— И является нашим достойнейшим союзником, — глядя на перстень, сказал Готфрид. — Большинству из вас, благородные рыцари, знакома, вероятно, эта печать — поле, усеянное обломками расколотых копий.
   Перстень пошел по рукам, и почти все присутствующие его признали.
   После слов Готфрида девушка продолжила свою речь:
   — Я обращаюсь от его имени ко всем истинным крестоносцам, соратникам Готфрида Бульонского, и особенно к самому герцогу, — ко всем, повторяю, кроме Боэмунда Тарентского, которого он считает недостойным своего внимания…
   — Что? Это я недостоин его внимания? — воскликнул Боэмунд'. — Что ты хочешь этим сказать, девушка? Впрочем, граф Парижский сам даст мне ответ!
   — С вашего дозволения, рыцарь Боэмунд, не даст, — возразил Готфрид. — Наши правила запрещают нам вызывать на поединки друг друга, и если дело не будет улажено самими противниками, оно должно быть разрешено на этом высоком совете.
   — Кажется, я догадываюсь теперь, в чем тут дело, — заявил Боэмунд.
   — Граф Парижский зол на меня, он в ярости оттого, что я дал ему накануне нашего ухода из Константинополя добрый совет, а он пренебрег им и не пожелал последовать ему…
   — Все это станет ясным после того, как мы выслушаем его послание,
   — прервал Боэмунда герцог Бульонский. — Скажи нам, девушка, что просил сообщить граф Роберт Парижский, и тогда мы попробуем разобраться в этом пока еще непонятном нам деле.
   Вкратце изложив предшествовавшие события, Берта заключила свою речь следующими словами:
   — Поединок должен состояться завтра, часа через два после восхода солнца, и граф просит благородного герцога Бульонского дозволить пятидесяти французским копьеносцам быть свидетелями этой встречи, дабы она прошла честно и достойно, согласно всем правилам, которые, как полагает граф, вряд ли будет соблюдать его противник. Если же какой-нибудь молодой и доблестный рыцарь пожелает по собственной воле присутствовать на означенном поединке, граф сочтет это присутствие за честь, но тем не менее просит, чтобы имя этого рыцаря непременно было названо в числе тех вооруженных крестоносцев, которые прибудут на поединок; это число, проверенное самим герцогом Готфридом, не должно превышать пятидесяти копий, достаточных для требуемой защиты; большее же число их может навести греков на мысль о подготовке к нападению, и тогда снова возобновятся распри, сейчас, по счастью, утихшие.
   Не успела Берта закончить свое сообщение и с большим изяществом поклониться собранию, как крестоносцы начали перешептываться; этот шепот перешел затем в оживленный разговор.
   Несколько пожилых рыцарей и высокопоставленных духовных лиц, вошедших к этому времени в шатер, чтобы принять участие в совете, решительно настаивали на соблюдении данного им торжественного обета не делать ни шага назад на пути к Палестине, особенно теперь, когда они уже приблизились к своей святой цели. Молодые же рыцари, напротив, воспылали негодованием, услыхав, в какую ловушку попал их соратник, и лишь немногим из них казалось возможным пропустить турнир, который должен был состояться неподалеку, да еще в стране, где подобные зрелища крайне редки.
   Готфрид сидел, подперев голову рукой; видно было, что он находится в большом затруднении. Он уже стерпел столько обид, лишь бы сохранить мирные отношения с греками, что порвать с ними теперь считал весьма неблагоразумным; при этом пришлось бы пожертвовать всем, чего он добился путем множества тягостных уступок Алексею Комнину. С другой стороны, как человек чести, он должен был отплатить за оскорбление, нанесенное графу Роберту Парижскому, который благодаря жившему в нем истинно рыцарскому духу стал любимцем всего войска. Кроме того, дело касалось и прекрасной дамы, к тому же очень храброй, — любой из рыцарей-крестоносцев чувствовал себя обязанным в силу своего обета поспешить к ней на помощь. И когда Готфрид заговорил, он прежде всего посетовал на то, как трудно в этом случае принять решение и как мало у них времени, чтобы все обдумать.
   — Да позволит мне герцог Бульонский сказать, что я был рыцарем до того, как стал крестоносцем, и дал обет рыцарства раньше, чем отметил свое плечо этим священным символом, — возвысил голос Танкред, — а обет, произнесенный первым, должен быть первым и выполнен. Поэтому я наложу на себя епитимью за то, что отсрочу исполнение второго обета, дабы соблюсти главный долг рыцаря и прийти на помощь прекрасной даме, попавшей в беду и оказавшейся в руках людей, которые ведут себя столь постыдно и по отношению к ней и по отношению к нашему войску, что их с полным правом можно назвать вероломными негодяями!
   — Если мой родич Танкред умерит свой пыл, — сказал Боэмунд, — а вы, благородные рыцари, соблаговолите, как это порою уже случалось, прислушаться к моим словам, я, кажется, подскажу вам, каким образом можно, не нарушив обета, помочь нашим сподвижникам, попавшим в беду. Я вижу, кое-кто посматривает на меня с подозрением, — может быть, это вызвано той грубостью, с какой сей неистовый, а в этих обстоятельствах попросту безумный молодой воин отказался от моей помощи. Вся моя вина заключается в том, что словом и примером я предостерег его против замышляемого предательства и призвал к умеренности и терпению. Но он пренебрег моим предостережением, не захотел последовать моему примеру и попал в западню, расставленную, можно сказать, перед самым его носом. И все же я думаю, что граф Парижский, опрометчиво оказав мне неуважение, действовал лишь под влиянием своего нрава, ставшего из-за всех этих невзгод и злоключений безрассудным, вернее — просто бешеным. Однако я не сержусь на него и даже готов, с дозволения герцога и всего совета, поспешить с пятьюдесятью копьеносцами к месту поединка; и так как каждому копьеносцу положена свита в десять воинов, наша численность возрастает до пятисот человек; с таким отрядом я, несомненно, смогу освободить графа и его супругу.
   — Твое предложение благородно, и к тому же ты подаешь пример милосердного забвения обид, которое подобает всякому, кто входит в наше христианское воинство, — сказал герцог Бульонский. — Но ты позабыл о главной трудности, брат Боэмунд, — о том, что мы поклялись ни разу не обращать наших шагов вспять на этом священном пути!
   — Если сию клятву можно обойти, наш долг велит нам сделать это, — возразил Боэмунд. — Разве мы такие неопытные наездники и наши кони так плохо объезжены, что мы не сможем заставить «их пятиться до самой пристани в Скутари? Таким же образом они взойдут и на суда; а в Европе, где наша клятва уже не будет нас связывать, мы спасем графа и графиню Парижских, и наш обет перед лицом небес останется ненарушенным.
   Шатер огласился дружными кликами:
   — Многая лета благородному Боэмунду! Да падет позор на наши головы, если мы не поспешим на помощь столь доблестному рыцарю и столь прекрасной даме, когда мы можем это сделать, не нарушив обета!
   — Мне кажется, мы скорее обходим, чем решаем вопрос, — сказал Готфрид, — но такие обходы допускались самыми учеными и самыми строгими служителями церкви; и я, не колеблясь, принимаю предложение Боэмунда — ведь если бы враг напал на нас с тыла, мы были бы вынуждены обратиться вспять.
   Кое-кто из числа членов совета, особенно духовные лица, склонны были думать, что торжественную клятву, связывающую крестоносцев, надо соблюдать буквально. Однако, по мнению Петра Пустынника — он тоже заседал в совете и пользовался там большим влиянием, — «точное следование обету повело бы к ослаблению военной мощи крестоносцев, потому оно недопустимо, и незачем придерживаться буквального толкования клятвы, если ее можно искусно обойти».
   Он даже предложил сам поехать, пятясь на своем осле, и хотя Готфрид Бульонский отговорил его от этого, не желая, чтобы Петр стал посмешищем в глазах язычников, тот произвел своими доводами такое впечатление па рыцарей, что они, уже перестав сомневаться в возможности подобной езды, стали бурно спорить о том, кому достанется честь принадлежать к отряду, который доберется до Константинополя, станет свидетелем поединка и вернет крестоносцам целыми и невредимыми храброго графа Парижского, в чьей победе никто не сомневался, и его супругу-амазонку.
   Этим спорам Готфрид тоже положил конец, самолично избрав пятьдесят рыцарей, составивших отряд, В него вошли представители разных стран; командование отрядом было возложено на молодого Танкреда Отрантского. Хотя Боэмунд настойчиво хотел принять участие в освобождении графа Роберта, Готфрид отказал ему, под предлогом, что его знание этих краев и их жителей крайне необходимо совету для составления плана похода на Сирию. На самом же деле Готфрид опасался, что корыстолюбивый Боэмунд, искусный в военном деле и очень ловкий человек, очутившись во главе отдельного отряда, при первом удобном случае попытается укрепить собственное могущество и владения, позабыв о священных целях крестового похода. Входившие в отряд молодые рыцари были главным образом озабочены тем, как достать хорошо объезженных коней, которые легко и послушно совершат маневр, избавляющий всадников от нарушения обета. Наконец отряд был полностью составлен и получил приказание собраться в тылу, иными словами — на восточной границе лагеря. Тем временем Готфрид передал Берте послание к графу Парижскому, в котором, слегка пожурив его за недостаточную осторожность в общении с греками, извещал, что посылает ему на помощь отряд в пятьдесят копьеносцев с соответствующим числом оруженосцев, пажей, вооруженных всадников и лучников, всего пятьсот человек, под командованием храброго Танкреда. Готфрид также сообщал графу, что посылает ему латы из лучшей миланской стали и надежного боевого коня, которыми просит воспользоваться на поединке, — Берта не преминула рассказать герцогу о том, что граф нуждается в рыцарском снаряжении. К шатру тут же привели коня в полном боевом уборе, закованного в сталь и нагруженного доспехами для графа. Готфрид сам вложил повод в руку Берты.
   — Не бойся, можешь смело довериться этому коню, он смирный и послушный, но вместе с тем быстроногий и неустрашимый. Садись на него и старайся держаться поближе к благородному Танкреду Отрантскому — он будет верным защитником девушки, которая проявила сегодня столько сметливости, мужества и верности.
   Берта низко поклонилась; ее щеки запылали от похвал человека, чьи таланты и достоинства пользовались всеобщим признанием и снискали ему высокое положение предводителя войска, в которое входили самые отважные и самые прославленные военачальники христианских стран.
   — А это что за люди? — спросил Готфрид, завидя стоявших поодаль спутников Берты.
   — Один из них паромщик, который перевез меня сюда, а другой — старик варяг, данный мне в телохранители.
   — Вряд ли будет благоразумно дозволить им сопровождать тебя — ведь они могут воспользоваться здесь своими глазами, а затем на том берегу развязать языки, — сказал вождь крестоносцев. — Пусть они ненадолго останутся тут. Жители Скутари не сразу поймут наши намерения, а мне хотелось бы, чтобы принц Танкред и его спутники сами объявили о своем прибытии.
   Берта передала своим провожатым повеление военачальника крестоносцев, умолчав о том, что побудило его к этому; паромщик начал возмущаться жестокостью людей, лишающих его заработка, а Осмунд стал жаловаться, что ему не позволяют вернуться к его обязанностям. Но Берта, по приказу Готфрида, все же рассталась с ними, заверив их, что они вскоре будут на свободе. Оставшись одни, они начали развлекаться, каждый по-своему. Паромщик пошел разглядывать все, что было ему в диковинку, а Осмунд, приняв тем временем от одного из слуг предложение позавтракать, занялся бутылкой такого славного красного вина, что оно примирило бы его и с худшей долей.
   Пятьдесят копьеносцев с вооруженной свитой, всего пятьсот человек, входивших в отряд Танкреда, подкрепившись, успели облачиться в доспехи и сесть на коней еще до наступления знойной полуденной поры. После ряда маневров, совершенно непонятных скутарийским грекам, которые с любопытством смотрели на приготовления отряда, всадники выстроились по четверо в ряд в одну колонну, а затем все одновременно начали осаживать своих коней назад. Это движение было привычным и для всадников и для коней, и зрителей вначале оно не так уж удивило; но когда отряд крестоносцев все тем же способом вошел в Скутари, жители города начали догадываться, в чем тут дело. Когда же Танкред и еще несколько человек, чьи лошади были особенно хорошо объезжены, достигли гавани, захватили галеру, на которую ввели своих коней, и, несмотря на сопротивление портовой стражи, отчалили от берега, в городе поднялось невообразимое волнение.
   Другим всадникам пришлось гораздо труднее, ибо они не привыкли долго двигаться столь необычным аллюром; поэтому многие рыцари, проехав, пятясь, несколько сот ярдов, решили, что этого вполне достаточно для соблюдения обета и, поскакав в город уже обычным образом, без дальнейших церемоний овладели несколькими судами, которые, несмотря на приказ греческого императора, остались на азиатском берегу пролива. С менее искусными наездниками произошли несчастные случаи; хотя в ту эпоху и существовала поговорка, что нет ничего смелее слепой лошади, но вследствие такого способа передвижения, когда ни всадник, ни конь не видели, куда они едут, несколько лошадей упало, другие налетели на опасные препятствия, в результате чего всадники пострадали гораздо больше, чем при обычном походе.
   Упавшим грозила также опасность нападения со стороны греков; по счастью, Готфрид, поборов свои религиозные сомнения, послал к ним на выручку отряд крестоносцев, который быстро справился со своей задачей. Большей части спутников Танкреда удалось, как они и рассчитывали, сесть на суда, и в конце концов отстало не более сорока человек. Однако, чтобы завершить путешествие, даже принцу Отрантскому, не говоря уже о его спутниках, пришлось заняться отнюдь не рыцарским делом, а именно взяться за весла. Это оказалось для них тяжким испытанием — мешали и ветер, и сильное течение, и собственная неопытность. Сам Готфрид с тревогой следил с соседнего холма за их продвижением вперед и был весьма опечален, видя, с каким трудом они плыли; все это еще осложнялось необходимостью держаться всем вместе, поэтому даже те суда, которые могли бы двигаться сравнительно быстро, замедляли ход, поджидая менее поворотливые и с неловким экипажем. Но все же они продвигались вперед, и глава крестоносцев не сомневался, что отряд благополучно достигнет другого берега до захода солнца.
   Наконец он удалился со своего наблюдательного поста, а вместо него остался бдительный страж, которому ведено было немедленно сообщить, как только суда причалят к противоположному берегу. Если это произойдет еще засветло, воин разглядит их невооруженным глазом, а если уже стемнеет, принц Отрантский зажжет сигнальные огни; в случае, если отряд встретит сопротивление греков, огни следовало расположить в особом порядке, для обозначения грозящей отряду опасности.
   Затем Готфрид вызвал к себе греческие власти Скутари и объяснил им, что ему необходимо иметь наготове столько судов, сколько они сумеют предоставить; на этих судах он намеревался в случае надобности переправить через пролив мощное войско для поддержки тех, кто ранее отплыл в Константинополь. Только после этого он поскакал обратно в лагерь; шедший оттуда гул, более громкий, чем обычно, потому что множество людей вело там шумные споры о событиях минувшего дня, смешивался с глухим рокотом бурливого Геллеспонта.


Глава XXIV



   Все подготовлено Отсеки мины

   Полны горючим. Как песок, безвредно

   Оно по виду, но одна лишь искра

   Так может изменить его природу,

   Что тот, кто должен мину подвести,

   Страшится разбудить ее не меньше

   Того, чью крепость взрыв сметет с земли.

Неизвестный автор



   Когда небеса внезапно темнеют и дышать становится тяжко, все бессловесные твари чувствуют, что надвигается буря, которая сулит им беду. Птицы улетают в лесную чащу, дикие звери, движимые инстинктом, прячутся в самые глухие дебри, а домашние животные проявляют свой страх перед близкой грозой необычным поведением, говорящим об их тревоге и ужасе.
   И человек, если поощрять и развивать в нем врожденные способности, может, по-видимому, в таких случаях, наподобие низших тварей, предчувствовать близость бури. Возможно, мы слишком усердно развиваем наш разум — так усердно, что он полностью глушит и подавляет те естественные инстинкты, которыми наделила нас сама природа, дабы предостеречь от грозящей опасности.
   Однако кое-что от этой восприимчивости в нас сохранилось и по сей день; смутные чувства, возвещающие нам, подобно вещим сестрам, всяческие горести и невзгоды, омрачают нас, как внезапное облако.
   В тот роковой день, который предшествовал поединку кесаря с графом Парижским, по Константинополю ходили самые противоречивые и в то же время зловещие слухи. Кое-кто говорил, что вот-вот вспыхнет тайно готовящийся мятеж; другие утверждали, будто над обреченным городом будут развеваться знамена войны; что касается повода к ней и предполагаемого неприятеля, тут мнения расходились. По словам одних, варвары из пограничной Фракии — венгры, как их называли, — и куманы двинулись внутрь страны, намереваясь захватить город врасплох; по другим сведениям, турки, которые обосновались в те времена в Азии, решили предупредить нападение крестоносцев на Палестину, предприняв со свойственной им быстротой один из своих бесчисленных набегов не только на западных паломников, но и на христиан Востока.
   Были и другие, более близкие к правде слухи, будто сами крестоносцы, по многим причинам недовольные Алексеем Комнином, решили обрушиться на столицу и свергнуть императора или покарать его; без этих свирепых людей, обладавших такими странными повадками, мог привести к последствиям, которые заранее приводили в ужас встревоженных горожан.
   Короче говоря, все были убеждены, что на столицу надвигается страшная опасность, хоть и не сходились во мнениях относительно подлинных причин, породивших ее; эта уверенность до некоторой степени подтверждалась передвижениями войск. Варяги, равно как и Бессмертные, постепенно скапливаясь, занимали ключевые позиции в городе; под конец обитатели Константинополя увидели целую флотилию галер, гребных и транспортных судов Танкреда и его спутников; суда эти вышли из Скутари и попытались занять такое положение в узком проливе, чтобы течение отнесло их прямо к константинопольской гавани.
   Сам Алексей Комнин был поражен неожиданным появлением крестоносцев. Но, поговорив с Хирвардом, на которого решил полностью положиться, зайдя при этом так далеко, что отступление стало уже невозможным, император успокоился; к тому же отряд западных рыцарей был слишком мал и не мог замышлять такую дерзость, как нападение на его столицу.
   Как он небрежно объяснил своим приближенным, вряд ли можно было предполагать, что возвестившая о поединке труба, прозвучав столь близко от лагеря крестоносцев, не вызвала хотя бы у некоторых рыцарей естественного стремления выяснить причину этого события и поглядеть на исход боя.
   У заговорщиков тоже возникли затаенные страхи при виде маленькой эскадры Танкреда. Агеласт верхом на муле отправился к берегу моря, на то место, которое теперь зовется Галатой. Там он встретил старика, перевозившего Берту в Скутари, — Готфрид отпустил его на свободу, движимый как презрением, . так и желанием отвлечь его россказнями внимание константинопольских заговорщиков. Понукаемый настойчивыми расспросами Агеласта, паромщик сообщил, что, насколько он понимает, этот отряд отправлен по настоянию Боэмунда и находится под начальством его родича Танкреда, чье прославленное знамя развевалось на головном судне. Это ободрило Агеласта — плетя свои интриги, он вошел в тайные сношения с коварным и весьма алчным князем Антиохийским;
   Философ задался целью получить от Боэмунда отряд крестоносцев, который принял бы участие в заговоре и послужил мятежникам подкреплением. Правда, Боэмунд ему не ответил, но, судя по рассказу паромщика и по тому, что в проливе появилось судно, украшенное знаменем Танкреда, родича Боэмунда, философ решил, что его предложения, подарки и обещания соблазнили корыстолюбивого итальянца и что Боэмунд направил сюда этот отряд, дабы оказать ему, Агеласту, содействие.
   Собравшись уезжать и повернув мула, Агеласт чуть было не столкнулся с человеком, который был так же старательно закутан и, по-видимому, так же стремился остаться неузнанным, как сам философ.
   Однако Алексей Комнин — ибо это был император — узнал Агеласта — если не по чертам лица, то по фигуре и движениям; не удержавшись, Алексей мимоходом прошептал на ухо философу известные строки, которые метко определяли разнообразные познания мнимого мудреца:
   Grammaticus, rhetor, geometres, pictor, aliptes,
   Augur, schoenobates, medicus, magus; omnia novit.
   Grasculus esuriens in coelura, jusseris, ibit.
   Услыхав голос императора, Агеласт вздрогнул от неожиданности, но сразу же овладел собой, хоть у него и возникло подозрение, что его предали; не обращая внимания на сан собеседника, он ответил цитатой, которая, в свою очередь, должна была возбудить в Алексее не меньшую тревогу. Ему пришли на ум те самые слова, с какими якобы тень Клеоники обратилась к убившему ее тирану:
   Tu cole justitiam; teque atque alios manet ultor.note 30
   Эти слова и вызванные ими воспоминания заставили императора внутренне содрогнуться, однако он пошел дальше, ничего не ответив, словно и не слыхал их.
   «Наверно, гнусный заговорщик окружен своими сообщниками, иначе он не рискнул бы обратиться ко мне с такой угрозой, — подумал Алексей. — А может быть, тут кроется нечто более страшное: ведь Агеласт уже стоит одной ногой в могиле — не обрел ли он удивительный дар пророчества? Быть может, он говорит теперь не столько по собственному разумению, сколько повинуясь странному наитию, которое и продиктовало ему этот ответ? Неужели и впрямь, исполняя свой императорский долг, я стал таким грешником, что предостережение злосчастной Клеоники, обращенное к тому, кто совершил над ней насилие, а потом убил ее, приложимо ко мне? Нет, не думаю.
   Без справедливой строгости я не мог бы сохранить за собой престол, куда небу было угодно возвести меня и где я должен держать себя как подобает монарху и правителю страны. Мне кажется, что людей, к которым я проявил милосердие, ничуть не меньше, чем тех, кто понес за свою вину заслуженную кару.
   Но каким бы заслуженным ни было это наказание, осуществлялось ли оно всегда законным и справедливым образом? Вряд ли моя совесть в состоянии ответить на столь прямой вопрос; да и есть ли на свете человек, даже если в добродетели он не уступает самому Антонину, который, будучи облечен властью и занимая такое высокое положение, тем не менее бестрепетно выслушал бы намек, таившийся в словах предателя? Tu cole justitiam — «Будь справедлив…» Teque atque alios manet ultor — «И тебе и Другим угрожает мститель». Поеду к патриарху! . Сейчас же поеду к нему… Покаюсь перед ним в грехах, он мне их отпустит, и я получу право провести последний день своего царствования, зная, что я невинен или по крайней мере прощен… А ведь это редко выпадает на долю тех, кого судьба так вознесла».
   И он направился ко дворцу патриарха Зосимы, которому мог спокойно открыться, ибо тот уже давно считал Агеласта тайным врагом церкви и приверженцем древних языческих учений. На государственных советах они всегда выступали друг против друга, и Алексей не сомневался, что, посвятив патриарха в тайну заговора, приобретет в его лице верного и надежного помощника в борьбе с изменниками. Он тихо свистнул, и в ответ на этот сигнал к нему тотчас подъехал доверенный слуга, незаметно сопровождавший его на некотором расстоянии.
   Алексей Комнин поехал к патриарху — быстро, однако не настолько, чтобы привлечь на улицах чье-либо внимание. По дороге ему не раз приходила на ум угроза Агеласта, и совесть напоминала о слишком многих событиях его царствования; хотя их можно было оправдать необходимостью
   —: обычной отговоркой всех тиранов, но они вполне заслуживали жестокого возмездия, которое так долго откладывалось.
   Когда показались величественные башни, украшавшие фасад патриаршего дворца, Алексей свернул в сторону от высоких ворот, въехал в небольшой двор, спешился и, передав мула своему прислужнику, остановился перед какой-то дверью с низким сводом и скромным архитравом, которая, судя по ее неказистому виду, не могла вести во дворец. Однако когда Алексей постучал, ему открыл священник, хотя и невысокого чина; как только император назвал себя, он, низко склонившись, впустил его и провел во внутренние покои. Там Алексей потребовал тайного свидания с патриархом, и его проводили в библиотеку Золимы, где престарелый патриарх принял императора с глубоким почтением; впрочем, после того, что поведал ему Алексей, все другие чувства сменились у него изумлением и ужасом.