— И ты хочешь, чтобы я попросил крестоносцев воспрепятствовать честному поединку? Ты думаешь, Готфрид Бульонский отложит священный поход из-за столь недостойного повода, а графиня Парижская согласится принять помощь, которая спасет ей жизнь, но навеки запятнает честь, ибо эта помощь предполагает отказ от вызова, во всеуслышание и при свидетелях сделанного самой же графиней? Никогда!
   — Стало быть, я не прав; видимо, мне не придумать ничего такого, что не противоречило бы твоим сумасбродным убеждениям. Вы только поглядите на этого человека — противник завлек его в ловушку, чтобы он не мог помешать коварным козням, которые направлены против его жены и угрожают ее жизни и чести, а он считает необходимым вести себя с этими убийцами из-за угла так, будто они — честные люди!
   — Рее это горькая правда, но слово мое свято; дать его недостойному или вероломному врагу, быть может, очень неосторожно, но нарушить его потом — значит совершить бесчестное дело, и такого позора мне уже никогда не смыть со своего щита, — Значит, ты ставишь честь своей жены в зависимость от исходи столь неравного боя?
   — Да простят тебя всевышний и все святые угодники за подобную мысль! — воскликнул граф Парижский. — Я пойду смотреть на этот бой с такой же твердой верой, хоть и не с такой легкой душой, с какой всегда смотрел, как ломаются копья. Если же несчастье или предательство — потому что в честном бою такой противник не может победить Бренгильду Аспрамонтскую! — вынудят меня выйти на арену, я назову кесаря негодяем, ибо другого имени он не заслуживает, обнародую его коварство, обращусь ко всем благородным сердцам, и тогда… Бог всегда на стороне правого!
   Хирвард покачал головой.
   — Все это было бы еще возможным, — помолчав, сказал он, — если бы поединок происходил в присутствии твоих соотечественников или, на худой конец, если бы поле боя охраняли варяги. Но предательство так привычно для греков, что, право же, они сочтут поведение своего кесаря вполне простительной и естественной военной хитростью, внушенной владыкой Купидоном и заслуживающей улыбки, а не порицания или кары!
   — Если эти люди способны смеяться над подобными шутками, пусть небо откажет им в поддержке даже в минуту их самой тяжкой нужды, когда мечи сломаются у них в руках, а их жены и дочери, схваченные безжалостными варварами, будут тщетно взывать о помощи!
   Хирвард поглядел на своего спутника, чьи горящие щеки и сверкающие глаза свидетельствовали о большом волнении, — Я вижу, что ты принял решение, — сказал он. — Что ж, пусть его по праву можно назвать героическим безрассудством, но жизнь уже давно стала горька изгнаннику-варягу. Утро поднимает его с безрадостного ложа, на которое он лег вечером, исполненный отвращения к себе, наемнику, проливающему кровь в чуждых ему битвах. Он мечтал отдать жизнь за благородное дело, и вот оно представилось ему — вершина благородства и чести. Вяжется оно и с моим замыслом спасти императора; падение его неблагодарного зятя только облегчит мою задачу. — Он посмотрел на Роберта. — Ты, граф, заинтересован в этом деле больше всех, и потому я согласен подчиниться тебе, но позволь мне все-таки время от времени помогать тебе советами, быть может не очень возвышенными, но зато здравыми. Взять, к примеру, твое бегство из влахернской темницы — ведь оно скоро станет известным. Осторожность требует, чтобы я первый сообщил об этом, иначе подозрение падет на меня. Где ты собираешься укрыться? Помни, искать тебя будут всюду и весьма старательно.
   — Что ж, ты очень обяжешь меня такими советами, — ответил граф, — и я буду признателен тебе за каждую ложь, которую тебе придется измыслить и произнести ради моего спасения. Прошу тебя лишь об одном: пусть этих выдумок будет поменьше — ведь я сам никогда такой монеты не чеканил.
   — Позволь мне, граф, прежде всего сказать тебе, что ни один рыцарь, когда-либо носивший меч, не почитал правду так, как почитает ее вот этот бедный воин, если, конечно, он имеет дело с честными людьми; но если игру ведут нечисто, если обманом убаюкивают бдительность и сонным зельем одурманивают чувства, то поверь мне: тот, кто ничем не брезгует, лишь бы надуть меня, напрасно будет ждать, что я, которому платят такой негодной монетой, дам взамен лишь неподдельное, имеющее законное хождение золото. Пока что тебе нужно укрыться в моем бедном жилище, в варяжских казармах, — никому и в голову не придет искать тебя там. Возьми мой плащ и иди за мной; сейчас мы выберемся из садов Агедаста, и ты сможешь спокойно следовать за мной, как подчиненный за начальником, — никакие подозрения на тебя не падут; да будет тебе известно, благородный граф, что на нас, варягов, греки не решаются смотреть слишком долго и пристально!
   Они дошли до калитки, в которую впустила их негритянка; Хирвард достал ключ, открывавший дверь со стороны сада, — ему, видимо, разрешалось выходить самому из владений философа, хотя войти туда без содействия привратницы он не мог. Выбравшись на свободу, они прошли через город кружным путем; граф молча, не пытаясь возражать, следовал за Хирвардом до самых варяжских казарм.
   — Поторапливайтесь, — сказал им часовой, — все уже обедают.
   Хирвард был очень доволен этим сообщением: он боялся, что его спутника, чего доброго, остановят и начнут допрашивать. Он прошел боковым коридором к своему жилищу и ввел графа в маленькую комнату, спальню своего оруженосца, после чего, попросив у графа Роберта прощения за то, что ему придется ненадолго отлучиться, ушел, заперев дверь снаружи, — по его словам, он сделал это для того, чтобы туда никто не заглянул.
   Демону подозрений было нелегко завладеть таким прямодушным человеком, как граф Роберт, но все же запертая дверь навела франка на мрачные мысли.
   «Так ли уж честен этот человек, — подумал граф, — на которого я полностью положился, несмотря на то, что в его положении мало кто из наемников оказался бы достойным такого доверия? Ничто не мешает ему доложить начальнику стражи, что пленный франк, граф Роберт Парижский, чья жена вызвала кесаря сразиться с ней не на жизнь, а на смерть, убежал из влахсрнской темницы сегодня утром, но в полдень снова попался и сидит в заточении, на сей раз — в казармах варяжской стражи. Каким оружием буду я защищаться, если меня найдут здесь эти наемники?
   Все, что может сделать человек, я сделал, милостью нашей Владычицы сломанных копий. Я вступил в единоборство с тигром и прикончил его, я убил тюремного стража и укротил его помощника — это гигантское свирепое существо. Мне удалось, видимо, привлечь на свою сторону варяга; но все это еще не дает мне оснований надеяться, что я смогу долго выстоять против десятка этих откормленных наемников да еще когда во главе их стоит такой здоровенный молодчик, как мой недавний спутник. Нет, Роберт, стыдись! Подобные мысли недостойны потомка Карла Великого. С каких это пор ты снисходишь до того что подсчитываешь своих противников? И давно ли ты сделался таким подозрительным? Человек, который справедливо гордится тем, что неспособен на обман, не имеет права относиться с недоверием к другим людям. У варяга открытый взгляд, он отменно хладнокровен в минуты опасности, а говорит так прямо и откровенно, как не станет говорить предатель. Если уж он обманщик, стало быть, лицемерна сама природа, ибо на его лице начертаны правдивость, искренность и смелость».
   Размышляя о странности своего положения и стараясь побороть растущие недоверие и сомнения, граф Роберт вдруг почувствовал, что давно уже ничего не ел; в его сердце, и без того охваченное тревогой и страхами, начало закрадываться еще одно — куда более прозаическое — подозрение: не намереваются ли они сперва подорвать его силы голодом, а уже потом нагрянуть сюда и расправиться с ним?
   Имели под собой почву эти подозрения или они были несправедливы, мы узнаем, если последуем за Хирвардом после того, как он вышел из своего жилища. Пообедав наспех, но с таким видом, будто очень проголодался и целиком поглощен едой, и избавившись с помощью этой уловки от неприятных расспросов и вообще от праздной болтовни, он сослался на свои обязанности и, покинув товарищей, быстро зашагал к Ахиллу Татию, жившему в тех же казармах.
   Ему открыл дверь раб-сириец; зная, что Хирвард — любимец главного телохранителя, он низко ему поклонился и сказал, что господин ушел, но, если Хирвард хочет его видеть, он найдет его в Садах философа, принадлежащих мудрецу Агеласту и потому так прозванных.
   Хирвард тут же повернул обратно и, избрав благодаря своему знанию Константинополя кратчайший путь, подошел, на сей раз в одиночестве, к двери в садовой ограде, в которую утром проник с графом Робертом. В ответ на тот же условный сигнал появилась та же негритянка и, когда Хирвард спросил, здесь ли Ахилл Татий, сердито ответила:
   — Ты же был тут утром, удивительно, как ты его не встретил; надо было дождаться его, если у тебя к нему дело. Я знаю, что главный телохранитель справлялся о тебе вскоре после твоего прихода.
   — Тебя это не касается, старуха, — сказал варяг. — В своих поступках я отчитываюсь перед начальником, а не перед тобой.
   И он вошел в сад. Миновав тенистую дорожку, которая вела к домику Венеры — так назывался домик, где происходил подслушанный им разговор между кесарем и графиней Парижской, — он подошел к простому строению, которое всем своим скромным и непритязательным видом как бы говорило о том, что здесь нашли себе приют ученость и философия. Варяг прошел под окнами, тяжело топая ногами — он рассчитывал привлечь, таким образом, внимание либо Ахилла Татия, либо его сообщника Агеласта, в зависимости от того, кто окажется поблизости. Услышал его шаги и отозвался на них Татий. Дверь открылась, в проеме показался высокий плюмаж, сильно на» клоненный вперед, дабы его обладатель мог переступить порог, и осанистая фигура главного телохранителя появилась в саду.
   — Что случилось, наш верный страж? — спросил он. — С какой вестью явился ты к нам в такое время дня? Ты наш добрый друг, мы высоко ценим тебя как воина, — очевидно, ты должен сообщить нам нечто очень важное, раз ты пришел сам и в такой неурочный час!
   — Дай бог, чтобы вести, принесенные мною, за» служивали благосклонного приема!
   — Так скорее сообщи мне их, — воскликнул главный телохранитель, — независимо от того, хороши они или плохи! Перед тобой человек, которому неведом страх.
   Тем не менее встревоженный взгляд, устремленный на воина, то и дело меняющийся цвет лица, дрожь в руках, поправлявших перевязь меча,
   — все говорило о таком состоянии духа, которое совсем не вязалось с вызывающим тоном грека.
   — Смелее, мой верный воин, — продолжал он. — Я жду твоих вестей и готов к худшему.
   — Я буду краток: сегодня утром ты назначил меня начальником дозора во влахернскую темницу, куда вечером посадили буйного графа Парижского…
   — Помню, помню. Дальше.
   — Когда я отдыхал в одном из помещений над темницей, мое внимание привлекли странные крики, доносившиеся снизу. Я поспешил туда, чтобы узнать, в чем дело, и был очень удивлен, когда заглянул вниз: хотя разглядеть, что там происходит, было трудно, все же я понял, что это хнычет и жалуется на какое-то увечье лесной человек, то есть животное, прозванное Сильвеном и обученное нашими воинами англосаксонскому языку, чтобы оно помогало им нести сторожевую службу. Я спустился с факелом в темницу и увидел, что кровать, на которой спал узник, обгорела, у тигра, привязанного на расстоянии прыжка от нее, размозжена голова, Сильвен распростерт на земле и корчится от боли и страха, а узник исчез. Судя по всему, запоры открыл несший со мной стражу митиленский воин, когда он в обычное время собрался спуститься в темницу; я был очень встревожен и, продолжая поиски, нашел его наконец, но уже мертвого: у него было перерезано горло. Очевидно, в то время когда я обыскивал темницу, этот самый граф Роберт, по своему дерзкому нраву вполне способный на такое дело, удрал по той же лестнице и через ту же дверь, которыми я воспользовался при спуске.
   — Почему же ты, обнаружив измену, не поднял сразу тревогу? — спросил главный телохранитель.
   — Я побоялся сделать это без твоего приказания.
   Если бы я поднял тревога, пошли бы толки, и все это привело бы к такому тщательному расследовании), что открылись бы дела, способные бросить тень даже на самого главного телохранителя.
   — Ты прав, — еле слышно произнес Ахилл Татий, — и все же мы не можем дольше скрывать побег столь важного узника, иначе нас сочтут его сообщниками. Где же, по-твоему, мог укрыться этот злосчастный беглец?
   — Я надеялся, что твоя мудрость подскажет мне это.
   — А не переправился ли он через Геллеспонт, чтобы добраться до своих соотечественников и сподвижников?
   — К сожалению, это вполне возможно. Если граф обратился за помощью к кому-нибудь, хорошо знающему страну, тот, несомненно, посоветовал бы ему именно это.
   — Ну, тогда нечего мне бояться, что он сразу же возвратится сюда во главе отряда мстительных франков, эта опасность пока что нам не грозит: ведь император строго повелел вчера, чтобы те корабли и галеры, которые перевезли крестоносцев через Геллеспонт, вернулись обратно, оставив на берегах Азии всех паломников, дабы они продолжали следовать к назначенной цели. К тому же все они, вернее — их вожди, дали перед отплытием обет, что, вступив на путь, ведущий в Палестину, не сделают ни шага назад.
   — В таком случае, мы не ошибемся, если предположим одно из двух: либо граф Роберт находится на восточной стороне пролива, лишенный возможности вернуться сюда со своими соратниками и отомстить °, а дурное обращение с ним, и, следовательно, о нем можно больше не думать; либо он скрывается где-нибудь в Константинополе, без друзей и соратников, которые могли бы, став на его сторону, подстрекать его к открытому заявлению о якобы нанесенной ему обиде; мне кажется, что в любом случае будет не очень разумно приносить во дворец известие о побеге — оно только встревожит двор и даст императору повод ко всякого рода подозрениям. Впрочем, невежественному варвару не подобает рассуждать о том, как должен вести себя доблестный и просвещенный Ахилл Татий; мудрый Агеласт, сдается мне, будет тебе более подходящим советчиком.
   — Нет, нет, нет, — горячо, но вполголоса запротестовал главный телохранитель, — хоть мы с философом и друзья, да еще связанные взаимными клятвами, но если дойдет до того, что кому-то из нас придется бросить к ногам императора голову другого, не посоветуешь же ты мне принести в жертву свою, когда у меня нет еще ни одного седого волоса! Лучше я умолчу об этой беде и дам тебе взамен все полномочия и строжайшее предписание разыскать графа Роберта Парижского, живого или мертвого, посадить его в ту особую темницу, которую охраняют одни лишь варяги, и, как только это будет сделано, известить меня. У меня есть немало способов приобрести дружбу франка, избавив с помощью варяжских алебард его жену от опасности. Кто может справиться у нас в столице с моими варягами?
   — Когда речь идет о правом деле — никто! — ответил Хирвард.
   — Ты так считаешь? А что ты, собственно, хочешь этим сказать? А-а, понимаю: тебе хочется получить законное и по всей форме составленное разрешение твоего начальника на все, что тебе понадобится предпринять; так должен думать каждый преданный долгу воин, а я, как твой начальник, обязан удовлетворить твою щепетильность. Ты получишь письменный приказ, дающий тебе право разыскать и взять под стражу чужеземного графа, о котором мы говорили. И знаешь что, любезный друг, — нерешительно добавил Ахилл Татий, — хорошо было бы, если бы ты сразу начал или, вернее, продолжил эти поиски.
   Посвящать нашего друга Агеласта в то, что произошло, не стоит, покуда у нас не явится большая необходимость в его советах. А теперь иди к себе в казармы! Я постараюсь что-нибудь придумать, если Агеласт полюбопытствует, зачем ты приходил, — а полюбопытствует он обязательно, ведь он стар и подозрителен… Иди в казармы и действуй так, как если б уже имел все письменные полномочия. Ты их незамедлительно получишь, когда я вернусь к себе…
   Варя поспешно отправился в казармы.
   «Странное дело, — думал он, — посмотришь, как дьявол помогает тем, кто вступил на путь лжи, и сам станешь навеки плутом. Я солгал — или по крайней мере отошел от правды, — так, как не лгал еще ни разу в жизни, и что же? Мой начальник чуть ли не навязывает мне приказ, который снимает с меня ответственность и поощряет во всем, что я сделал и собираюсь сделать. Если бы нечистый дух всегда так покровительствовал своим подданным, им не пришлось бы на него жаловаться, а честным людям нечего было бы удивляться многочисленности его поклонников.
   Но говорят, он рано или поздно покидает их? А посему — сгинь, сатана! Если я и притворился, будто ненадолго стал твоим слугой, то намерения мои были при этом вполне честные и христианские».
   Погруженный в такие мысли, варяг случайно обернулся и вздрогнул от изумления, увидев какое-то существо, более крупное, чем человек, и иначе сложенное, к тому же сплошь, не считая лица, заросшее красновато-коричневой шерстью; его безобразная физиономия выражала печаль и тоску; одна лапа была обвязана тряпкой, и весь его страдальческий, измученный вид говорил о том, какую боль причиняла ему рана. Хирвард был настолько поглощен своими размышлениями, что ему вначале почудилось, будто перед ним появился дьявол, им самим же и вызванный, но когда он оправился от испуга, то узнал своего знакомца Сильвена.
   — А-а, старый друг! — воскликнул варяг. — Очень хорошо, что ты убежал в такое место, где сможешь вволю подкрепиться плодами. Только знаешь что — постарайся никому не попадаться на глаза, послушайся дружеского совета!
   В ответ на это лесной житель что-то пролопотал.
   — Понимаю, — сказал Хирвард, — ты будешь держать язык за зубами, и в этом я скорее поверю тебе, чем большинству моих двуногих собратьев, которые вечно обманывают или убивают друг друга.
   Не успела обезьяна скрыться из виду, как Хирвард услыхал пронзительный вопль; затем женский голос стал звать на помощь. Звуки этого голоса, видимо, крайне поразили варяга, ибо он забыл о грозившей ему самому опасности и бросился на помощь кричавшей женщине,


Глава XX



   Идет, идет, стройна и молода!

   И верность и любовь идут сюда.



   Хирварду недолго пришлось искать на тенистых дорожках ту, что звала на помощь, — почти сразу какая-то женщина кинулась прямо к нему в объятья, по-видимому напуганная Сильвеном, который гнался за ней по пятам. Увидев замахнувшегося секирой Хирварда, орангутанг сразу остановился; издав вопль ужаса, он скрылся в густой листве деревьев.
   Избавившись от обезьяны, Хирвард окинул пристальным взглядом спасенную им женщину. В ее красочном одеянии преобладал бледно-желтый цвет; туника того же тона плотно, наподобие современного платья, облегала высокую и очень стройную фигуру. Сверху был накинут плащ из тонкого сукна; прикрепленный к нему капюшон во время стремительного бега откинулся назад, открыв свободно и красиво уложенные косы. Этот природный головной убор обрамлял лицо, искаженное страхом перед воображаемой опасностью, смертельно бледное, но даже и в эту минуту необыкновенно прекрасное.
   Хирварда словно громом поразило. Так не одевались ни гречанки, ни итальянки, ни франкские женщины; наряд был подлинно англосакский, а с ним у Хирварда было связано бесчисленное множество нежных воспоминаний детства и юности. Это происшествие показалось варягу чудом. В Константинополе, правда, жили женщины их племен, соединившие свою судьбу с варягами; отправляясь в город, они часто надевали национальный наряд, потому что звание и нравы их мужей обеспечивали им уважение, которым не всегда пользовались гречанки или чужеземки того же сословия. Но почти всех их Хирвард знал в лицо. Впрочем, раздумывать было некогда: он сам находился в опасности, да и женщине она могла грозить. Во всяком случае, благоразумие требовало покинуть эту довольно людную часть садов; поэтому, не теряя ни минуты, варяг понес находившуюся в полуобморочном состоянии саксонку в более укромный уголок; по счастью, Хирвард знал, где его можно было найти. Дорожка под тенистым зеленым сводом, петляя, вела к искусственному гроту, выстланному ракушками, мхом и обломками шпата; в глубине его виднелась гигантская статуя полулежащего бога рек с его обычными атрибутами: чело увенчивали водяные лилии и осока, а огромная рука покоилась на пустой урне. Позе статуи соответствовала и надпись: «Я сплю — не буди меня».
   — Проклятый идол! — воскликнул Хирвард, который в меру своей цивилизованности был ревностным христианином. — Будь ты хоть из дерева, хоть из камня, но я разбужу тебя, глупый чурбан, не постесняюсь!
   С этими словами он ударил секирой по голове спящего божества и так сдвинул кран фонтана, что вода полилась в сосуд.
   — И все же ты не такой уж плохой идол, если посылаешь эту освежающую влагу, столь необходимую моей бедной соотечественнице! — заметил варяг. — Придется тебе, с твоего позволения, уступить ей и часть твоего ложа!
   И Хирвард опустил свою прекрасную, все еще не пришедшую в сознание соплеменницу на пьедестал статуи речного бога. Ее лицо снова привлекло внимание варяга; в сердце его возродилась надежда, но такая трепетная и робкая, как слабо мерцающий свет факела, который может и разгореться и мгновенно угаснуть. В то же время он машинально пытался всеми известными ему способами вернуть сознание прелестному существу, лежавшему перед ним. Чувства его при этом можно было уподобить чувствам мудрого астронома: неторопливый восход луны сулит ему возможность вновь созерцать небеса, для него, христианина, — обитель блаженства и для него, философия — источник знаний. Кровь прилила к щекам девушки, она ожила, и память возвратилась к ней даже раньше, чем к изумленному варягу.
   — Пресвятая дева! — воскликнула она. — Неужто я действительно испила последнюю каплю страданий и ты соединяешь здесь после смерти своих верных почитателей? Отвечай, Хирвард, если ты не пустой плод моего воображения, отвечай! Скажи мне, быть может, мне только во сне приснилось это огромное чудовище?
   Звуки ее голоса вывели англосакса из оцепенения.
   — Приди в себя, Берта, моя дорогая, — сказал он, — и приготовься выдержать все, что тебе еще предстоит увидеть и что скажет твой Хирвард, который еще жив. Это отвратительное животное и вправду существует — не надо, не пугайся, не ищи, куда бы спрятаться: даже твоя нежная ручка может усмирить его одним взмахом хлыста. И не забудь, что я здесь, Берта! Или тебе нужен другой телохранитель?
   — Нет, нет! — воскликнула она, схватив руку вновь обретенного возлюбленного. — Теперь я тебя узнаю!
   — Разве ты узнала меня лишь теперь?
   — Раньше я только надеялась, что это ты, — потупив глаза, призналась девушка, — но сейчас уверилась — я вижу этот след, оставленный кабаньим клыком!
   Хирвард хотел дать Берте время прийти в себя от неожиданного потрясения и лишь после этого посвятить ее в события, которые могли вызвать у нее новые тревоги и страхи. Он не прерывал ее, когда она припоминала все обстоятельства охоты на ужасного зверя, в которой участвовали оба их клана. Запинаясь, Берта рассказывала о том, как молодежь и старики, мужчины и женщины разили дикого кабана тучами стрел, как ее собственная, меткая, но пущенная слабой рукой стрела тяжело ранила его; не забыла она и того, как обезумевший от боли зверь ринулся на нее, причинившую ему такие муки, как он уложил на месте ее лошадь и убил бы ее самое, если бы Хирвард, который никак не мог принудить своего коня приблизиться к чудовищу, не соскочил на землю и не бросился между кабаном и Бертой. В яростной схватке кабан был в конце концов убит, но Хирвард получил глубокую рану в лоб; рубец от этой раны и рассеял туман, окутывавший память спасенной им девушки.
   — Ах, чем стали мы друг для друга с того дня?
   И чем будем теперь, в чужой стране? — воскликнула она.
   — На этот вопрос только ты и в состоянии ответить, моя Берта; и если ты можешь честно сказать, что осталась той же Бертой, которая поклялась в любви Хирварду, тогда, поверь, грешно было бы думать, что небо опять свело нас лишь для того, чтобы снова разлучить.
   — Не знаю, Хирвард, хранил ли ты верность так же свято, как я; дома и на чужбине, в неволе и на свободе, в горе и в радости, в довольстве и в нужде я никогда не забывала, что обручилась с Хирвардом у камня Одина.
   — Не вспоминай больше об этом нечестивом обряде: он не мог принести нам добра.
   — Такой ли уж он был нечестивый? — спросила Берта, и непрошеные слезы навернулись на ее большие голубые глаза. — Ах, как сладостно было мне думать, что после этого торжественного обета Хирвард стал моим!
   — Выслушай меня, Берта, дорогая, — взяв ее за руку, сказал Хирвард. — Мы были тогда почти детьми, и наш обет, сам по себе невинный, был ложным потому, что мы дали его перед немым истуканом, изображавшим того, кто при жизни был кровожадным и жестоким волшебником. Но как только представится возможность, мы повторим свои клятвы перед подлинно святым алтарем и наложим на себя должную епитимью за наше невежественное поклонение Одину, дабы снискать милость истинного бога; он, и только он поможет нам преодолеть все бури и невзгоды, которые еще ожидают нас.
   Пусть же они беседу ют о своей любви, чисто, безыскусно и увлекательно, а мы ненадолго покинем их и расскажем читателю в нескольких словах о том, как сложилась судьба каждого из них в годы, протекшие между охотой на кабана и встречей в садах Агеласта.