еще. Андрей откашлялся и продолжал: - А мне? Что
мне делать? Ты, поди, не один раз подумала: ни черта бы там со мной не
доспелось. Не отказывайся, я знаю. Я сам так думаю. Оно теперь, когда война
кончилась, дивля так думать. Может, правда, ни черта бы не доспелось. Выжил
бы, пришел. - Он наклонился к Настене, вплотную приблизив лицо и пуще
обычного прищурив, спрятав глаза, и зашептал жутким, хриплым и сдавленным
шепотом: - А если доспелось бы и я счас бы тут с тобой не сидел? Никто не
знает. А я сижу. И ты не спрашивай, не толкай меня делать. Сделать я могу
только одно. - Он выпрямился и качнул рукой вниз. - Погоди, не перебивай. Я
знаю, я верю тебе. Я тогда как сказал: до лета. Вот оно и лето прикатилось.
Давно ли ты ко мне по заметели бежала, а сегодня уж по воде. Пропасть,
Настена, не штука, все равно от этого никуда не деться. Я за эти четыре
месяца здесь прожил все сорок годов. Да тридцать своих. Пропасть, я говорю,
не штука, но я должен знать, что не зазря пропадаю. Мне верить охота, что я
еще пригожусь тебе, что ты прибежишь сюда не для меня, а для себя. Чтоб
полегче тебе стало.
- А я и счас не знаю, для кого прибежала, - призналась она.
- На все плюнь, обо всем забудь - рожай. Ребенок - все наше спасенье.
Ты тоже в этом деле моем немаленько заляпана. А ты совестливая, тебе
неспокойно. Родишь - будет легче. Ребенок спасет тебя ото зла. Да разве есть
во всем белом свете такая вина, чтоб не покрылась им, нашим ребенком. Нету