Если верить старому преданию, четыреста раз сменялись времена года, летом их грело солнце, зимой поливал дождь, но они не замечали ни ласкающего тепла, ни холода. Как у израильтян в пустыне, обувь их не изнашивалась, одежда не истлевала. Время не коснулось этих людей, и рыцарь увидел их в точности такими, какими они были когда-то. Мудрец, который зачаровал этих людей, был одним из магов, исповедовавших учение Зороастра. Он явился ко двору юной царевны, которая встретила его со вниманием, какого только может пожелать самое придирчивое тщеславие; но очень скоро ее почтительный страх перед этим величавым старцем исчез, ибо она поняла, что он покорен ее красотой. Прекрасной женщине ничего не стоило — это ведь случается на каждом шагу — привести мудреца в такое состояние, которое довольно метко называют «раем для дураков».
   Философ стал вести себя как мальчишка, а в его возрасте это выглядело смешным: он мог повелевать стихиями, но повернуть время вспять было вне его власти. Когда он произносил магические заклятия, склонялись горы и отступало море, но когда пытался увлечь царевну зюликийскую в стремительном танце, юноши и девушки отворачивались, чтобы он не заметил, как они потешаются над ним.
   К несчастью, старики, даже самые умудренные, порой забывают о своих сединах, и тогда молодежь начинает подсматривать за ними, вышучивать и высмеивать их слабости. Царевна частенько обменивалась взглядами со своими придворными, давая им понять, что ее забавляют ухаживания грозного мага.
   С течением времени она позабыла об осторожности, и однажды старик перехватил взгляд, открывший ему, каким смешным казался он той, кого так страстно обожал. На земле не существует страсти более горькой, чем любовь, превратившаяся в ненависть; такой ненавистью и воспылал мудрец, раскаявшийся в безумном чувстве к легкомысленной царевне, сделавшей из него шута.
   Однако он нашел в себе силы скрыть свой гнев.
   Ни словом, ни взглядом не выдал он горького разочарования. Только некая тень печальных, вернее — сумрачных дум, появившаяся на его челе, предвещала надвигающуюся бурю. Царевну это несколько обеспокоило; к тому же сердце у нее было очень доброе, и если она и выставила старика на посмеяние, то винить за это надо скорее случай и обстоятельства, нежели ее дурные намерения. Видя, что старик страдает, и желая облегчить его боль, она подошла к нему, прежде чем удалиться в свои покои, и ласково пожелала доброй ночи:
   «Ты говоришь мне доброй ночи», дочь моя, — заметил мудрец, — но кто из тех, кто слышит меня сейчас, сможет завтра сказать доброе утро»?»
   На эти слова мало кто обратил внимание; лишь два-три человека, хорошо знавшие мудреца, в ту же ночь бежали с острова, и от них-то и стало известно, что навлекло на обитателей замка страшную кару.
   Магический сон, подобный смерти, сковал их, и они уже больше не просыпались. Остров обезлюдел, а те, кто не покинул его, остерегались приближаться к замку, дожидаясь, чтобы какой-нибудь отважный искатель приключений принес околдованным желанное избавление, на которое смутно намекнул волшебник.
   Никогда, казалось, не была так велика надежда на пробуждение, как в ту минуту, когда заколдованный замок огласили гордые шаги Артавана де Олье.
   По левую руку он увидел дворец, увенчанный башней, по правую — изящное строение, где, видимо, обитали женщины. У боковой двери полулежали два гаремных стража с обнаженными мечами в руках; страшная гримаса не то сна, не то смерти искажала их лица и словно грозила гибелью каждому, кто осмелится войти сюда. Но Артаван де Олье не устрашился.
   Он приблизился к двери, и она, подобно воротам замка, распахнулась сама собой. Рыцарь переступил порог помещения для стражи, где находились такие же воины-евнухи, чьи взоры, столь неподвижные, что никто не мог бы сказать, остановила их длань смерти или сна, словно запрещали ему войти. Не обращая внимания на грозных стражей, Артаван вошел во внутренний покой и увидел прекрасных рабынь, застигнутых чарами в тот миг, когда они раздевались, чтобы отойти ко сну. Это соблазнительное зрелище, казалось, должно было бы остановить столь юного пилигрима, как Артаван де Олье, но сердце его было исполнено решимости вернуть свободу прекрасной царевне, и никакие низменные побуждения не могли отвлечь его от этой цели. Поэтому он двинулся дальше и подошел к маленькой двери из слоновой кости, которая открылась не сразу, словно застыдившись чего-то, но затем, подобно другим, распахнулась перед ним. И вот рыцарь вступил в спальню самой царевны. Мягкий свет, подобный свету вечерних сумерек, проникал в эту комнату, где все располагало к сладкому сну. На груде подушек величественного ложа, едва касаясь их, возлежала пятнадцатилетняя красавица, прославленная царевна зюликийская.
   — Не посетуй, что я прерываю тебя, достойный отец, — сказала графиня Бренгильда, — но, думается мне, все мы хорошо представляем себе спящую женщину, и не следует так подробно останавливаться на этом, тем более что подобная тема вряд ли подобает как нашему, так и твоему возрасту.
   — Прости меня, благородная дама, — ответил Агеласт, — но наибольший интерес всегда вызывала именно эта часть моей истории, и если я сейчас, повинуясь твоему приказу, опущу ее, то прошу тебя иметь в виду, что таким образом я пожертвую лучшим местом моей повести.
   — Бренгильда, — вмешался граф, — я удивлен, что ты решилась прервать историю, рассказываемую с Таким пылом. Несколько слов, опущенных или добавленных, несомненно могут иметь большое значение для ее смысла, но вряд ли они повлияют на наши чувства.
   — Как вам будет угодно, — сказала его супруга, снова усаживаясь, — но мне кажется, что почтенный отец затягивает свой рассказ, и он становится скорее легкомысленным, чем интересным.
   — Бренгильда, — заметил граф, — я впервые обнаруживаю в тебе женскую слабость.
   — А я могу, в свою очередь, сказать, граф Роберт, — ответила Бренгильда, — что ты впервые проявляешь при мне непостоянство, свойственное твоему полу.
   — О боги и богини! — воскликнул философ. — Ведь эта ссора лишена всякого основания! Графиня ревнует супруга к женщине, которую он, по всей вероятности, никогда не увидит, ибо для нынешних поколений царевна зюликийская все равно что замурована в гробнице.
   — Продолжай, — попросил граф Роберт Парижский. — Если сэр Артаван де Олье не снял чар с царевны, то я даю обет Владычице сломанных копий…
   — Не забывай, — прервала его супруга, — что ты уже дал обет освободить гроб Господень, и мне думается, что нет цели возвышеннее, чем эта.
   — Ты права, госпожа моя, ты права, — сказал граф Роберт, не слишком довольный ее вмешательством. — Можешь быть уверена, что никакой подвиг не сможет отвлечь меня от нашего общего дела — освобождения гроба господня.
   — Увы! — сказал Агеласт. — Замок Зюликий лежит так близко от кратчайшей дороги ко гробу господню, что…
   — Достойный отец, — сказала графиня, — если тебе угодно, мы дослушаем твою историю до конца и затем решим, что нам предпринять. Мы, норманские женщины, потомки древних германцев, имеем право голоса наравне с нашими мужьями в совете перед битвой, и наша помощь в бою никогда не считалась бесполезной.
   В голосе графини таилось нечто похожее на угрозу, и философ подумал, что направлять действия норманского рыцаря, пока рядом с ним его супруга, будет гораздо труднее, чем он предполагал. Поэтому рассказ его стал звучать более сдержанно, и в нем уже не было тех пламенных описаний, которые вызвали такое неудовольствие графини Бренгильды.
   — Сэр Артаван де Олье, повествует предание, задумался над тем, как ему разбудить спящую девушку, и тут вдруг вспомнил о способе, перед которым не могут устоять никакие чары. Суди сама, прекрасная госпожа, прав ли он был, решив, что лучшим способом будет поцелуй в губы.
   Бренгильда слегка покраснела, но не сочла нужным прерывать философа.
   — Никогда еще, — продолжал Агеласт, — столь невинный поступок не вызывал таких страшных последствий. Уже не мягкий свет летнего вечера, а мрачное, таинственное мерцание озарило комнату.
   Воздух наполнился удушливым запахом серы. Роскошные занавеси, великолепное убранство комнаты, даже стены ее превратились в огромные камни, беспорядочно нагроможденные друг на друга, словно в пещере дикого зверя. И в этой пещере был обитатель. Прекрасный и невинный рот, к которому прикоснулся Артаван де Олье, растянулся и стал отвратительной и чудовищной пастью огнедышащего дракона. Мгновение дракон парил на крыльях, и говорят, что если бы у сэра Артавана хватило мужества трижды повторить свое приветствие, он оказался бы владельцем всех этих богатств и освобожденной от чар царевны. Но возможность была упущена, дракон, или существо, напоминавшее его, громко и горестно стеная, взмахнул огромными крыльями и вылетел в окно.
   На этом Агеласт закончил свою историю.
   — Говорят, что принцесса, — сказал он, — до сих пор спит очарованным сном на своем острове; еще несколько рыцарей пошли навстречу этому приключению, но уж не знаю, что их остановило — боязнь поцеловать спящую девушку или коснуться дракона, в которого она превращалась, только заклятие остается в силе. Я знаю туда дорогу, и стоит вам приказать, как завтра вы уже будете на пути к заколдованному замку.
   Графиня выслушала предложение старца с глубокой тревогой, понимая, что если она будет противиться, это еще больше укрепит желание ее супруга отправиться в заколдованный замок. Поэтому она стояла с робким и застенчивым видом, довольно необычным для столь отважной дамы, предоставляя графу Роберту самому, без постороннего влияния, принять такое решение, которое будет ему по душе.
   — Бренгильда, — сказал он, беря ее за руку, — не было на свете рыцаря, носившего меч и латы, которому слава и честь были бы дороже, чем твоему мужу. Поверь, я знаю, что ты сделала ради меня то, чего я не мог ожидать от столь высокородной женщины, и поэтому тут твой голос должен быть решающим. Ради чего скитаешься ты в этой чужой, тлетворной стране, вместо того чтобы оставаться на берегах милой Сены? Ради чего носишь эту одежду, столь необычную для твоего пола? Ради чего рискуешь жизнью, предпочитая смерть позору? Ради чего?
   Только ради того, чтобы у графа Роберта была супруга, достойная его. Неужели ты думаешь, что я могу пренебречь такой любовью? Нет, клянусь всеми святыми! Твой рыцарь воздает тебе должное и готов поступиться любым своим желанием, если твоя любовь не одобрит его.
   Бедная Бренгильда, раздираемая противоречивыми чувствами, тщетно пыталась сохранить стоическое спокойствие, подобающее, как она считала, ей в качестве новой амазонки. Она попробовала принять обычный свой гордый и величественный вид, но не выдержала, бросилась в объятия графа, обняла его и расплакалась, как деревенская девушка, провожающая своего любимого на войну. Ее супруг, немного сконфуженный столь несвойственным этой женщине бурным проявлением любви, был в то же время глубоко тронут, горд и счастлив тем, что мог пробудить такое искреннее и нежное чувство в этой смелой и несгибаемой душе.
   — Не надо плакать, моя Бренгильда! — сказал он. — Ради меня и ради себя самой утри слезы, ибо мне нестерпимо их видеть. Пусть не думает этот мудрый старец, будто сердце твое сделано из того же податливого материала, что и у других женщин; поэтому попроси у него прощения за то, что ты пыталась воспрепятствовать подвигу, который, по его словам, я мог бы совершить на острове Зюликий.
   Не легко было Бренгильде овладеть собой после того, как, не сдержавшись, она явственно показала, что природа, которую она так долго обуздывала и подавляла, все же взяла верх над ней. Бросив на супруга взгляд, полный невысказанной любви, она оторвалась от него и, все еще не выпуская его руку, застенчиво и ласково улыбнулась Агеласту, хотя слезы ее еще не высохли. Когда она заговорила, в ее тоне звучало уважение к нему и желание загладить нанесенную ему обиду.
   — Отец, — почтительно сказала она, — не сердись на меня за то, что я попыталась помешать одному из лучших рыцарей, которые когда-либо пришпоривали коня, отправиться в замок твоей заколдованной принцессы, но, по правде говоря, в нашей стране, где законы и рыцарства и религии гласят, что у благородного человека может быть только одна дама сердца и одна супруга, мы стараемся не подвергать наших мужей такого рода опасностям, особенно когда речь идет об освобождении одиноких дам, а выкупом.., а выкупом служат поцелуи. Я верю в преданность моего Роберта, как только может верить дама в своего рыцаря, но все же…
   — Прекрасная госпожа, — сказал Агеласт, который, несмотря на свое закоренелое лицемерие, все же был тронут простой и искренней любовью этой красивой молодой четы, — ты не сделала ничего дурного.
   Положение царевны не стало хуже, чем было до сих пор, и нет сомнения в том, что рыцарь, которому суждено освободить ее, появится в предназначенное время.
   Графиня печально улыбнулась и покачала головой.
   — Вы не знаете, — сказала она, — как могущественна помощь, которой я столь бессердечно лишила эту бедную даму из ревности — чувства, я это хорошо понимаю, низменного и недостойного; раскаяние мое так велико, что я готова дать согласие графу Роберту на совершение этого подвига.
   При этих словах она посмотрела на своего супруга с некоторым беспокойством, как человек, который предложил сделать что-то, но втайне надеется, что его предложение не будет принято, и успокоилась только, когда он решительно сказал:
   — Бренгильда, этого не будет.
   — А почему бы тогда самой Бренгильде не свершить этого деяния, — сказала графиня, — раз она не страшится ни красоты принцессы, ни безобразия дракона?
   — Госпожа, — ответил Агеласт, — царевну может освободить только поцелуй любви, а не дружбы.
   — Разумеется, никакая дама не захочет отпустить своего супруга, если для свершения подвига нужно выполнить такие условия, — улыбаясь, сказала графиня.
   — Благородный менестрель или герольд, уж не знаю, как тебя именуют в твоей стране, — сказал граф Роберт, — прими наше небольшое вознаграждение за то время, которое мы провели с таким удовольствием, хотя, к сожалению, без пользы. Прости меня за скромность моего подарка, но тебе, быть может, известно, что французские рыцари гораздо богаче славой, нежели деньгами.
   — Благородный рыцарь, не по этой причине я отказываюсь от твоего дара, — сказал Агеласт, — ибо золотой, полученный из твоих доблестных рук или из рук твоей несравненной дамы, становится во сто крат дороже благодаря высоким достоинствам тех, кто его дарит. Я носил бы его на жемчужной нити и, оказавшись в обществе рыцарей и дам, объявлял бы во всеуслышание, что сие добавление к моему гербу пожаловано мне знаменитым графом Робертом Парижским и его божественной супругой.
   Рыцарь обменялся взглядом со своей женой, и графиня, сняв с пальца перстень из чистого золота, попросила старца принять его в знак высокого уважения с ее стороны и со стороны ее супруга.
   — Я приму его, — ответил философ, — но при одном условии, которое, надеюсь, не покажется вам трудным. У меня есть уединенный загородный домик, и стоит он почти у самой дороги — кстати, очень живописной, — ведущей в город. Там я иногда принимаю друзей, которые, смею сказать, являются весьма уважаемыми людьми в империи. Двое или трое из них, вероятно, соблаговолят посетить меня сегодня и разделят со мной нехитрую трапезу. Если бы я имел честь присоединить к этому обществу благородных графа и графиню Парижских, мое скромное жилище было бы осчастливлено навеки.
   — Что ты скажешь на это, моя благородная жена? — спросил граф. — Общество менестреля приличествует самым высокорожденным особам, подобает людям самого высокого положения и возвеличивает самые блестящие подвиги. Это приглашение слишком лестно для нас, чтобы отказаться от него.
   — Время уже довольно позднее, — ответила графиня, — но мы приехали сюда не для того, чтобы остерегаться заходящего солнца или ночного неба; я почту не только долгом, но и удовольствием сделать, если только это в моих силах, приятное достойному отцу, поскольку я была причиной того, что ты не последовал его совету.
   — Нам предстоит такой недолгий путь, что лучше всего пройти его пешком, если, конечно, дама не возражает, — сказал Агеласт.
   — Нисколько. У моей прислужницы Агаты есть все необходимое для меня, а что касается моего суп руга, то так налегке еще не путешествовал ни один рыцарь.
   После этих слов графини Агеласт повел своих новых друзей через довольно густой лес, где их приятно освежал прохладный вечерний ветерок.


Глава XI



   Руинами казался дом снаружи,

   Но настоящим раем был внутри.

   Там первенцы искусства, изваянья,

   Восторженному взору представая,

   Безмолвно говорили: преклонись.

Неизвестный автор



   Граф Роберт Парижский и его супруга следовали за старцем, чьи преклонные годы, отличное знание французского языка, на котором он говорил поистине безукоризненно, в особенности же мастерство, с каким он рассказывал на этом языке поэтические и романтические предания, — а в те времена оно было немаловажно для предметов, именуемых историей и belles lettres, вызывали у его благородных слушателей бурное одобрение: даже сам Агеласт редко претендовал на такие похвалы — точно так же, впрочем, как редко удостаивали ими кого бы то ни было граф Роберт Парижский и его супруга.
   Некоторое время они шли по тропинке, которая то вела их по рощам, сбегавшим к самой Пропонтиде, то вдруг снова выводила на берег, с каждым поворотом открывая удивительные и неожиданные красоты. Новизна и разнообразие ландшафта сообщали этой прогулке особую прелесть. На морском берегу плясали нимфы, а пастухи в такт их движениям наигрывали на дудочках или били в бубны — такие группы мы находим у античных скульпторов. Даже лица встречных хранили необычайное сходство с лицами древних. Старики своими длинными одеяниями, осанкой, гордой посадкой головы напоминали пророков и святых, а весь облик молодых невольно приводил на память выразительные черты античных героев и несравненную красоту женщин, вдохновлявших их на подвиги.
   Однако греки, сохранившие характерные для них черты в первозданной чистоте, даже на своей родине встречались не часто: наши путники видели на своем пути людей, лица которых говорили о происхождении совсем не греческом.
   Тропинка привела к просторной песчаной площадке, окруженной со всех сторон скалами. Здесь расположилось довольно много язычников-скифов, чьи безобразные физиономии напоминали демонов, которым, если верить молве, они поклонялись: приплюснутые носы с такими вывернутыми ноздрями, что, казалось, заглянув туда, можно было увидеть мозги их обладателей; широкие скулы и странные, широко расставленные глаза, в которых не было ни проблеска мысли; приземистые, низкорослые фигуры; руки и ноги необыкновенной силы, слишком длинные для этих тел. В то время когда наши друзья поравнялись с ними, у этих дикарей происходило нечто вроде турнира — так по крайней мере назвал это граф. Они занимались тем, что метали друг в друга специально изготовленные для этой цели стрелы или дротики, причем делали это с такой силой и яростью, что часто выбивали друг друга из седла и причиняли серьезные повреждения. Несколько скифов, не принимавших в эту минуту участия в состязаниях, уставились на прекрасную графиню столь жадными глазами, что она сказала графу Роберту:
   — Супруг мой, я никогда не знала, что такое страх, не испытываю его и сейчас, но если отвращение — одна из его составных частей, то эти грубые животные вполне могут внушить его.
   — Эй, рыцарь! — крикнул один из язычников. — Твоя жена или возлюбленная оскорбила скифов, состоящих на службе императора, и она понесет за это немалое наказание. Тебя мы не станем задерживать — убирайся, да побыстрее, с этой площадки, которая служит нам сейчас ипподромом, или майданом, — называй ее как хочешь по-гречески или на своем сарацинском языке, но твоя жена, если только церковь соединила вас, поверь мне, уйдет отсюда не так легко и просто.
   — Гнусный язычник! — воскликнул граф. — Да как ты смеешь так разговаривать с пэром Франции?
   Тут вмешался Агеласт и на изысканном и звонком языке греческого придворного напомнил скифам — видимо, наемным воинам императора, — что всякое насилие над европейскими пилигримами каралось, по приказу его величества, смертной казнью.
   — Мне лучше знать! — дерзко ответил дикарь, потрясая в воздухе дротиком с широким стальным наконечником и орлиными перьями, на которых еще не засохла кровь. — Спроси у оперения моего дротика, чье сердце окропило его своей кровью. Оно ответит тебе, что Алексей Комнин только тогда друг европейских пилигримов, когда стоит лицом к лицу с ними, а мы — примерные воины и служим императору так, как он того желает.
   — Замолчи, Токсартис! — сказал философ. — Ты клевещешь на своего императора!
   — Сам ты молчи! — воскликнул Токсартис. — Иначе я совершу дело, неприличествующее воину, и освобожу мир от старого болтуна.
   Говоря это, он протянул руку к покрывалу графини. С присущей ей ловкостью эта воинственная женщина увернулась от предводителя скифов и острым мечом нанесла ему такой мощный удар, что он замертво свалился на землю. Граф Роберт вскочил на его коня и со своим боевым кличем: «Сын Карла Великого, на помощь!» — бросился в гущу языческих всадников; выдернув секиру, притороченную к седлу убитого Токсартиса, и ловко нанося ею беспощадные удары, он перебил, ранил или обратил в бегство всех своих противников, даже не пытавшихся привести в исполнение хвастливые угрозы.
   — Презренные негодяи! — воскликнула графиня, обращаясь к Агеласту.
   — У меня душа горит примысли, что хоть капля этой трусливой крови обагрила руки благородного рыцаря! Они смеют называть свое состязание турниром, а сами норовят нанести друг другу удар в спину, и никто из них не решается метнуть дротик в противника, если тот целится в него!
   — Таков их обычай, — заметил Агеласт, — и дело тут, пожалуй, не столько в трусости, сколько в привычке, ибо, проделывая свои упражнения перед императором, они всегда стоят к нему лицом. Я сам видел, как Токсартис буквально повернулся спиной к цели, на полном скаку натянул лук и с очень большого расстояния всадил длинную стрелу в самый центр мишени.
   — Мне думается, — сказал граф Роберт, подъехав к ним, — что такие воины не могут дать настоящий отпор, если встретят противника, обладающего хоть малой долей подлинного мужества.
   — А теперь направим наш путь ко мне, — предложил Агеласт. — Может случиться, что эти беглецы встретят приятелей, которые начнут подбивать их отомстить вам.
   — По-моему, — сказал граф Роберт, — у этих наглых язычников не должно было бы быть приятелей ни в одной стране, называющей себя христианской.
   Если я не сложу головы, отвоевывая гроб Господень, то первым делом потребую, чтобы ваш император ответил мне, по какому праву он держит на свой службе шайку поганых язычников, занимающихся разбоем на большой дороге, по которой, во имя бога и короля, должны спокойно и в полной безопасности шествовать благородные дамы и мирные пилигримы.
   Это только один из многих вопросов, какие я, выполнив свой обет, не забуду задать ему. И я потребую у него ответа, как говорится, прямого и точного.
   «Ну, от меня тебе такого ответа не дождаться, — подумал Агеласт. — Слишком прямы и требовательны твои вопросы, господин рыцарь, чтобы на них стал отвечать тот, кто может избегнуть этого».
   Философ с привычной ловкостью переменил тему разговора; беседуя, они вскоре дошли до места, нетронутая красота которого вызвала восхищение чужеземных спутников Агеласта. Довольно глубокий ручей, вытекавший из рощи, с шумом впадал в море; словно пренебрегая другим, более спокойным руслом, лежавшим чуть правее, ручей бросался в море напрямик, низвергаясь с высокого голого обрыва, нависшего над морским берегом, и посылая свои немноговодные струи в воды Геллеспонта с таким грохотом, словно был мощным потоком.
   Сам обрыв, как мы уже сказали, был совершенно голый, не считая одеяния из пенистых брызг, но по обеим его сторонам росли платаны, орешник, кипарисы и другие могучие деревья Востока. Водопад всегда приятен в жарком климате; обычно его устраивают искусственно, но здесь он был создан рукой природы, и люди воздвигли над ним храм, подобно тому как они воздвигли храм Сивиллы в Тиволи для поклонения богине, которой суеверие язычников приписывало власть над всей округой. Храм был невелик, круглой формы, как множество других маленьких храмов в честь сельских божеств, и со всех сторон обнесен стеной. Он подвергся в свое время осквернению, а в дальнейшем был, по всей видимости, превращен Агеластом или каким-нибудь иным философом-эпикурейцем в роскошный летний дом. Светлое, воздушное, как бы нереальное здание смутно виднелось сквозь зелень деревьев на вершине утеса, да и дорожка к нему не сразу бросалась в глаза за водяной пылью водопада. Скрытая буйной растительностью, она полого шла вверх, а затем, по оригинальному замыслу архитектора, завершалась широкими и тоже пологими мраморными ступенями, которые вели к прелестной, заросшей бархатистой травой полянке перед входом в башенку, или храм, уже описанный нами и нависавший задней стеной над водопадом.