Среди окружавших его многочисленных воинов он не находил никого, с кем мог бы обменяться дружеским или понимающим взглядом; его обуял неописуемый ужас, тем более мучительный, что, подобно всякому предателю, он отлично сознавал, как легко могут выдать человека его собственные страхи, когда он окружен врагами. Ахиллу казалось, что с каждой минутой опасность возрастает, и его встревоженное воображение находило все новые и новые подтверждения этому. Он не сомневался уже, что их кто-то выдал — либо один из трех главных заговорщиков, либо кто-нибудь из их подчиненных. Главный телохранитель уже стал подумывать, не стоит ли ему облегчить свою участь, бросившись к ногам императора и во всем признавшись. Однако он боялся слишком рано прибегнуть к такому низменному средству спасения своей особы; к тому же император пока отсутствовал, и главный телохранитель оставил при себе тайну, от которой зависела не только его дальнейшая судьба, но и сама жизнь. Он все глубже погружался в пучину тревог и колебаний, меж тем как берега, сулившие ему прибежище, были еще далеки, окутаны туманом, почти недостижимы,


Глава XXXI



   Как? Завтра? О, как скоро! Пощадите!

   О, пощадите! Не готов он к смерти.

   Шекспирnote 38



   В тот момент, когда, терзаемый тревогой, Ахилл Татий гадал о том, как будет разматываться дальше запутанный клубок государственной политики, в так называемом храме муз — зале, где неоднократно происходили вечерние чтения Анны Комнин для тех, кто. удостаивался чести слушать ее исторический труд, собрались на тайный совет члены царской семьи. Совет состоял из императрицы Ирины, царевны Анны, императора и патриарха, который как бы играл роль посредника между чрезмерной суровостью и опасной снисходительностью.
   — Не говори мне, Ирина, громких слов о милосердии, — сказал император. — Я отказался от справедливой мести своему сопернику Урселу, а какую пользу мне это принесло? Вместо того чтобы проявить покорность в ответ на великодушие, благодаря которому глаза его продолжают видеть, а грудь — дышать, этот старый упрямец с трудом поддается уговорам, не желая помочь своему властителю, которому он стольким обязан. Я всегда считал, что зрение и жизнь стоят любых жертв, но теперь мне пришлось убедиться, что для людей они не более чем игрушка. Поэтому не говори мне о признательности, которую будет питать ко мне ваш кесарь, этот неблагодарный щенок. Поверь мне, дочь моя, — обратился он к Анне, — если я последую вашему совету, не только все мои подданные станут смеяться над тем, что я пощадил человека, который так упорно стремился погубить меня, но даже ты сама попрекнешь меня глупой добротой, хотя и требуешь, чтобы я проявил ее сейчас.
   — Значит, тебе угодно, государь, предать казни своего злосчастного зятя за то, что он принял участие в заговоре, в который его обманным образом вовлекли гнусный язычник Агеласт и предатель Ахилл Татий? — спросил патриарх.
   — Да, таковы мои намерения, — ответил император. — А в доказательство того, что на этот раз я собираюсь не только для виду, как это было с Урселом, но и на самом деле привести в исполнение свой приговор, неблагодарного изменника Никифора проведут с Ахероновой лестницы в большой зал, именуемый Палатой правосудия; там уже все приготовлено для казни, и клянусь, что…
   — Не клянись! — прервал его патриарх. — Я запрещаю тебе это именем всевышнего, говорящего моими (хотя и недостойными) устами! Не гаси тлеющего факела, не уничтожай последнего проблеска надежды на то, что ты в конце концов смягчишь приговор заблудшему кесарю, — ибо еще не истекло время, предоставленное ему для просьбы о помиловании. Прошу тебя, вспомни, как совесть терзала Константина!
   — Что ты имеешь в виду, святой отец? — спросила Ирина.
   — Пустую выдумку, — ответил за него император. — Право, о ней не стоит вспоминать, да еще патриарху, — это ведь не более чем языческая сказка.
   — Но что вы все-таки имеете в виду? — взволнованно настаивали обе женщины, надеясь найти в словах патриарха подкрепление своим доводам; вдобавок их подстрекало любопытство, неизменно бодрствующее в женской душе, даже если ее в это время волнуют чувства куда более бурные.
   — Раз уж вы непременно хотите знать, патриарх все вам расскажет, — сдался Алексей. — Но не рассчитывайте, что это глупое предание чем-нибудь поможет вам.
   — И все же выслушайте его, — сказал патриарх. — Хотя это предание очень древнее и его относят иногда ко временам язычества, тем не менее оно правдиво повествует о том обете, который дал перед алтарем истинного бога греческий император. То, что я вам сейчас поведаю, — продолжал он, — будет сказанием не только об императоре-христианине, но и об императоре, обратившем в христианскую веру все свое государство, — о том самом Константине, который впервые провозгласил Константинополь столицей.
   Этому герою, равно отличавшемуся и религиозным рвением и воинской доблестью, небо даровало многократные победы и всевозможные блага; не дало оно ему лишь мира в его семье, к коему люди, наделенные мудростью, стремятся прежде всего. Не только в согласии между братьями было отказано победоносному императору: его взрослый сын, наделенный многими Достоинствами и, как утверждала молва, рассчитывавший разделить престол с отцом, внезапно среди ночи был призван к ответу по обвинению в государственной измене. Дозвольте мне не перечислять всех ухищрений, с помощью которых отца заставили поверить в виновность сына. Скажу лишь, что несчастный юноша пал жертвой своей преступной мачехи Фаусты и что он не снизошел до защиты, когда ему предъявили столь грубое и лживое обвинение. Говорят, что гнев императора еще больше разожгли наушники, сообщившие Константину, что преступник не желает просить о помиловании или доказывать свою непричастность к столь гнусному преступлению.
   Но едва невинный юноша был сражен ударом палача, как императору пришлось убедиться в гибельной опрометчивости своих действий. В то время он занимался строительством подземной части Влахернского дворца. Дабы потомки знали о его отцовском горе и раскаянии, Константин приказал у верхней площадки лестницы, прозванной колодцем Ахерона, возвести большой зал для свершения казней, и поныне именуемый Палатой правосудия. Сводчатый проход ведет из этого зала в ту обитель скорби, где хранятся топор и другие орудия, предназначенные для казни важных государственных преступников. Со стороны зала портал увенчан мраморным алтарем, на котором прежде высилось отлитое из золота изображение несчастного Криспа с памятной надписью; «Моему сыну, которого я опрометчиво осудил и слишком поспешно казнил».
   Воздвигая этот памятник, Константин дал обет, что он сам и, когда он умрет, его царственные потомки будут стоять у изваяния Криспа всякий раз, как придется вести на казнь кого-либо из членов императорской семьи и, лишь убедившись в справедливости предъявленного преступнику обвинения, допустят, чтобы он шагнул из Палаты правосудия в обитель смерти.
   Время шло, люди чтили память Константина так, словно он был святой, и, благоговея перед ней, окутали покровом забвения историю смерти его сына.
   Государство не могло позволить себе, чтобы столько звонкой монеты, заключенной в золотом изваянии, пропадало втуне; к тому же это изваяние напоминало о тяжкой оплошности такого великого человека, Твои предшественники, государь, употребили металл, из которого оно было отлито, на ведение войны с турками, и лишь туманные церковные и дворцовые предания говорят о скорби и угрызениях совести Константина. Тем не менее, если только у тебя нет важных причин, кои могли бы этому воспрепятствовать, я позволю себе сказать, государь: ты не проявишь должного почтения к памяти величайшего из твоих предков, если откажешь этому злосчастному преступнику, такому близкому твоему родичу, в праве сказать слово в свою защиту, прежде чем он пройдет мимо алтаря спасения, как обычно называют памятник несчастному сыну Константина, хотя там уже нет ни сделанной золотыми буквами надписи, ни золотого изваяния царственного страдальца.
   В это время с лестницы, так часто упоминавшейся нами, донеслось скорбное песнопение.
   — Если я должен выслушать кесаря Никифора Вриенния до того, как он минует алтарь спасения, надобно поторопиться, — сказал император. — Эти печальные звуки возвещают, что он приблизился к Палате правосудия.
   Обе женщины — и супруга и дочь Алексея — тотчас же начали горячо молить его, чтобы он отменил приговор и, ради сохранения мира в семье и вечной благодарности жены и дочери, внял их заступничеству за несчастного человека, обманом вовлеченного в преступление и неповинного в нем душой.
   — Что ж, я согласен хотя бы выслушать его, — сказал император, — и тем самым ни в чем не погрешить против святого обета Константина. Однако помните вы, глупые женщины, что Крисп и нынешний кесарь отличаются друг от друга, как вина отличается от невинности, и поэтому судьбы их могут быть столь же несходны, сколь несходны основания для вынесения им приговора. Но я, так и быть, явлюсь преступнику, а ты, патриарх, можешь при этом присутствовать, дабы помочь приговоренному к смерти всем, что ты властен для него сделать; вам же обеим, жене и матери изменника, лучше пойти в церковь и помолиться за душу усопшего, чем омрачать его последние минуты бесплодными причитаниями.
   — Алексей, — обратилась к нему императрица Ирина, — заклинаю тебя, умерь свой гнев; мы не можем оставить тебя, когда ты так упорно стремишься пролить кровь, — ведь иначе твои деяния история сочтет достойными времен Нерона, а не Константина.
   Император ничего не ответил и направился в Палату правосудия, озаренную ярче, чем обычно, светом, лившимся с лестницы Ахерона, откуда доносилось прерывистое, мрачное пение псалмов, которые греческая церковь предписывает исполнять при казнях. Двадцать немых рабов, чьи белые тюрбаны сообщали какую-то призрачность их изможденным лицам и сверкающим белкам, по двое поднимались по лестнице, как бы выходя из самых недр земли; каждый держал в одной руке обнаженную саблю, в другой — горящий факел. За ними шел злосчастный Никифор, полумертвый от страха перед близкой кончиной; все свое внимание он пытался сосредоточить на двух монахах в черном облачении; они усердно повторяли ему отрывки то из священного писания, то из молитвенного обряда, принятого при константинопольском дворе. Одежда кесаря соответствовала его печальной участи — руки и ноги были обнажены, а простая белая туника, расстегнутая у шеи, говорила о том, что в ней он встретит свой смертный час. Высокий, мускулистый раб-нубиец, считавший себя, по-видимому, главным действующим лицом в этой процессии, нес на плече большой, тяжелый топор палача и, словно дьявол, прислуживающий чародею, шествовал по пятам за своей жертвой. Процессию замыкали четверо священников, время от времени громко и нараспев произносивших положенные для такого случая благочестивые псалмы, и вооруженные луками, стрелами и копьями рабы, которые должны были пресекать всякие попытки спасти преступника, если бы кто-нибудь вздумал их предпринять.
   Надо было быть куда более жестокосердой, чем бедная царевна, чтобы не содрогнуться при виде этих зловещих и устрашающих орудий смерти, окружавших любимого человека за несколько минут до завершения его жизненного пути и готовых поразить возлюбленного ее юных лет, избранника ее сердца.
   Когда скорбное шествие приблизилось к алтарю спасения, который как бы охватывали, выступая из стены, большие протянутые вперед руки, император, стоявший посреди прохода, бросил в пламя на алтаре несколько кусочков ароматического дерева, пропитанных винным спиртом; они мгновенно вспыхнули и озарили горестную процессию, лицо преступника и фигуры рабов, большинство которых потушило свои факелы, как только миновала надобность освещать ими лестницу.
   Отблески огня выхватили из тьмы и открыли взорам приближавшихся участников печального шествия Алексея Комнина, императрицу и царевну. Все остановились; все смолкли. Как потом написала в своем сочинении царевна, эту встречу можно было уподобить встрече Одиссея с обитателями иного мира, которые, вкусив крови принесенных им в жертву животных, узнали его, но смогли это выразить лишь тщетными жалобами и слабыми, призрачными движениями. Перестали звучать покаянные гимны; во всей группе четко выделялась только одна фигура — то был исполин палач; его высокий нахмуренный лоб и сверкающая сталь топора ловили и отражали струившийся с алтаря яркий свет. Алексей понял, что надо прервать молчание, иначе заступники кесаря воспользуются им и возобновят свои мольбы.
   — Никифор Вриенний, — начал император; обычно он немного запинался, отчего враги прозвали его Заикой, но в особо важных случаях столь искусно управлял своей речью и говорил так четко и размеренно, что этот недостаток становился совсем незаметным, — Никифор Вриенний, бывший кесарь, тебе вынесен справедливый приговор, ибо ты злоумышлял против своего законного властителя и любящего отца Алексея Комнина, за что и примешь должную кару — отсекновение головы на плахе. Соблюдая обет бессмертного Константина, я спрашиваю тебя здесь, у алтаря спасения, можешь ли ты привести какое-нибудь доказательство своей невиновности, дабы приговор не был приведен в исполнение? Приближается смертный час, и ты волен говорить обо всем, что касается твоей жизни. Все готово для тебя и в этом мире и в будущем. Посмотри вперед — там поставлена плаха. Оглянись назад — и ты увидишь уже отточенный топор. Что тебя ждет — вечное блаженство или вечные муки, уже определено, время летит, вечность близится. Если тебе есть что сказать — говори смело, если нечего — признай справедливость вынесенного тебе приговора и иди навстречу смерти.
   Император говорил, и его пронзительный взгляд, по описанию царевны, сверкал, как молния, а слова если и не текли, как кипящая лава, то, во всяком случае, звучали так властно, что произвели сильное впечатление не только на преступника, но и на самого оратора: глаза его увлажнились, а голос стал прерываться, свидетельствуя о том, что Алексей понимал всю важность этой роковой минуты.
   Сделав над собой усилие, дабы закончить речь, император снова спросил, не имеет ли узник что-либо сказать в свою защиту.
   Никифор не принадлежал к тем закоренелым преступникам, редкостным в истории человечества, которые оставались невозмутимыми и когда их самих постигала кара и когда другие становились несчастными жертвами их злодеяний.
   — Меня искушали, — сказал он, упав на колени, — и я не устоял. Мне нечего сказать в оправдание своего безумства и неблагодарности, и я готов умереть, дабы искупить свою вину.
   Тут за спиной императора послышался тяжелый вздох, почти что вопль, и сразу же вслед за ним — возглас императрицы Ирины:
   — Государь, государь, твоя дочь умирает!
   И в самом деле, Анна Комнин упала на руки матери, бесчувственная и недвижимая. Внимание отца тотчас же обратилось к потерявшей сознание дочери, а ее злосчастный супруг вступил в борьбу со стражей, не позволявшей ему прийти на помощь жене, — Подари мне еще несколько минут времени, отнятого у меня законом! — молил он императора. — Дозволь мне помочь привести ее в чувство, и пусть она живет еще много лет, как того заслуживают ее добродетели и таланты, а потом дай мне остаться возле нее и принять смерть у ее ног!
   По сути дела, император больше удивлялся смелости и безрассудству Никифора, чем страшился его соперничества, и Никифор казался ему скорее человеком обманутым, чем вводившим в обман других; именно поэтому так сильно подействовала на него эта сцена. К тому же по натуре своей он не был настолько бесчеловечен, чтобы оставаться равнодушным к жестокостям, если ему приходилось при них присутствовать.
   — Я уверен, что божественный и бессмертный Константин подверг своих потомков столь суровому испытанию не только для того, чтобы они могли установить невиновность осужденных, — сказал император. — Он еще хотел предоставить своим преемникам возможность великодушно прощать преступников, которых могла спасти от наказания лишь милость — особая милость монарха. Я рад, что небо создало меня из гибкой лозы, а не из дуба, и признаюсь в этой слабости своей натуры: опасность, угрожавшая моей жизни, и негодование, вызванное во мне предательскими замыслами несчастного кесаря, волнуют меня меньше, нежели вид моей рыдающей супруги и лишившейся чувств дочери. Встань, Никифор Вриенний, ты прощен; я даже возвращаю тебе звание кесаря.
   Мы поручим нашему великому логофету составить грамоту о твоем помиловании и скрепим ее золотой печатью. Ты еще пробудешь под стражей двадцать четыре часа, пока мы не примем все меры, необходимые для сохранения общественного спокойствия. Эти сутки ты проведешь под надзором патриарха; если ты скроешься, ответит за это он. А вы, моя дочь и супруга, идите к себе; у вас еще будет время на слезы и объятия, на печаль и на радость. Вы так меня умоляли, что я принес в жертву слепой супружеской любви отцовской нежности разумную политику и справедливость; молите же бога, чтобы мне никогда не пришлось горько раскаиваться в том, что я сыграл в этой запутанной драме такую роль.
   Помилованному кесарю, пытавшемуся привести в порядок мысли после столь неожиданной перемены в своей судьбе, было не менее трудно поверить в ее достоверность, чем Урселу — свыкнуться с ликом природы после того, как он много лет был лишен возможности наслаждаться ею, — настолько схожи между собой по своему воздействию на наш рассудок головокружение и смятение мыслей, вызванные духовными, равно как и физическими причинами, например изумлением и страхом.
   Наконец Никифор, запинаясь, пробормотал, что ему хотелось бы отправиться вместе с императором на место поединка, дабы прикрыть монарха своим телом и отвести предательский удар, если какой-нибудь безумец вздумает нанести его в этот день, чреватый опасностями и кровопролитием…
   — Довольно! — сказал Алексей Комнин. — Едва успев возвратить тебе жизнь, мы не хотим снова сомневаться в твоей верности, однако не забывай, что ты все еще и по имени и на деле глава тех, кто собирается принять участие в сегодняшнем мятеже; поэтому будет надежнее, если его подавлением займется кто-то другой. Иди, поведай все патриарху, докажи, что ты был достоин помилования, открыв ему те коварные замыслы гнусных заговорщиков, которые, возможно, нам еще неизвестны. Прощай, дочь моя, прощай, Ирина! Мне пора отправляться к месту поединка; я должен гам поговорить с изменником Ахиллом Татием и вероломным язычником Агеластом, — если, впрочем, он жив, а это весьма сомнительно, ибо у меня есть достоверные сведения о том, что провидение уже покарало его смертью.
   — Не ходи туда, милый отец! — воскликнула Анна. — Позволь мне заменить тебя и самой ободрить тех подданных, которые остались тебе верны! Ты проявил такую необыкновенную доброту к моему провинившемуся мужу, что я увидела всю силу твоей любви к недостойной дочери и все величие жертвы, которую ты принес ее ребяческой привязанности к неблагодарному, посягавшему на твою жизнь!
   — Ты хочешь сказать, дочь моя, что помилование твоего мужа утратило цену после того, как было ему даровано? — улыбаясь, спросил император. — Послушайся моего совета, Анна, переломи себя: жены и мужья должны благоразумно забывать взаимные обиды со всей быстротой, какую дозволяет им человеческая натура. Жизнь слишком коротка, и семейный покой слишком ненадежен, чтобы долго хранить в душе столь неприятные воспоминания. Ступайте же в свои покои, женщины, приготовьте пурпурные котурны и те отличительные знаки высокого сана, которые украшают ворот и рукава одежды кесаря. Пусть завтра все увидят их на нем. А тебе, святой отец, еще раз напоминаю, что в течение суток, считая с этой минуты, кесарь находится под твоим личным присмотром.
   Они расстались; император отправился принимать командование своей варяжской стражей, а кесарь, под надзором патриарха, удалился во внутренние покои Влахернского дворца, где ему, чтобы «из тесного игольного ушка своей крамолы выскользнуть», note 39 пришлось открыть все, что он знал о заговоре.
   — Агеласт, Ахилл Татий и варяг Хирвард — вот главные действующие лица, — сказал он. — Но я не могу утверждать, что все они остались верны своим обязательствам.
   Тем временем в женских покоях шел яростный спор между Анной Комнин и ее матерью. В течение дня мысли и чувства царевны претерпели многократные изменения и хотя под конец слились в одно желание — спасти Никифора, однако воспоминание о его неблагодарности ожило в Анне, едва она перестала бояться за его жизнь. Помимо того, Анна поняла, что она, такая необычайно одаренная женщина — ибо всеобщие похвалы внушили ей весьма высокое мнение о себе, — выглядела довольно жалко, когда, сама того не ведая, стала средоточием многих козней и судьба ее попала в зависимость от расположения духа кучки каких-то жалких заговорщиков, которым даже в голову не приходило считаться с тем, что царевна может чего-то хотеть, на что-то соглашаться либо от чего-то отказываться. Власть отца и его право распоряжаться ею были менее сомнительными, но все же и тут достоинство порфирородной царевны, к тому же сочинительницы, дарующей бессмертие, было глубоко унижено, ибо ее, не спросясь, предлагали то одному, то другому возможному претенденту на ее руку, сколь бы он ни был низкорожден или противен, в расчете на пользу, которую в данное время принесет империи подобный брак. Следствием этих мрачных размышлений явилось то, что Анна Комнин стала усиленно обдумывать способы восстановить свое попранное достоинство и нашла их в немалом количестве.


Глава XXXII



   Рука судьбы на занавес легла -

   И сцена озарилась.

«Док Себастьян»



   Гигантская труба варягов подала громкий сигнал к выступлению, и облаченные в стальные кольчуги ряды верных воинов, окружив ехавшего посредине императора, двинулись по улицам Константинополя.
   Алексей в великолепных, сверкающих доспехах действительно как бы олицетворял собой мощь империи.
   Позади императора и его эскорта теснились горожане, причем в глаза так и бросалась разница между теми, что шли с заранее обдуманным намерением вызвать волнения, и большей частью толпы, готовой толкаться и восторженно кричать по любому поводу, как это бывает со всякой толпой в больших городах. Заговорщики надеялись главным образом на Бессмертных, в чьи обязанности входила защита Константинополя; эти войска разделяли предубеждения горожан и привязанность к Урселу, командовавшему ими до своего заключения в темницу. Поэтому было решено, что те воины из числа Бессмертных, которые больше других роптали на существующие порядки, рано утром займут на арене самые удобные для нападения на императора места. Но их постигло разочарование: открыто пустить в ход силу было еще рано, а все попытки иным способом осуществить задуманное кончились неудачей, ибо варяжская стража была расставлена хоть и с видимой небрежностью, но на деле очень искусно и в любую минуту могла дать отпор заговорщикам. Увидев, что их замыслы — как они предполагали; никому не известные, — встречают повсюду сопротивление и разбиваются о препятствия, растерявшиеся заговорщики принялись искать своих главарей, чтобы спросить у них, как им вести себя в этих чрезвычайных обстоятельствах; однако они нигде не нашли ни кесаря, ни Агеласта — их не было ни на арене, ни во главе двигавшихся из Константинополя войск; правда, наконец появился Ахилл Татий вместе с отрядом варягов, но было ясно, что он скорее сопровождает протоспафария, чем действует в качестве независимого военачальника, каким любил себя изображать.
   Когда император со своими воинами, чьи доспехи сверкали на солнце, уже приближался к Танкреду и его спутникам, которые выстроились в боевом порядке на верхушке мыса, между городом и ареной, главная часть императорского войска свернула в сторону с целью обойти крестоносцев, а протоспафарий вместе с главным телохранителем под прикрытием варягов направился к Танкреду, чтобы выполнить поручение императора и узнать, почему крестоносцы оказались на этом берегу. Короткий переход был быстро завершен, трубач, сопровождавший обоих военачальников, подал сигнал о желании вступить в переговоры, и навстречу грекам сделал несколько шагов сам Танкред; он отличался удивительной красотой, превосходя ею, по мнению Тассо, всех крестоносцев, за исключением Ринальдо д'Эсте — плода его поэтического воображения. Протоспафарий обратился к Танкреду со следующими словами:
   — Император Греции просит принца Отрантского сообщить через двух высокопоставленных военачальников, кои прочтут это послание, с какой целью принц нарушил свой обет и возвратился на правый берег пролива; при сем император заверяет принца Отрантского, что ему будет весьма приятно, если ответ не разойдется с договором, заключенным его императорским величеством с герцогом Бульонским, и клятвой, данной рыцарями-крестоносцами и их воинами; в этом случае ничто не помешает императору, как он того и хочет, благожелательно принять принца Танкреда и его спутников, показав тем самым, сколь высоко он чтит благородного принца и всех его доблестных воинов. Мы ожидаем ответа.