— Ты заколебался, Ахилл Татий, — сказал философ, — заколебался после того, как принял мужественное решение преодолеть все преграды на пути к величию! Ты напоминаешь мне беспечного мальчишку, который сначала пустил воду на мельничное колесо, а потом, когда оно завертелось, так испугался, что уже не посмел воспользоваться мельницей.
   — Ты несправедлив ко мне, Агеласт, очень несправедлив, — ответил аколит. — Если уж на то пошло, я больше похож на моряка, который, отправляясь в плавание и, быть может, навсегда покидая берег, невольно бросает на него горестный взгляд.
   — Возможно, ты прав, доблестный Татий, но, ты уж меня прости, об этом надо было думать раньше.
   Внук гунна Альгурпка должен был взвесить все «за» и «против», прежде чем протянуть руку к короне своего господина.
   — Тише, бога ради, тише, — озираясь, сказал Татий, — не забывай, что тайна эта известна только нам двоим'. Если о ней узнает кесарь Никифор, что станется тогда с нами и с нашим заговором?
   — Тела наши, видимо, попадут на виселицу, — ответил Агеласт, — а души расстанутся с ними, дабы постичь тайну, разгадку которой ты до сих пор принимал на веру.
   — Но если мы знаем, какая нам грозит опасность, разве нам не следует быть особенно осторожными?
   — Осторожными мужами — согласен, но не трусливыми детьми!
   — И у каменных стен есть уши, — понизив голос, возразил главный телохранитель. — Я читал, что у тирана Дионисия было такое ухо, с помощью которого можно было подслушивать все тайные разговоры в сиракузской темнице.
   — Это ухо и посейчас в Сиракузах. Или ты боишься, о мой простодушный друг, что оно за одну ночь перенеслось сюда, как по верованию латинян, перенесся в Лорето дом пресвятой девы?
   — Нет, но в таком важном деле любая предосторожность уместна.
   — Знай же, о самый осторожный из соискателей престола и самый осмотрительный из военачальников, что кесарь, не допускающий, очевидно, даже мысли о существовании других претендентов, кроме него самого, считает свое избрание чем-то само собой разумеющимся — вопрос только в сроках. Поскольку же все само собой разумеющееся не требует особого внимания, он предоставил защиту своих интересов в этом предприятии тебе и мне, а сам отдался во власть безрассудному сластолюбию. Знаешь, в кого он так влюбился? В нечто среднее между мужчиной и женщиной: по чертам лица, стану и отчасти по одежде это существо женского пола, но если судить по остальным подробностям одеяния, по всем повадкам и обычаям, оно — клянусь в этом святым Георгием! — полное подобие мужчины.
   — Ты, верно, говоришь об амазонке, жене того сурового франка с железными ручищами, который вчера вдребезги разбил кулаком золотого Соломонова льва? Да, в лучшем случае эта любовная история кончится сломанными костями!
   — Это более правдоподобно, чем перелет Дионисиева уха из Сиракуз сюда в одну ночь! — сказал Агеласт. — Однако кесарь полагает, будто его воображаемая красота сводит с ума всех гречанок, отсюда и его самонадеянность.
   — Он настолько самонадеян, что ведет себя отнюдь не так, как подобает кесарю, который к тому же рассчитывает стать императором.
   — А тем временем я обещал ему устроить встречу с его Брадамантой. Как бы только она не вознаградила кесаря за нежное прозвище Zoe kai psyche note 22, разлучив его любвеобильную душу с его несравненной особой!
   — И за это, насколько я понимаю, ты получишь от него все полномочия, какие необходимы нам для удачного завершения заговора? — спросил Ахилл Татий.
   — Такого благоприятного случая, конечно, упускать нельзя, — ответил Агеласт. — Этот приступ любви или безумия ослепил его; поэтому мы можем, не привлекая внимания к заговору и не вызывая недоброжелательных толков, повести дело так, как надобно нам. Правда, подобный поступок не совсем сообразуется с моими годами и доброй славой, но, поскольку он будет способствовать превращению достойного телохранителя в главу государства, я не считаю зазорным для себя устроить нашему так называемому кесарю свидание с прекрасной дамой, которого он так жаждет. Ну, а как у тебя подвигаются дела с варягами, — ведь они должны стать исполнителями нашего плана?
   — Далеко не так хорошо, как хотелось бы, но все же кое-кого я смог убедить, и десятков шесть воинов держат мою сторону. Я не сомневаюсь, что, как только кесарь будет устранен, они потребуют избрания Ахилла Татия!
   — А тот храбрец, который присутствовал при чтениях, твой Эдуард, как окрестил его Алексей?
   — Его согласием мне не удалось заручиться, и я очень об этом сожалею, ибо соратники его высоко ценят и охотно пошли бы за ним. Сейчас я отправил его дополнительным стражем к этому меднолобому графу Парижскому, которого он, вероятно, убьет, — ведь они оба питают непреодолимую страсть к поединкам.
   А если потом крестоносцы вздумают объявить нам из-за этого войну, достаточно будет выдать им нашего варяга, объяснив, что он — единственный виновник преступления, на которое его толкнула ненависть к графу… Скажи мне, после того, как все будет подготовлено, как и когда мы расправимся с императором?
   — Об этом придется посоветоваться с кесарем, — ответил Агеласт. — Хотя блаженство, на которое он надеется сегодня, не более вероятно, чем повышение в сане, которого он ожидает завтра, и хотя думает он лишь о том, как бы добиться успеха у графини, а не о том, чтобы воссесть на престол, все же нам, для ускорения нашего предприятия, следует обращаться с ним как с главою заговора. Мое же мнение, доблестный Татий, таково: завтра Алексей будет в последний раз держать бразды правления.
   — Дай мне знать обо всем как можно скорее, чтобы я вовремя предупредил наших сообщников: они приведут к дворцу восставших горожан и Бессмертных, которые заодно с нами… И, главное, мне нужно отослать на дальние сторожевые посты тех варягов, которым я не доверяю.
   — Можешь положиться на меня: как только я поговорю с Никифором Вриеннием, ты сразу получишь самые точные сведения и указания. Позволь задать тебе один лишь вопрос: что мы будем делать с женой кесаря?
   — Отправим ее в такое место, где мне уже никогда не придется слушать ее исторические сочинения. Если бы не эти ежевечерние муки с ее проклятыми чтениями, я был бы настолько великодушен, что сам занялся бы ее судьбой и научил отличать настоящего императора от этого Вриенния, который так много мнит о себе.
   На этом они расстались, причем и взгляд главного телохранителя и его осанка стали куда более величественными, чем в начале беседы.
   Агеласт посмотрел ему вслед с презрительной усмешкой.
   — Этот жалкий глупец не видит пылающего факела, который не преминет его испепелить. Ничтожный человек, он не научился ни действовать, ни думать, ни дерзать; даже нищие его мысли — если можно назвать их мыслями, настолько они нищи, — плод чужого ума! И он надеется провести пылкого, надменного, гордого Никифора Вриенния! Если это ему и удастся, то лишь с помощью чужой изворотливости и, уж конечно, чужой отвага. И Анна Комнин, это воплощение остроумия и таланта, не соединит свою судьбу с таким тупым чурбаном, как этот полуварвар. Нет, она получит в супруги истинного грека, овладевшего всеми науками, которые процветали во времена величия Рима и славы Греции. Монарший престол становится особенно притягательным, если его можно разделить с женщиной, чьи знания позволят ей надлежащим образом уважать и ценить ученость императора.
   Горделиво выпрямившись, он сделал несколько шагов, но затем, словно ощутив угрызения совести, добавил вполголоса:
   — Но если Анне суждено стать императрицей, тогда Алексей должен умереть — надеяться на его согласие нельзя… Ну что ж… Какое значение имеет смерть обыкновенного человека, если она возводит на престол философа и летописца? И разве властители империи интересовались когда-нибудь, при каких обстоятельствах и от чьей руки пали их предшественники? .. Диоген! Эй, Диоген!
   Раб явился не сразу, и Агеласт, завороженный видениями своего будущего величия, успел прибавить еще несколько слов:
   — Пустяки! Раз уж мне все равно придется, как утверждают священники, держать ответ перед богом за многие мои деяния, добавим к их числу и это…
   Можно расправиться с императором самыми различными способами, а самому остаться при этом в тени.
   Даже если внимательный взор и разглядит на наших руках пролитую нами кровь, все равно чела нашего она не запятнает!
   Тут вошел Диоген.
   — Перевезли французскую графиню? — спросил философ.
   Раб кивнул головой.
   — Как она отнеслась к переезду?
   — Довольно благосклонно, когда узнала, что это было сделано по твоему распоряжению, господин.
   Сперва она пришла в ярость из-за того, что ее разлучили с мужем и задержали во дворце, и учинила расправу над дворцовыми рабами — говорят, будто нескольких она даже зарубила. Но надо полагать, что они просто насмерть перепугались. Она тотчас узнала меня, а когда я передал ей предложение укрыться в твоем жилище и жить там, пока тебе не удастся освободить ее супруга, она тут же согласилась, и я перевез ее в потайной домик в садах Венеры.
   — Превосходно, мой верный Диоген! — воскликнул философ. — Ты подобен тем восточным духам, которые покорны словам заклятия: стоит мне только выразить желание, как оно уже исполнено!
   Низко поклонившись, раб удалился.
   «Но понимаешь ли ты, раб, — подумал Агеласт, — что слишком много знать — опасно? Если меня в чем-нибудь заподозрят, я окажусь во власти Диогена, ибо ему известны почти все мои тайны…»
   Его размышления прервал троекратный стук по одной из стоявших снаружи статуй; статуи эти были прозваны поющими, потому что стоило к ним прикоснуться, как они начинали звенеть.
   — Это стучит кто-то из наших друзей; кому же, однако, вздумалось прийти так поздно?
   Он коснулся посохом статуи Изиды, и в храм вошел кесарь Никифор Вриенний в греческой одежде, красиво уложенные складки которой говорили о желании ее владельца выгодно подчеркнуть свою внешность.
   Лицо Агеласта приняло выражение суровой сдержанности.
   — Надеюсь, «государь, — обратился он к кесарю, — ты пришел известить меня о том, что, поразмыслив, решил не встречаться сейчас с французской графиней и отложить беседу с ней до той поры, когда наш заговор будет успешно завершен хотя бы в главной своей части?
   — Нет, философ, — ответил кесарь, — мое решение, однажды принятое, уже не зависит от воли обстоятельств. Я благополучно завершил немало трудных дел и, поверь мне, готов к новым деяниям. Благосклонность Венеры — награда за подвиги Марса; и я лишь тогда поклонюсь богу войны, служение которому сопряжено с такими трудами и опасностями, когда заранее буду уверен, что меня увенчают веткой мирта — символом расположения его прекрасной возлюбленной.
   — Прости меня за дерзость, государь, — возразил Агеласт, — но подумал ли ты о том, что самым опрометчивым образом подвергаешь опасности не только империю, но и свою жизнь, а вместе с ней и мою и жизнь всех тех, кто присоединился к нашему смелому замыслу? И ради чего ты идешь на такой риск?
   Ради весьма непрочной благосклонности полуженщины-полудьяволицы, которая в обоих своих обличьях может погубить наш план: примет она твое поклонение или, оскорбясь, отвергнет, для нас то и другое одинаково губительно. Если она пойдет навстречу твоим желаниям, то потом захочет удержать своего возлюбленного подле себя, дабы избавить его от участия в опасном заговоре; а если она, как полагают, любит своего мужа и верна обету, данному перед алтарем, нетрудно представить себе, какую ненависть ты вызовешь в ней домогательствами, которые она уже сурово отвергла однажды.
   — Оставь, старик! Ты впадаешь в детство; при всех твоих познаниях ты забыл изучить то, что наиболее достойно изучения — прекрасную половину рода человеческого. Подумай, какое впечатление должен. произвести на женщину влюбленный, если звание у него не простое, наружность не отталкивающая и к тому же он может жестоко отомстить ей за отказ! .
   Полно, Агеласт, перестань каркать и предвещать беду, точно ворон на горелом дубе. Произнеси лучше пышную речь — а ты это умеешь — на тему о том, что робкому влюбленному никогда не удавалось завладеть прекрасной дамой и что престола достоин лишь тот, кто умеет вплетать мирты Венеры в лавровый венок Марса. Открой-ка мне потайной ход, который соединяет эти удивительные развалины с теми рощами, что подобны рощам Кипра или Наксоса.
   — Пусть будет так, как тебе угодно! — с подчеркнуто глубоким вздохом сказал философ.
   — Эй, Диоген! Поди сюда! — громко позвал кесарь. — Уж если тебя призывают на помощь, значит богиня коварства где-то близко… Ступай, открой потайной ход. Да, мой верный негр, богиня коварства недалеко, и стоит стукнуть камнем, как она ответит на зов.
   Негр вопросительно посмотрел на своего господина, и тот взглядом подтвердил приказ кесаря. По-« дойдя к полуразрушенной стене, покрытой вьющимися растениями, Диоген осторожно отвел в сторону зеленые побеги. Открылась потайная дверца, неровно заложенная сверху донизу большими квадратными камнями. Раб вынул их и аккуратно сложил рядом с дверью, как бы намереваясь установить их потом обратно.
   — Оставайся здесь и охраняй дверь, — приказал ему Агеласт, — не впускай никого, кроме тех, что подадут тебе условный знак, иначе поплатишься жизнью.
   Оставлять эту дверь незаложенной в такое время дня опасно.
   Диоген подобострастно приложил руку сначала к мечу, затем к голове, словно давая клятву в верности до гроба — так рабы изъявляли обычно свою покорность велениям господина. Затем он зажег небольшой светильник, вынул ключ и, открыв внутреннюю деревянную дверь, собрался было войти в нее.
   — Постой, друг Диоген, — остановил его кесарь. — Тебе не нужен светильник — ты ведь не собираешься искать здесь честного человека, а если и собираешься, то поиски твои будут тщетны. Прикрой дверь растениями и, как тебе уже приказал твой господин, не отходи от нее до нашего возвращения, чтобы прохожие не полюбопытствовали, куда эта дверь ведет.
   Отступив, раб вручил светильник кесарю, и Агеласт, ведомый лучом света, двинулся вслед за Никифором Вриеннием по длинному, узкому, сводчатому проходу, щедро снабженному отдушинами и далеко не столь запущенному, как это можно было предположить, глядя на него снаружи.
   — Я не войду с тобой ни в сады, ни в домик Beнеры, — сказал Агеласт, — потому что слишком стар, чтобы поклоняться ей. Ты и без меня отлично знаешь дорогу, августейший кесарь, ибо ходил по ней уже много раз и, если не ошибаюсь, прогулки эти были тебе весьма приятны.
   — Тем более я буду признателен верному Агеласту, — возразил кесарь, — который готов пренебречь бременем преклонных лет, чтобы услужить юному пылу своих друзей!


Глава XVIII


   Вернемся теперь во влахернскую темницу, где волей случая был заключен временный союз между храбрым варягом и графом Робертом Парижским, обладавшими большим сходством характеров, чем каждый из них согласился бы признать. Варяг отличался теми естественными, непритворными добродетелями, какими сама природа одаривает отважных людей, не знающих страха и всю жизнь стремящихся навстречу опасности. Что касается графа, то наряду с храбростью, великодушием и страстью к приключениям — качествами, присущими настоящему воину, — он еще обладал добродетелями, отчасти существующими в действительности, отчасти вымышленными, которыми дух рыцарства наделял в его стране людей высокого звания. Одного можно было уподобить алмазу в том виде, в каком его добыли в россыпях, еще не отшлифованному и не оправленному; другой напоминал отделанный ювелиром драгоценный камень; искусно отграненный и вставленный в богатую оправу, камень этот, может быть, и утратил частицу своей первоначальной прелести, но зато стал, с точки зрения знатока, более ярким и блистательным, чем в то время, когда он, выражаясь языком гранильщиков, находился en brut note 23. В одном случае ценность была искусственно увеличенной, в другом — более естественной и подлинной. Таким образом, обстоятельства породили временное содружество двух людей, чьи натуры были так близки по самой своей сути, что их разделяло лишь воспитание, привившее, однако, обоим стойкие предубеждения, которые легко могли породить между ними вражду. Варяг повел разговор с графом в тоне столь бесцеремонном, что он смахивал на грубость, и хотя Хирвард говорил так в простоте душевной, его новоиспеченный соратник вполне мог бы почувствовать себя задетым. Особенно оскорбительным в манерах варяга представлялось унаследованное им от предков-саксов дерзкое пренебрежение титулами тех, к кому он обращался, весьма неприятное франкам и норманнам, которые уже обзавелись феодальными привилегиями и упорно цеплялись за них, за всю мишуру геральдики и за рыцарские права, почитая их исключительной принадлежностью своего сословия.
   Надо сказать, что хотя Хирвард не слишком высоко ценил эти отличия, он в то же время склонен был восхищаться как могуществом и богатством Греческой империи, которой служил, так и величием императорской власти, воплощенной для него в Алексее Комнине; это величие варяг приписывал заодно и греческим военачальникам, поставленным Алексеем над варягами, особенно же Ахиллу Татию. Хирвард знал, что Татий трус, и догадывался, что он негодяй. Но император жаловал наградами варягов вообще, и Хирварда в частности, именно через главного телохранителя, а тот умел представить эти милости как некий более или менее прямой результат своего посредничества. Он слыл энергичным заступником варягов, когда им случалось повздорить с воинами из других отрядов, был снисходителен и щедр, каждому воздавал должное, и если пренебречь такой малостью, как храбрость, которая никак не являлась его сильной стороной, то лучшего начальника нельзя было, и пожелать. Помимо того, наш друг Хирвард был особо отмечен главным телохранителем, принимал участие в его тайных вылазках и посему разделял ту — выражаясь хоть и грубовато, но образно — собачью привязанность, которую питала к этому новому Ахиллу большая часть его приспешников.
   Их отношение к начальнику можно, пожалуй, определить как приязнь настолько сильную, насколько это бывает возможным при полнейшем отсутствии уважения. Поэтому в составленный Хирвардом план освобождения графа Парижского входила такая доля верности императору и его аколиту, или главному телохранителю, которая не помешала бы оказанию помощи несправедливо пострадавшему франку.
   В соответствии с этим планом варяг вывел графа из-под сводов влахернского подземелья, все запутанные ходы которого он отлично знал, ибо в последнее время Татий неоднократно назначал его туда на стражу, считая, что такая осведомленность может в дальнейшем сослужить службу заговорщикам. Когда они выбрались наружу и отошли на значительное расстояние от мрачных дворцовых башен, Хирвард без обиняков спросил графа Парижского, знает ли он философа Агеласта, Граф ответил отрицательно.
   — Послушай, рыцарь, ты же сам себе вредишь, играя со мной в прятки, — сказал Хирвард. — Ты не можешь его не знать. Я сам видел вчера, что ты у него обедал.
   — Ах, у этого ученого старца? Я не знаю о нем ничего такого, что стоило бы скрывать или в чем стоило бы признаваться. Непонятный он человек — полугерольд-полушут…
   — Полусводник и, полный мошенник, — дополнил варяг. — Он прикидывается добряком, чтобы потворствовать чужим порокам; болтает о философии, чтобы оправдать свое безбожие и развращенность; разыгрывает необыкновенную преданность императору, чтобы лишить этого слишком доверчивого государя жизни и престола или, если его замыслу помешают, чтобы предать своих простодушных сообщников и довести их до гибели.
   — И, зная все это, ты не выводишь его на чистую воду? — спросил граф Роберт.
   — Будь спокоен: пока еще Агеласт достаточно силен, чтобы расстроить любой мой замысел, направленный против него, но придет время — а оно уже не за горами, — когда император увидит, что это за человек, и тогда держись, философ, не то варвар собьет тебя с ног, клянусь святым Дунстаном! Мне только хотелось бы вырвать из его когтей безрассудного друга, который верит его лживым речам!
   — Но какое отношение к этому человеку и его заговорам имею я? — спросил граф.
   — Немалое, хотя сам ты ничего об этом не знаешь.
   Заговор Агеласта поддерживает не кто иной, как кесарь, которому больше всех надлежало бы хранить верность императору; но с тех пор как Алексей создал должность себастократора — лица, по сану своему стоящего ближе к престолу, чем даже кесарь, Никифор Вриенний стал проявлять недовольство и раздражение. Трудно сказать, однако, когда он присоединился к затее двуличного Агеласта. Я знаю только, что тот давно уже сорит деньгами, потакая таким путем всем порокам и расточительности кесаря: ведь философ настолько богат, что может это себе позволить.
   Он подстрекает кесаря пренебречь женой, хотя она и дочь императора, сеет разлад между ним и царской семьей. И если Никифор утратил былую славу разумного человека и хорошего военачальника, то произошло это потому, что он следовал советам лукавого царедворца.
   — Но что мне до всего этого? — сказал франк. — Пусть Агеласт будет кем угодно, верным слугой или угодливым корыстолюбцем, я и мои близкие не настолько связаны с его государем, Алексеем Комнином, чтобы вмешиваться в дворцовые интриги.
   — Вот тут ты как раз ошибаешься, — со свойственной ему прямотой сказал варяг. — Если эти интриги затрагивают счастье и добродетель…
   — Клянусь смертью тысячи великомучеников! — воскликнул франк. — Гнусные интриги и происки рабов не могут бросить даже тень подозрения на благородную графиню Парижскую! Да пусть выступят свидетелями все твои сородичи, все равно я не поверю, что хоть одна грешная мысль коснулась моей жены!
   — Прекрасно сказано, доблестный рыцарь! — заметил англосакс. — Такой супруг, как ты, придется по вкусу константинопольцам — они любят доверчивых слепцов. При нашем дворе у тебя найдется немало последователей и подражателей…
   — Слушай, приятель, — прервал его франк, — оставим пустые разговоры и пойдем, поищем уединенное местечко в этом бестолковом городе, где можно было бы закончить дело, которое нам пришлось прервать.
   — Будь ты хоть герцогом, а не графом, все равно я в любую минуту готов продолжить наш поединок.
   Подумай однако, какой это будет неравный бой! Если я паду, никто обо мне не заплачет, но принесет ли моя смерть свободу твоей жене, если графиня находится в заточении, обелит ли она ее честь, если эта честь запятнана? Не станет единственного человека, который, пренебрегая опасностью, хочет тебе помочь, хочет соединить тебя с женой и снова поставить во главе твоего войска, — вот и все, чего ты добьешься.
   — Я был не прав, признаюсь, — сказал граф Парижский, — глубоко не прав; но будь осторожен, друг мой, сочетая имя Бренгильды Аспрамонтской со словом «бесчестие». Вместо того чтобы вести этот ненужный разговор, скажи мне лучше, куда мы направимся?
   — В Агеластовы сады Венеры; они уже недалеко, но я уверен, что туда существует какой-то более короткий путь, чем тот, которым мы идем; иначе как объяснить, что Агеласт, едва успев покинуть свои чудесные сады, уже оказывается в мрачных развалинах храма Изиды или во Влахернском дворце?, — А почему ты решил, что мою жену насильно удерживают в этих садах, и давно ли она там?
   — Со вчерашнего дня, — ответил Хирвард. — Я сам и, по моей просьбе, кое-кто из моих товарищей внимательно наблюдали за кесарем и твоей супругой, и мы отлично видели и его пылкие домогательства и ее гневное сопротивление, которому Агеласт из дружеских чувств к Никифору решил, видимо, положить предел, разлучив вас обоих с крестоносцами. По замыслу этого достопочтенного мудреца, жена твоя, подобно многим женщинам до нее, будет иметь счастье жить в его садах, меж тем как ты навеки поселишься во влахернской темнице.
   — Негодяй! Почему ты не сказал мне об этом вчера?
   — А ты полагаешь, что я мог так просто покинуть свой пост, чтобы сообщить это все человеку, которого считал тогда злейшим своим врагом? Тебе следовало бы возблагодарить небо за стечение обстоятельств, которое пробудило во мне желание стать твоим другом и помочь тебе, а ты вместо этого говоришь со мной столь неподобающим тоном!
   Граф Роберт понимал, насколько справедливы слова варяга, но ему трудно было совладать со своей неистовой натурой, неизменно побуждавшей его вымещать гнев на том, кто оказывался у него под рукой.
   Но тут они подошли к месту, которое жители Константинополя называли Садами философа. Хирвард надеялся, что сможет в них проникнуть, ибо знал какую-то часть условных знаков Ахилла Татия и Агеласта с тех самых пор, как встретился со старцем среди развалин храма Изиды. Разумеется, заговорщики не полностью посвятили Хирварда в свою тайну, тем не менее, полагаясь на его привязанность к главному телохранителю, спокойно доверили ему некоторые сведения, вполне достаточные для того, чтобы человек, наделенный такой острой проницательностью, как англосакс, со временем догадался и обо всем остальном. Граф Роберт со своим спутником остановились перед сводчатой дверью в высокой глухой стене, и англосакс уже собрался было постучать, как вдруг его осенила новая мысль: