Страница:
Блюда с нижнего стола на верхний стол не подавали, однако, вина и наиболее изысканные кушанья, появлявшиеся перед императором словно по волшебству и предназначенные, видимо, лично для него, то и дело по его приказанию подносили тому или иному гостю, которого Алексей хотел почтить своим вниманием; особенно выделял он франков.
Поведение Боэмунда во время пиршества было очень примечательно.
Граф Роберт, следивший за ним после недавних его слов и нескольких многозначительных взглядов, брошенных уже во время пира, заметил, что этот хитроумный вельможа не притронулся ни к вину, ни к яствам, даже если их приносили ему с императорского стола. Кусочек хлеба, наугад взятый из корзинки, и стакан чистой воды — вот все, чем он подкрепился. В качестве извинения он сослался на рождественский пост, который начинался как раз в ту ночь, а этот пост одинаково блюла и греческая и римская церковь.
— Я не ожидал от тебя, сиятельный Боэмунд, — сказал император, — что ты отвергнешь мое гостеприимство и не разделишь трапезу за моим столом именно тогда, когда ты дал мне ленную присягу в качестве вассального князя Антнохии.
— Антиохия еще не завоевана, — ответил Боэмунд, — а заветы церкви, мой государь и повелитель, следует чтить превыше всего, в какие бы временные соглашения мы ни вступали.
— Ну, а ты, благородный граф? — сказал император, явно догадываясь, что воздержанность Боэмунда вызвана не столько благочестивыми соображениями, сколько подозрительностью. — Это не в нашем обычае, тем не менее мы приглашаем наших детей, наших высокородных гостей и присутствующих здесь сановников выпить всем вместе. Пусть наполнят кубки, именуемые девятью музами! Пусть в них до краев заиграет вино, о котором говорят, что оно предназначено только для священных императорских уст!
По приказу императора кубки были наполнены; они были сделаны из чистого золота, и на каждом красовалось великолепно исполненное изображение одной из муз.
— Уж ты-то, во всяком случае, мой благородный граф Роберт, и ты, прекрасная дама, — сказал император, — надеюсь, вы без колебания присоединитесь к здравице в честь вашего хозяина?
— Если будет сочтено, что мой отказ вызван недоверием к яствам, которыми нас здесь угощают, то должен заявить, что я такое недоверие считаю ниже своего достоинства, — сказал граф Роберт. — Ну, а если я совершаю грех, пробуя сегодня вино, то он нестрашен и не слишком увеличит бремя других моих грехов, которое я понесу на следующую исповедь.
— Неужели ты и теперь не последуешь примеру твоего друга, сиятельный Боэмунд? — спросил император.
— Пожалуй, — ответил итало-норманн, — мой друг поступил бы осмотрительнее, последовав моему примеру, но пусть он делает так, как подсказывает ему его разум. С меня достаточно одного аромата этого изысканного вина.
С этими словами он перелил вино в другой бокал и принялся с видимым восхищением рассматривать резьбу на кубке и вдыхать аромат, оставшийся после драгоценного напитка.
— Ты прав, сиятельный Боэмунд, — сказал император, — резьба на этом кубке великолепна, она сделана одним из древних греческих граверов. Прославленный кубок Нестора, память о котором сохранил для нас Гомер, был, вероятно, куда вместительней, но вряд ли он мог бы сравниться с этими по ценности материала и по необычайной красоте обработки. Пусть каждый из моих гостей-чужеземцев примет на память обо мне кубок, из которого он пил или мог бы пить, и пусть поход против неверных будет столь благоприятным, сколь того заслуживают смелость и отвага крестоносцев!
— Я принимаю твой дар, могущественный император, — сказал Боэмунд,
— только для того, чтобы загладить кажущуюся неучтивость моего отказа выпить во здравие твоего величества, на которую меня толкнуло благочестие, и для того, чтобы показать, что мы расстаемся добрыми друзьями.
При этом он низко поклонился императору, который ответил ему улыбкой, в которой была немалая доля сарказма.
— А я, — сказал граф Парижский, — взяв на свою совесть грех и приняв тост твоего императорского величества, прошу разрешить мне не брать на себя другой вины и не лишать твой стол этих редчайших кубков. Мы осушим их за твое здоровье, ибо иначе воспользоваться ими мы не можем.
— Владетельный Боэмунд может, — сказал император. — Они будут отправлены ему после того, как вы великодушно осушите их. А для тебя и твоей прекрасной графини у нас есть другой прибор, количество кубков в котором равно числу граций, а не муз Парнаса. Но я слышу, что зазвонил колокол; он напоминает нам о том, что время отойти ко сну, дабы набраться сил для завтрашних трудов.
Гости разошлись. Боэмунд тут же покинул дворец, не забыв захватить с собой кубки с музами, хотя он и не был поклонником этих богинь. Коварный грек добился своего: ему удалось если не поссорить Боэмунда с графом Робертом, то, во всяком случае, вызвать некоторое их недовольство друг другом:
Боэмунд понимал, что граф считает его поведение низким и скаредным, а граф был теперь еще менее склонен следовать его советам.
Поведение Боэмунда во время пиршества было очень примечательно.
Граф Роберт, следивший за ним после недавних его слов и нескольких многозначительных взглядов, брошенных уже во время пира, заметил, что этот хитроумный вельможа не притронулся ни к вину, ни к яствам, даже если их приносили ему с императорского стола. Кусочек хлеба, наугад взятый из корзинки, и стакан чистой воды — вот все, чем он подкрепился. В качестве извинения он сослался на рождественский пост, который начинался как раз в ту ночь, а этот пост одинаково блюла и греческая и римская церковь.
— Я не ожидал от тебя, сиятельный Боэмунд, — сказал император, — что ты отвергнешь мое гостеприимство и не разделишь трапезу за моим столом именно тогда, когда ты дал мне ленную присягу в качестве вассального князя Антнохии.
— Антиохия еще не завоевана, — ответил Боэмунд, — а заветы церкви, мой государь и повелитель, следует чтить превыше всего, в какие бы временные соглашения мы ни вступали.
— Ну, а ты, благородный граф? — сказал император, явно догадываясь, что воздержанность Боэмунда вызвана не столько благочестивыми соображениями, сколько подозрительностью. — Это не в нашем обычае, тем не менее мы приглашаем наших детей, наших высокородных гостей и присутствующих здесь сановников выпить всем вместе. Пусть наполнят кубки, именуемые девятью музами! Пусть в них до краев заиграет вино, о котором говорят, что оно предназначено только для священных императорских уст!
По приказу императора кубки были наполнены; они были сделаны из чистого золота, и на каждом красовалось великолепно исполненное изображение одной из муз.
— Уж ты-то, во всяком случае, мой благородный граф Роберт, и ты, прекрасная дама, — сказал император, — надеюсь, вы без колебания присоединитесь к здравице в честь вашего хозяина?
— Если будет сочтено, что мой отказ вызван недоверием к яствам, которыми нас здесь угощают, то должен заявить, что я такое недоверие считаю ниже своего достоинства, — сказал граф Роберт. — Ну, а если я совершаю грех, пробуя сегодня вино, то он нестрашен и не слишком увеличит бремя других моих грехов, которое я понесу на следующую исповедь.
— Неужели ты и теперь не последуешь примеру твоего друга, сиятельный Боэмунд? — спросил император.
— Пожалуй, — ответил итало-норманн, — мой друг поступил бы осмотрительнее, последовав моему примеру, но пусть он делает так, как подсказывает ему его разум. С меня достаточно одного аромата этого изысканного вина.
С этими словами он перелил вино в другой бокал и принялся с видимым восхищением рассматривать резьбу на кубке и вдыхать аромат, оставшийся после драгоценного напитка.
— Ты прав, сиятельный Боэмунд, — сказал император, — резьба на этом кубке великолепна, она сделана одним из древних греческих граверов. Прославленный кубок Нестора, память о котором сохранил для нас Гомер, был, вероятно, куда вместительней, но вряд ли он мог бы сравниться с этими по ценности материала и по необычайной красоте обработки. Пусть каждый из моих гостей-чужеземцев примет на память обо мне кубок, из которого он пил или мог бы пить, и пусть поход против неверных будет столь благоприятным, сколь того заслуживают смелость и отвага крестоносцев!
— Я принимаю твой дар, могущественный император, — сказал Боэмунд,
— только для того, чтобы загладить кажущуюся неучтивость моего отказа выпить во здравие твоего величества, на которую меня толкнуло благочестие, и для того, чтобы показать, что мы расстаемся добрыми друзьями.
При этом он низко поклонился императору, который ответил ему улыбкой, в которой была немалая доля сарказма.
— А я, — сказал граф Парижский, — взяв на свою совесть грех и приняв тост твоего императорского величества, прошу разрешить мне не брать на себя другой вины и не лишать твой стол этих редчайших кубков. Мы осушим их за твое здоровье, ибо иначе воспользоваться ими мы не можем.
— Владетельный Боэмунд может, — сказал император. — Они будут отправлены ему после того, как вы великодушно осушите их. А для тебя и твоей прекрасной графини у нас есть другой прибор, количество кубков в котором равно числу граций, а не муз Парнаса. Но я слышу, что зазвонил колокол; он напоминает нам о том, что время отойти ко сну, дабы набраться сил для завтрашних трудов.
Гости разошлись. Боэмунд тут же покинул дворец, не забыв захватить с собой кубки с музами, хотя он и не был поклонником этих богинь. Коварный грек добился своего: ему удалось если не поссорить Боэмунда с графом Робертом, то, во всяком случае, вызвать некоторое их недовольство друг другом:
Боэмунд понимал, что граф считает его поведение низким и скаредным, а граф был теперь еще менее склонен следовать его советам.
Глава XV
Граф Парижский и его супруга остались на эту ночь в императорском Влахернском дворце. Им отвели смежные покои, но общаться друг с другом они не могли, так как дверь между их спальнями была на ночь заперта на ключ и закрыта на засов. Их несколько удивила такая предосторожность. Однако им объяснили это странное обстоятельство необходимостью уважать рождественский пост. Само собой разумеется, ни у графа, ни у его супруги не было и тени опасения, что с ними может что-нибудь случиться. Их слуги Марсиан и Агата помогли своим хозяевам раздеться и ушли, чтобы отыскать и себе место для отдыха в специально отведенных помещениях.
Минувший день был полон интересных событий, волнений и суматохи; помимо того, предназначенное для императорских уст священное вино — правда, граф Роберт отхлебнул только один глоток, но зато отнюдь не маленький — оказалось, быть может, более крепким, чем привычный для него нежный и ароматный сок гасконских лоз. Во всяком случае, ему показалось, когда он проснулся, что, судя по времени, которое он проспал, в комнате уже должно быть совсем светло, а между тем в ней царил непроглядный мрак.
Несколько удивленный, он внимательно осмотрелся, но не смог различить ничего, кроме двух красных точек, сверкавших в темноте, подобно глазам дикого зверя, свирепо взирающего на свою добычу. Граф вскочил с ложа, чтобы схватиться за оружие — необходимая предосторожность на тот случай, если окажется, что это действительно дикий зверь, вырвавшийся на свободу. Но не успел он подняться, как раздался глухой рык, какого граф прежде никогда не слыхал, словно исходивший из тысячи чудовищных глоток одновременно, и, как аккомпанемент к нему, послышался лязг железных цепей: страшный зверь прянул к кровати, однако цепь не дала ему допрыгнуть. Раскаты рева становились все громче, все оглушительней, они разносились, должно быть, по всему дворцу. Зверь был сейчас на много ярдов ближе, чем в ту минуту, когда граф впервые увидел его сверкающие глаза, но насколько ближе и какое расстояние разделяло их, рыцарь не мог определить. Граф Роберт слышал — более того, казалось, даже ощущал на своем лице дыхание зверя; ему чудилось, что его незащищенное тело находится не более чем в двух-трех ярдах от скрежещущих клыков, от когтей, вырывавших куски дерева из дубового пола. Граф Парижский был не только одним из храбрейших людей того времени, когда храбрость была достоинством каждого, у кого, в жилах текла хотя капля благородной крови, но и потомком Карла Великого. И все-таки он был смертный человек и поэтому нельзя сказать, что без трепета встретил столь неожиданную и необычную опасность. Но он не потерял самообладания, не впал в панику — нет, он просто сознавал, что над ним нависла страшная угроза, и напряг все силы, чтобы спасти жизнь, если к тому будет малейшая возможность. Он отодвинулся как можно дальше на своем ложе, уже переставшем быть ложем отдыха, и, таким образом, оказался на несколько футов дальше от горящих глаз, которые смотрели на него так пристально, что, несмотря на редкую отвагу, он уже видел в своем взбудораженном воображении ужасную картину того, как тело его рвут, кромсают, терзают окровавленные челюсти хищного зверя.
Вдруг в голове у него мелькнула утешительная мысль: быть может, все это — опыт, проверка, устроенная философом Агеластом или его владыкой императором для того, чтобы испытать доблесть, которой так хвастались крестоносцы, и наказать за бессмысленное оскорбление, нанесенное накануне Алексею.
«Как это справедливо сказано: „Не трогай льва в его логове“, — подумал он с тоской. — Быть может, в эту минуту какой-нибудь подлый раб раздумывает, достаточно ли я уже намучился и не пора ли ему отпустить цепь, сдерживающую зверя. Но пусть приходит смерть: никто никогда не сможет сказать, что граф Роберт встретил ее мольбой о пощаде или воплями боли и ужаса».
Он повернулся лицом к стене и стал мужественно ожидать смерти, которая, казалось ему, должна вот-вот наступить.
Все его мысли до сих пор вращались, естественно, вокруг него самого. Слишком близка и чудовищна была опасность, чтобы он мог думать о чем-либо другом, остальные соображения оказались отодвинутыми мыслью о надвигающейся гибели. Но стоило ему взять себя в руки, как им овладел страх за графиню.
Что происходит с ней сейчас? Если такому страшному испытанию подвергли его, то что угрожает ей, женщине, существу более слабому телом и духом? По-прежнему ли она в нескольких ярдах от него, как вчера вечером, когда они ложились спать, или же варвары, придумавшие для него столь жестокое пробуждение, воспользовались их доверчивостью и подвергли ее такой же злодейской пытке или обошлись с ней еще более вероломно? Спит она или бодрствует, и как она может спать, когда совсем рядом раздается этот ужасный рев, сотрясающий все вокруг? Он решил окликнуть ее, предупредить, если это возможно, об опасности, чтобы она ответила, не входя в помещение, где находился его страшный гость.
Дрожащим голосом, словно боясь, что чудовище услышит, он позвал жену:
— Бренгильда! Бренгильда! Нам угрожает опасность! Проснись и ответь мне, но не вставай!
Ответа не было.
— Что со мной сталось? — пробормотал граф. — Я зову Бренгильду Аспрамоптскую, как младенец зовет заснувшую няньку, и все это только потому, что в одной комнате со мной находится дикая кошка!
Стыдись, граф Парижский! Ты заслуживаешь того, чтобы у тебя отняли оружие и шпоры! Эй! — громко крикнул он, хотя голос его по-прежнему дрожал. — Бренгильда, мы в осаде, нас окружают враги! Ответь мне, но не двигайся с места.
Хриплое рычанье его чудовищного стража было ему единственным ответом. Этот рев, казалось, говорил: «Оставь надежду!», и тогда истинное отчаяние охватило рыцаря.
— Быть может, я все еще недостаточно громко кричу, чтобы она узнала о моем несчастье. Эй! Бренгильда, любимая моя!
И тут до него донесся глухой и скорбный голос, словно исходивший из могилы:
— Кто этот несчастный, который надеется, что живые ответят ему в обители мертвых?
— Я христианин и благородный рыцарь из Французского королевства, — ответил граф. — Еще вчера под моим началом было пять сотен храбрейших среди французов, а значит, и среди всех смертных, а теперь я здесь, в кромешной тьме, и не могу даже разглядеть тот угол, где лежит дикий тигр, готовый прыгнуть и растерзать меня.
— Ты можешь служить примером, — прозвучал ответ, — и далеко не последним, превратностей судьбы. Я, страдающий здесь уже третий год, я тот самый могущественный Урсел, который соперничал с Алексеем Комнипом за обладание короной Греции и был предан своими союзниками. Лишенный зрения — высшей радости человека, — я живу в склепе, вблизи от диких животных, населяющих эти подвалы, и слышу их ликующий рев, когда они утоляют свой яростный голод несчастными жертвами, подобными тебе.
— А не слышал ли ты, — спросил граф, — как вчера сюда ввели гостей
— рыцаря и его супругу, — под звуки музыки, напоминавшей свадебный марш?
О Бренгильда! Неужели и ты, такая молодая и прекрасная, предательски обречена на столь чудовищную смерть?
— Не думай, — ответил тот, кто назвал себя Урселом, — что греки балуют диких зверей столь благородной добычей. Для врагов — а врагами они называют не только подлинных своих неприятелей, но и всех, кого боятся или ненавидят, — у них есть темницы, двери которых никогда уже не откроются; раскаленные прутья, которыми они выжигают глаза; львы и тигры, когда им хочется быстро покончить со своими пленниками, — но все это только для мужчин.
А для женщин, если они молоды и прекрасны, правители этой страны находят место в своих спальнях и в постелях. Их не заставляют, как в стане Агамемнона, носить воду из аргивского колодца, их любят и им поклоняются те, в чьи руки они попали волею судьбы.
— Такая судьба никогда не постигнет Бренгильду! — воскликнул граф Роберт. — Ее муж еще жив, чтобы помочь ей, а если он умрет, она сумеет последовать за ним, не запятнав памяти обоих.
Узник промолчал; наступила короткая пауза, по том он спросил:
— Чужеземец, что это за шум?
— Я ничего не слышу, — ответил граф Роберт.
— А я слышу, — сказал Урсел. — Меня жестокосердно лишили зрения, зато другие мои чувства обострились.
— Пусть тебя не тревожит этот шум, мой товарищ по несчастью, — ответил граф. — Молчи и жди, что произойдет.
Неожиданно в темнице вспыхнул тусклый, дымный, красноватый свет. Дело в том, что рыцарь вспомнил о кремне и труте, которые он обычно носил с собой; стараясь как можно меньше шуметь, он зажег факел и быстро поднес его к тонкому муслиновому занавесу у кровати, мгновенно вспыхнувшему.
В ту же минуту рыцарь вскочил с ложа. Тигр, — а зверь оказался тигром, — испугавшись пламени, отпрянул назад, насколько ему позволяла цепь, забыв обо всем, кроме этого огня, наводившего па него ужас. В ту же секунду граф Роберт схватил тяжелую дубовую скамью — другого наступательного оружия у него не было — и, целясь в сверкающие, еще недавно казавшиеся столь жуткими глаза, в которых сейчас отражалось пламя, метнул ее в них с такой нечеловеческой силой, с какой мечет камни бездушная машина. Он так точно и своевременно прицелился, что снаряд попал прямо в зверя. Череп тигра — вероятно, было бы преувеличением сказать, что этот зверь был крупнейшим представителем своей породы, — раскололся от удара, и с помощью кинжала, на счастье оставшегося с ним, французский граф прикончил чудовище, удовлетворенно глядя, как оно скалит пасть и в смертельной агонии вращает глазами, только что внушавшими трепет.
Оглядевшись вокруг при свете разожженного им огня, граф убедился, что находится совсем не в том помещении, в котором отошел ко сну накануне; трудно было представить себе более разительный контраст между обстановкой вчерашней его спальни и этим полуобгоревшим муслиновым занавесом над кроватью, массивными голыми стенами, похожими на тюремные, и деревянной скамьей, которая сослужила ему полезную службу.
Однако у нашего рыцаря не было времени раздумывать обо всем этом. Он поспешно затушил огонь, который, впрочем, пожрал уже почти все, что мог, и, при свете факела, принялся осматривать помещение в поисках выхода. Вряд ли нужно упоминать о том, что он не увидел двери в комнату Бренгильды; это еще раз утвердило его в мысли, что люди, разлучившие их вчера вечером под предлогом благочестивых соображений, на самом деле задумали учинить страшное насилие над одним из них или над обеими. С ночными приключениями, выпавшими на долю графа Роберта, мы уже познакомились; победа над ужасным врагом внушила ему робкую надежду, что Бренгильда, столь добродетельная и доблестная, не поддастся ни проискам коварства, ни грубой силе до тех пор, пока он не найдет путь к ее спасению.:
«Я должен был с большим вниманием прислушаться вчера к предостережениям Боэмунда, — подумал граф. — Ведь он прямо дал мне понять, что вино в кубке отравлено. Но да падет позор на голову этого скупого негодяя! Как мог я подумать, что он подозревает такое злодейство? Ведь вместо прямых, подобающих мужчине слов, он по равнодушию своему или из корысти допустил, чтобы коварный деспот подсыпал мне в вино сонное зелье».
— Эй, чужеземец! — донесся до него голос. — Ты жив, или тебя убили? Что означает этот удушливый запах гари? Бога ради, ответь человеку, глаза которого, увы, уже никогда ничего не увидят!
— Я свободен, — отозвался граф, — а чудовище, которое должно было пожрать меня, испустило дух.
Как мне жаль, друг мой Урсел — ты ведь так назвал свое имя? — что ты не был свидетелем этой битвы; она доставила бы тебе удовольствие, даже если бы через минуту ты вновь потерял зрение, и дала бы бесценный материал любому, кто взял бы на себя задачу написать историю моих подвигов.
Отдав, таким образом, дань тщеславию, всегда отличавшему его, граф, не теряя времени, принялся отыскивать выход из темницы, ибо только таким путем он мог вызволить свою графиню. В конце концов он нашел в стене дверь, но она была заперта.
— Я нашел выход, — крикнул граф. — Он как раз в той стене, откуда доносится твой голос. Но как мне отпереть эту дверь?
— Я доверю тебе свою тайну, — ответил Урсел. — Хотел бы я, чтобы так же легко отпирались все замки, которые держат нас в неволе. Подтяни изо всех сил дверь кверху и толкни ее от себя, тогда задвижки придутся против желобков в стене и дверь откроется.
Мне так хотелось бы увидеть тебя, и не только потому, что ты храбрый человек и, значит, на тебя приятно смотреть, но и потому, что тогда я убедился бы что не обречен на вечный мрак!
Пока Урсел говорил, граф собрал свои доспехи — они все были в сохранности, исчез только его меч Траншфер — и попытался, следуя указаниям слепца, открыть дверь. Пока он просто налегал на нее, у него ничего не получалось, но когда, поднатужившись, он приподнял ее, то с удовлетворением убедился, что она, хотя и с трудом, но подается. Желобки в стене были выдолблены так, что задвижки вышли из своих гнезд, и теперь можно было без ключа, сильным толчком, открыть узкую дверь. Рыцарь переступил порог, держа в руках доспехи.
— Я слышу тебя, о чужестранец, — сказал Урсел, — и знаю, что ты вошел в мою темницу. Три года втайне от тюремщиков я трудился, выдалбливая эти желобки, соответствующие гнездам, которые держат засовы. Быть может, мне придется перепилить двадцать таких засовов, прежде чем я выберусь на волю.
Но что ждет меня, даже если у меня хватит сил завершить эту работу? И все же, поверь мне, благородный чужестранец, я рад, что помог таким образом тебе выйти из твоей одиночной темницы, ибо, если небо не поможет нам в нашем стремлении к свободе, мы сможем утешать друг друга, пока тиран не отнимет у нас жизнь.
Граф Роберт бросил взгляд кругом и содрогнулся при мысли, что человек способен еще говорить об утешении, находясь в этом склепе. В нем было не более двенадцати квадратных футов, низкий свод опирался на толстые стены из камней, тщательно пригнанных Друг к другу. Кровать, грубая скамья, похожая на ту, которую Роберт только что запустил в голову тигра, такой же грубо сколоченный стол — вот и вся обстановка этой кельи. На большом камне над кроватью высечены скупые, но страшные слова: «Зедекия Урсел. Заключен здесь в мартовские иды в год от рождества Христова… Умер и похоронен здесь…»
Для даты смерти было оставлено свободное место.
Сам узник казался бесформенной грудой грязного тряпья. Волосы, давно не стриженные и не чесанные, лохматыми прядями падали ему на лицо, переплет таясь с огромной бородой.
— Взгляни на меня, — сказал узник, — и радуйся, что глаза твои еще видят, до какого жалкого состояния может довести бессердечный тиран своего ближнего, лишив его надежды и в этой жизни и в будущей.
— Неужели, — спросил граф Роберт, у которого от ужаса кровь застыла в жилах, — у тебя хватило мужества на то, чтобы столько времени долбить каменные плиты, в которые закреплены эти задвижки?
— Увы, — ответил Урсел, — а что еще мог делать слепец? Я должен был чем-нибудь занять себя, чтобы сохранить разум. Это немалый труд, на него у меня ушло три года; не удивляйся, что я посвятил этому все свое время, у меня ведь не было других занятий.
Вероятно, в моей темнице все равно не отличить дня от ночи, но отдаленный соборный колокол говорил мне об уходящих часах, и я тратил эти часы, перетирая камень о камень. Но когда дверь открылась, я убедился, что она ведет в еще более глухую келью, чем моя. И тем не менее я рад, потому что это соединило нас, дало тебе возможность войти в мою темницу, а мне подарило товарища по несчастью.
— Думай о чем-нибудь более радостном, — прервал его граф Роберт, — думай о свободе, думай о мести! Я не могу поверить, что такое предательство останется безнаказанным, иначе мне придется признать, что небо не столь справедливо, как об этом говорят священники. Кто приносит еду в твою темницу?
— Приходит страж, — ответил Урсел, — который, по-моему, не знает греческого языка; во всяком случае, он никогда не заговаривает со мной и не отвечает на мои вопросы. Он приносит мне кусок хлеба и кувшин воды — этого достаточно, чтобы поддержать мою жалкую жизнь в течение двух дней. Поэтому умоляю тебя, вернись к себе: страж не должен догадываться, что мы сообщаемся друг с другом.
— Мне непонятно, — сказал граф Роберт, — каким образом варвар — если только это варвар — проникает в мою темницу, не проходя через твою. Но все равно, я уйду во внутреннюю или внешнюю келью, не знаю, как уж ее назвать, однако ты можешь быть уверен, что стражу придется кое с кем схватиться, прежде чем он выполнит свои обязанности. Тем временем считай, что ты не только слеп, но и нем, и помни, что даже если мне предложат свободу, я не забуду того, кто делил со мной горести.
— Увы, — отозвался старик, — я слушаю твои обещания, как если бы это был шелест утреннего ветерка, говорящий мне, что солнце вот-вот встанет, хотя я и знаю, что мне никогда его не увидеть. Ты один из тех необузданных и неунывающих рыцарей, которых Западная Европа вот уже сколько лет шлет к нам для свершения невозможного, и поэтому твои слова о том, что ты освободишь меня, внушают мне не больше надежды, чем мыльные пузыри, пускаемые детьми.
— Думай о нас лучше, старик, — сказал граф Роберт. — Верь, я умру, но не покорюсь и не потеряю веры в то, что еще соединюсь с моей любимой Бренгильдой.
С этими словами он направился в свою келью и поставил дверь на место таким образом, чтобы дело рук Урсела, которое поистине можно было совершить только за три года заключения, не заметил страж, — Не повезло мне, — сказал он, вновь входя в свою темницу, ибо стал уже так называть про себя помещение, где был прикован тигр, который должен был его растерзать, — не повезло мне, что моим товарищем по тюрьме оказался не мужчина, молодой и сильный, а дряхлый, слепой и раздавленный несчастьем старик. Но да будет воля божья! Я не брошу беднягу, который томится здесь, хотя он и не способен помочь мне в бегстве, а скорее может мне помешать. Однако прежде чем я погашу факел, надо проверить, нет ли в стене другой двери, кроме той, которая ведет к слепцу. Если нет, то следует предположить, что меня спустили сюда сверху, через отверстие в потолке. Этот кубок с вином, эта муза, как они ее называют, больше пахла лекарственным снадобьем, чем вином, которое пьют за здоровье веселого собутыльника.
Он тщетно осмотрел стены, после чего потушил факел, чтобы захватить того, кто войдет к нему, в темноте и врасплох. По этим же соображениям он оттащил в дальний угол труп тигра и прикрыл его обгорелым тряпьем, на котором спал, поклявшись себе, что если ему повезет и он благополучно выберется из этой западни — а его отважное сердце не допускало сомнений в этом, — то изображение тигра будет красоваться у него на шлеме.
«А что, если эти колдуны и слуги ада напустят на меня дьявола, что я тогда буду делать? — подумал граф. — Это вполне возможно; пожалуй, я напрасно потушил факел. Впрочем, что за пустое ребячество со стороны рыцаря, посвященного в часовне Владычицы сломанных копий, — делать различие между темным и светлым помещениями! Пусть они приходят, пусть чертей будет столько, сколько может вместить эта келья, и тогда посмотрим, сумею ли я встретить их так, как подобает христианскому рыцарю. Я всегда почитал пресвятую деву, и, уж конечно, она сочтет, что я принес достаточную жертву, согласившись хотя бы на короткое время расстаться с моей Бренгильдой из уважения к рождественскому посту, — а ведь это и привело к роковой разлуке. Нет, я не боюсь тебя, нечистая сила, и сохраню этот полуобгоревший факел до случая, когда он понадобится».
Он отшвырнул факел к стене и спокойно уселся в углу, ожидая новых событий.
В голове у него теснились мысли. Он не сомневался, что Бренгильда сохранит ему верность, знал, что она сильная и смелая женщина, — в этом граф и черпал главное свое утешение; какую бы страшную опасность ни рисовало ему воображение, он тут же обретал спокойствие, говоря себе: «Она чиста, как небесная роса, и небо не покинет свое творение».
Минувший день был полон интересных событий, волнений и суматохи; помимо того, предназначенное для императорских уст священное вино — правда, граф Роберт отхлебнул только один глоток, но зато отнюдь не маленький — оказалось, быть может, более крепким, чем привычный для него нежный и ароматный сок гасконских лоз. Во всяком случае, ему показалось, когда он проснулся, что, судя по времени, которое он проспал, в комнате уже должно быть совсем светло, а между тем в ней царил непроглядный мрак.
Несколько удивленный, он внимательно осмотрелся, но не смог различить ничего, кроме двух красных точек, сверкавших в темноте, подобно глазам дикого зверя, свирепо взирающего на свою добычу. Граф вскочил с ложа, чтобы схватиться за оружие — необходимая предосторожность на тот случай, если окажется, что это действительно дикий зверь, вырвавшийся на свободу. Но не успел он подняться, как раздался глухой рык, какого граф прежде никогда не слыхал, словно исходивший из тысячи чудовищных глоток одновременно, и, как аккомпанемент к нему, послышался лязг железных цепей: страшный зверь прянул к кровати, однако цепь не дала ему допрыгнуть. Раскаты рева становились все громче, все оглушительней, они разносились, должно быть, по всему дворцу. Зверь был сейчас на много ярдов ближе, чем в ту минуту, когда граф впервые увидел его сверкающие глаза, но насколько ближе и какое расстояние разделяло их, рыцарь не мог определить. Граф Роберт слышал — более того, казалось, даже ощущал на своем лице дыхание зверя; ему чудилось, что его незащищенное тело находится не более чем в двух-трех ярдах от скрежещущих клыков, от когтей, вырывавших куски дерева из дубового пола. Граф Парижский был не только одним из храбрейших людей того времени, когда храбрость была достоинством каждого, у кого, в жилах текла хотя капля благородной крови, но и потомком Карла Великого. И все-таки он был смертный человек и поэтому нельзя сказать, что без трепета встретил столь неожиданную и необычную опасность. Но он не потерял самообладания, не впал в панику — нет, он просто сознавал, что над ним нависла страшная угроза, и напряг все силы, чтобы спасти жизнь, если к тому будет малейшая возможность. Он отодвинулся как можно дальше на своем ложе, уже переставшем быть ложем отдыха, и, таким образом, оказался на несколько футов дальше от горящих глаз, которые смотрели на него так пристально, что, несмотря на редкую отвагу, он уже видел в своем взбудораженном воображении ужасную картину того, как тело его рвут, кромсают, терзают окровавленные челюсти хищного зверя.
Вдруг в голове у него мелькнула утешительная мысль: быть может, все это — опыт, проверка, устроенная философом Агеластом или его владыкой императором для того, чтобы испытать доблесть, которой так хвастались крестоносцы, и наказать за бессмысленное оскорбление, нанесенное накануне Алексею.
«Как это справедливо сказано: „Не трогай льва в его логове“, — подумал он с тоской. — Быть может, в эту минуту какой-нибудь подлый раб раздумывает, достаточно ли я уже намучился и не пора ли ему отпустить цепь, сдерживающую зверя. Но пусть приходит смерть: никто никогда не сможет сказать, что граф Роберт встретил ее мольбой о пощаде или воплями боли и ужаса».
Он повернулся лицом к стене и стал мужественно ожидать смерти, которая, казалось ему, должна вот-вот наступить.
Все его мысли до сих пор вращались, естественно, вокруг него самого. Слишком близка и чудовищна была опасность, чтобы он мог думать о чем-либо другом, остальные соображения оказались отодвинутыми мыслью о надвигающейся гибели. Но стоило ему взять себя в руки, как им овладел страх за графиню.
Что происходит с ней сейчас? Если такому страшному испытанию подвергли его, то что угрожает ей, женщине, существу более слабому телом и духом? По-прежнему ли она в нескольких ярдах от него, как вчера вечером, когда они ложились спать, или же варвары, придумавшие для него столь жестокое пробуждение, воспользовались их доверчивостью и подвергли ее такой же злодейской пытке или обошлись с ней еще более вероломно? Спит она или бодрствует, и как она может спать, когда совсем рядом раздается этот ужасный рев, сотрясающий все вокруг? Он решил окликнуть ее, предупредить, если это возможно, об опасности, чтобы она ответила, не входя в помещение, где находился его страшный гость.
Дрожащим голосом, словно боясь, что чудовище услышит, он позвал жену:
— Бренгильда! Бренгильда! Нам угрожает опасность! Проснись и ответь мне, но не вставай!
Ответа не было.
— Что со мной сталось? — пробормотал граф. — Я зову Бренгильду Аспрамоптскую, как младенец зовет заснувшую няньку, и все это только потому, что в одной комнате со мной находится дикая кошка!
Стыдись, граф Парижский! Ты заслуживаешь того, чтобы у тебя отняли оружие и шпоры! Эй! — громко крикнул он, хотя голос его по-прежнему дрожал. — Бренгильда, мы в осаде, нас окружают враги! Ответь мне, но не двигайся с места.
Хриплое рычанье его чудовищного стража было ему единственным ответом. Этот рев, казалось, говорил: «Оставь надежду!», и тогда истинное отчаяние охватило рыцаря.
— Быть может, я все еще недостаточно громко кричу, чтобы она узнала о моем несчастье. Эй! Бренгильда, любимая моя!
И тут до него донесся глухой и скорбный голос, словно исходивший из могилы:
— Кто этот несчастный, который надеется, что живые ответят ему в обители мертвых?
— Я христианин и благородный рыцарь из Французского королевства, — ответил граф. — Еще вчера под моим началом было пять сотен храбрейших среди французов, а значит, и среди всех смертных, а теперь я здесь, в кромешной тьме, и не могу даже разглядеть тот угол, где лежит дикий тигр, готовый прыгнуть и растерзать меня.
— Ты можешь служить примером, — прозвучал ответ, — и далеко не последним, превратностей судьбы. Я, страдающий здесь уже третий год, я тот самый могущественный Урсел, который соперничал с Алексеем Комнипом за обладание короной Греции и был предан своими союзниками. Лишенный зрения — высшей радости человека, — я живу в склепе, вблизи от диких животных, населяющих эти подвалы, и слышу их ликующий рев, когда они утоляют свой яростный голод несчастными жертвами, подобными тебе.
— А не слышал ли ты, — спросил граф, — как вчера сюда ввели гостей
— рыцаря и его супругу, — под звуки музыки, напоминавшей свадебный марш?
О Бренгильда! Неужели и ты, такая молодая и прекрасная, предательски обречена на столь чудовищную смерть?
— Не думай, — ответил тот, кто назвал себя Урселом, — что греки балуют диких зверей столь благородной добычей. Для врагов — а врагами они называют не только подлинных своих неприятелей, но и всех, кого боятся или ненавидят, — у них есть темницы, двери которых никогда уже не откроются; раскаленные прутья, которыми они выжигают глаза; львы и тигры, когда им хочется быстро покончить со своими пленниками, — но все это только для мужчин.
А для женщин, если они молоды и прекрасны, правители этой страны находят место в своих спальнях и в постелях. Их не заставляют, как в стане Агамемнона, носить воду из аргивского колодца, их любят и им поклоняются те, в чьи руки они попали волею судьбы.
— Такая судьба никогда не постигнет Бренгильду! — воскликнул граф Роберт. — Ее муж еще жив, чтобы помочь ей, а если он умрет, она сумеет последовать за ним, не запятнав памяти обоих.
Узник промолчал; наступила короткая пауза, по том он спросил:
— Чужеземец, что это за шум?
— Я ничего не слышу, — ответил граф Роберт.
— А я слышу, — сказал Урсел. — Меня жестокосердно лишили зрения, зато другие мои чувства обострились.
— Пусть тебя не тревожит этот шум, мой товарищ по несчастью, — ответил граф. — Молчи и жди, что произойдет.
Неожиданно в темнице вспыхнул тусклый, дымный, красноватый свет. Дело в том, что рыцарь вспомнил о кремне и труте, которые он обычно носил с собой; стараясь как можно меньше шуметь, он зажег факел и быстро поднес его к тонкому муслиновому занавесу у кровати, мгновенно вспыхнувшему.
В ту же минуту рыцарь вскочил с ложа. Тигр, — а зверь оказался тигром, — испугавшись пламени, отпрянул назад, насколько ему позволяла цепь, забыв обо всем, кроме этого огня, наводившего па него ужас. В ту же секунду граф Роберт схватил тяжелую дубовую скамью — другого наступательного оружия у него не было — и, целясь в сверкающие, еще недавно казавшиеся столь жуткими глаза, в которых сейчас отражалось пламя, метнул ее в них с такой нечеловеческой силой, с какой мечет камни бездушная машина. Он так точно и своевременно прицелился, что снаряд попал прямо в зверя. Череп тигра — вероятно, было бы преувеличением сказать, что этот зверь был крупнейшим представителем своей породы, — раскололся от удара, и с помощью кинжала, на счастье оставшегося с ним, французский граф прикончил чудовище, удовлетворенно глядя, как оно скалит пасть и в смертельной агонии вращает глазами, только что внушавшими трепет.
Оглядевшись вокруг при свете разожженного им огня, граф убедился, что находится совсем не в том помещении, в котором отошел ко сну накануне; трудно было представить себе более разительный контраст между обстановкой вчерашней его спальни и этим полуобгоревшим муслиновым занавесом над кроватью, массивными голыми стенами, похожими на тюремные, и деревянной скамьей, которая сослужила ему полезную службу.
Однако у нашего рыцаря не было времени раздумывать обо всем этом. Он поспешно затушил огонь, который, впрочем, пожрал уже почти все, что мог, и, при свете факела, принялся осматривать помещение в поисках выхода. Вряд ли нужно упоминать о том, что он не увидел двери в комнату Бренгильды; это еще раз утвердило его в мысли, что люди, разлучившие их вчера вечером под предлогом благочестивых соображений, на самом деле задумали учинить страшное насилие над одним из них или над обеими. С ночными приключениями, выпавшими на долю графа Роберта, мы уже познакомились; победа над ужасным врагом внушила ему робкую надежду, что Бренгильда, столь добродетельная и доблестная, не поддастся ни проискам коварства, ни грубой силе до тех пор, пока он не найдет путь к ее спасению.:
«Я должен был с большим вниманием прислушаться вчера к предостережениям Боэмунда, — подумал граф. — Ведь он прямо дал мне понять, что вино в кубке отравлено. Но да падет позор на голову этого скупого негодяя! Как мог я подумать, что он подозревает такое злодейство? Ведь вместо прямых, подобающих мужчине слов, он по равнодушию своему или из корысти допустил, чтобы коварный деспот подсыпал мне в вино сонное зелье».
— Эй, чужеземец! — донесся до него голос. — Ты жив, или тебя убили? Что означает этот удушливый запах гари? Бога ради, ответь человеку, глаза которого, увы, уже никогда ничего не увидят!
— Я свободен, — отозвался граф, — а чудовище, которое должно было пожрать меня, испустило дух.
Как мне жаль, друг мой Урсел — ты ведь так назвал свое имя? — что ты не был свидетелем этой битвы; она доставила бы тебе удовольствие, даже если бы через минуту ты вновь потерял зрение, и дала бы бесценный материал любому, кто взял бы на себя задачу написать историю моих подвигов.
Отдав, таким образом, дань тщеславию, всегда отличавшему его, граф, не теряя времени, принялся отыскивать выход из темницы, ибо только таким путем он мог вызволить свою графиню. В конце концов он нашел в стене дверь, но она была заперта.
— Я нашел выход, — крикнул граф. — Он как раз в той стене, откуда доносится твой голос. Но как мне отпереть эту дверь?
— Я доверю тебе свою тайну, — ответил Урсел. — Хотел бы я, чтобы так же легко отпирались все замки, которые держат нас в неволе. Подтяни изо всех сил дверь кверху и толкни ее от себя, тогда задвижки придутся против желобков в стене и дверь откроется.
Мне так хотелось бы увидеть тебя, и не только потому, что ты храбрый человек и, значит, на тебя приятно смотреть, но и потому, что тогда я убедился бы что не обречен на вечный мрак!
Пока Урсел говорил, граф собрал свои доспехи — они все были в сохранности, исчез только его меч Траншфер — и попытался, следуя указаниям слепца, открыть дверь. Пока он просто налегал на нее, у него ничего не получалось, но когда, поднатужившись, он приподнял ее, то с удовлетворением убедился, что она, хотя и с трудом, но подается. Желобки в стене были выдолблены так, что задвижки вышли из своих гнезд, и теперь можно было без ключа, сильным толчком, открыть узкую дверь. Рыцарь переступил порог, держа в руках доспехи.
— Я слышу тебя, о чужестранец, — сказал Урсел, — и знаю, что ты вошел в мою темницу. Три года втайне от тюремщиков я трудился, выдалбливая эти желобки, соответствующие гнездам, которые держат засовы. Быть может, мне придется перепилить двадцать таких засовов, прежде чем я выберусь на волю.
Но что ждет меня, даже если у меня хватит сил завершить эту работу? И все же, поверь мне, благородный чужестранец, я рад, что помог таким образом тебе выйти из твоей одиночной темницы, ибо, если небо не поможет нам в нашем стремлении к свободе, мы сможем утешать друг друга, пока тиран не отнимет у нас жизнь.
Граф Роберт бросил взгляд кругом и содрогнулся при мысли, что человек способен еще говорить об утешении, находясь в этом склепе. В нем было не более двенадцати квадратных футов, низкий свод опирался на толстые стены из камней, тщательно пригнанных Друг к другу. Кровать, грубая скамья, похожая на ту, которую Роберт только что запустил в голову тигра, такой же грубо сколоченный стол — вот и вся обстановка этой кельи. На большом камне над кроватью высечены скупые, но страшные слова: «Зедекия Урсел. Заключен здесь в мартовские иды в год от рождества Христова… Умер и похоронен здесь…»
Для даты смерти было оставлено свободное место.
Сам узник казался бесформенной грудой грязного тряпья. Волосы, давно не стриженные и не чесанные, лохматыми прядями падали ему на лицо, переплет таясь с огромной бородой.
— Взгляни на меня, — сказал узник, — и радуйся, что глаза твои еще видят, до какого жалкого состояния может довести бессердечный тиран своего ближнего, лишив его надежды и в этой жизни и в будущей.
— Неужели, — спросил граф Роберт, у которого от ужаса кровь застыла в жилах, — у тебя хватило мужества на то, чтобы столько времени долбить каменные плиты, в которые закреплены эти задвижки?
— Увы, — ответил Урсел, — а что еще мог делать слепец? Я должен был чем-нибудь занять себя, чтобы сохранить разум. Это немалый труд, на него у меня ушло три года; не удивляйся, что я посвятил этому все свое время, у меня ведь не было других занятий.
Вероятно, в моей темнице все равно не отличить дня от ночи, но отдаленный соборный колокол говорил мне об уходящих часах, и я тратил эти часы, перетирая камень о камень. Но когда дверь открылась, я убедился, что она ведет в еще более глухую келью, чем моя. И тем не менее я рад, потому что это соединило нас, дало тебе возможность войти в мою темницу, а мне подарило товарища по несчастью.
— Думай о чем-нибудь более радостном, — прервал его граф Роберт, — думай о свободе, думай о мести! Я не могу поверить, что такое предательство останется безнаказанным, иначе мне придется признать, что небо не столь справедливо, как об этом говорят священники. Кто приносит еду в твою темницу?
— Приходит страж, — ответил Урсел, — который, по-моему, не знает греческого языка; во всяком случае, он никогда не заговаривает со мной и не отвечает на мои вопросы. Он приносит мне кусок хлеба и кувшин воды — этого достаточно, чтобы поддержать мою жалкую жизнь в течение двух дней. Поэтому умоляю тебя, вернись к себе: страж не должен догадываться, что мы сообщаемся друг с другом.
— Мне непонятно, — сказал граф Роберт, — каким образом варвар — если только это варвар — проникает в мою темницу, не проходя через твою. Но все равно, я уйду во внутреннюю или внешнюю келью, не знаю, как уж ее назвать, однако ты можешь быть уверен, что стражу придется кое с кем схватиться, прежде чем он выполнит свои обязанности. Тем временем считай, что ты не только слеп, но и нем, и помни, что даже если мне предложат свободу, я не забуду того, кто делил со мной горести.
— Увы, — отозвался старик, — я слушаю твои обещания, как если бы это был шелест утреннего ветерка, говорящий мне, что солнце вот-вот встанет, хотя я и знаю, что мне никогда его не увидеть. Ты один из тех необузданных и неунывающих рыцарей, которых Западная Европа вот уже сколько лет шлет к нам для свершения невозможного, и поэтому твои слова о том, что ты освободишь меня, внушают мне не больше надежды, чем мыльные пузыри, пускаемые детьми.
— Думай о нас лучше, старик, — сказал граф Роберт. — Верь, я умру, но не покорюсь и не потеряю веры в то, что еще соединюсь с моей любимой Бренгильдой.
С этими словами он направился в свою келью и поставил дверь на место таким образом, чтобы дело рук Урсела, которое поистине можно было совершить только за три года заключения, не заметил страж, — Не повезло мне, — сказал он, вновь входя в свою темницу, ибо стал уже так называть про себя помещение, где был прикован тигр, который должен был его растерзать, — не повезло мне, что моим товарищем по тюрьме оказался не мужчина, молодой и сильный, а дряхлый, слепой и раздавленный несчастьем старик. Но да будет воля божья! Я не брошу беднягу, который томится здесь, хотя он и не способен помочь мне в бегстве, а скорее может мне помешать. Однако прежде чем я погашу факел, надо проверить, нет ли в стене другой двери, кроме той, которая ведет к слепцу. Если нет, то следует предположить, что меня спустили сюда сверху, через отверстие в потолке. Этот кубок с вином, эта муза, как они ее называют, больше пахла лекарственным снадобьем, чем вином, которое пьют за здоровье веселого собутыльника.
Он тщетно осмотрел стены, после чего потушил факел, чтобы захватить того, кто войдет к нему, в темноте и врасплох. По этим же соображениям он оттащил в дальний угол труп тигра и прикрыл его обгорелым тряпьем, на котором спал, поклявшись себе, что если ему повезет и он благополучно выберется из этой западни — а его отважное сердце не допускало сомнений в этом, — то изображение тигра будет красоваться у него на шлеме.
«А что, если эти колдуны и слуги ада напустят на меня дьявола, что я тогда буду делать? — подумал граф. — Это вполне возможно; пожалуй, я напрасно потушил факел. Впрочем, что за пустое ребячество со стороны рыцаря, посвященного в часовне Владычицы сломанных копий, — делать различие между темным и светлым помещениями! Пусть они приходят, пусть чертей будет столько, сколько может вместить эта келья, и тогда посмотрим, сумею ли я встретить их так, как подобает христианскому рыцарю. Я всегда почитал пресвятую деву, и, уж конечно, она сочтет, что я принес достаточную жертву, согласившись хотя бы на короткое время расстаться с моей Бренгильдой из уважения к рождественскому посту, — а ведь это и привело к роковой разлуке. Нет, я не боюсь тебя, нечистая сила, и сохраню этот полуобгоревший факел до случая, когда он понадобится».
Он отшвырнул факел к стене и спокойно уселся в углу, ожидая новых событий.
В голове у него теснились мысли. Он не сомневался, что Бренгильда сохранит ему верность, знал, что она сильная и смелая женщина, — в этом граф и черпал главное свое утешение; какую бы страшную опасность ни рисовало ему воображение, он тут же обретал спокойствие, говоря себе: «Она чиста, как небесная роса, и небо не покинет свое творение».