— Где я?! — ору. — И кто вы такой?!
   — А вот кричать не надо. Не надо! А то сделаем больно.
   — Не имеете права.
   — Все мы имеем, все, — спокойно говорит кассир и гладит флюгерную лысинку. — Попрошу отвечать на вопросы.
   — Это… это черт знает что!
   — По какому праву ты, сволочь, пишешь вредный для нашего общества роман?
   — Какой роман? — искренне удивляюсь я.
   — Вот этот самый. — Кассир из ящика вытаскивает и хлюпает на доски стола довольно-таки пухлую рукопись.
   — Что это? — не понимаю.
   — Прочитать?
   — П-п-пожалуйста.
   — Вот это как понимать: «Между землей и небом на высоте горизонта пространства вольного власть»?
   — А-а-а, — облегченно вздыхаю. — Так это наброски… это пока все в мыслях, понимаете?.. Он же еще не написан… — И вдруг торжествующе воплю: — Так, значит, я его напишу?!
   — Иван Иванович, — скучно говорит человечек, — объяснитесь с товарищем провокатором.
   В камеру вваливается громила с красногвардейской рожей, жующий тараньку. Смотрит на меня мелкими рецидивистскими глазенками.
   — Ну-с, Тараненко, объясните гражданину Александрову, в какой стране он имеет честь проживать!
   — Это можно! — И многопудовый кулак тыркается в меня.
   Я отлетаю в ночные звезды, в межгалактическое пространство, между землей и небом на высоте горизонта пространства вольного власть?
   Потом мне удается открыть глаза, и меня участливо спрашивают:
   — Ну-с, будем уважать народ?
   — Б-б-будем.
   — Прекрасненько, так и запишем.
   — Но послушайте, — пытаюсь говорить. — Если я не совсем в чем-то прав, пусть меня поправят, только зачем такими бесчеловечными методами…
   — Слушай, ты, аполитичная сволочь, — цедит человечек сквозь зубы. Народ тебе, накипь, не позволит порочить великие идеи! И самого себя! Народ все знает…
   — А где этот народ?
   — Там! — И тыкает кассирский палец вверх. — Свободный, гуляет над твоей головой. А ты здесь будешь гнить!
   — Но за что?
   — Опять не понял?
   — Не понял.
   — Тараненко!
   — Понял-понял.
   — Что?
   — Все.
   — А конкретно?
   — Роман писать не… не…
   — Ну?
   — …нежелательно!
   — Молодец! — умиротворенно заулыбался человечек. — А еще?
   — Не… не знаю…
   — А если подумать? Вот что ты, блядь, сейчас делаешь?
   — Сижу.
   — Нет, ты думаешь сидя! — Кассир клацнул костяшкой счетов. — А думать мы тебе категорически запрещаем. Раз! — И снова клацанье костяшки. — За тебя есть кому думать! Два! — Клацанье костяшки. — И три! Ты должен признаться, что ты верблюд! — Клац-клац-клац.
   — А почему верблюд?
   — Потому что не думает! — хихикнул мой плюгавенький враг. — И не гонобобелится, как некоторые, а идет, куда его гонят.
   — Разрешите с вами не согласиться. Один мой товарищ, кстати, сексот, считает…
   — Здесь все мы считаем! — взвизгнул подземельный человечек и шлепнул изо всех сил ладошкой по рукописи — и та неожиданно взорвалась ярким обжигающим фейерверочным пламенем.
   Рукописи не горят?
   И я проснулся, и было новое утро, и О. Александрова варила на кухне кофе, и мы потом пили этот тахинно-виниловый напиток, и слушали по радио траурное аппанассинато, и почему-то ни о чем не говорили. Закончив завтрак, я предложил:
   — Давай заплатим за квартиру?
   — Зачем?
   — И начнем новую жизнь.
   — Давай, — согласилась жена. — И надень новый костюм.
   — Зачем?
   — Встречают по одежке…
   — Я сначала пойду в ДЭЗ…
   — Иди, там тоже люди.
   Я пожал плечами и ушел в комнату, где и переоделся. У нового костюма был запах теплого поля.
   — Я пошел! — крикнул у входной двери.
   — В новом костюме?
   — Да!
   — Ни пуха!
   — К черту, — буркнул я и сделал шаг за дверь, потом шаг по лестничной клетке, потом шаг по ступеньке, и еще один шаг вниз, и еще шаг, и еще шаг шаг шаг шаг шаг шаг
   Плата за шаг?
   Молодцеватый молоденький офицер торопился, у него было отличное настроение, поскольку жена наконец разродилась ребенком.
   — Скоренько-скоренько, — говорил он смертнику. — Что ты там копаешься? — И подчиненным ему солдатам внутренней службы: — Представляете, пацана родила. Четыре кило и четыреста граммов. Е'мать твою! Богатырь! Так, выходи, — приказал он человеку в камере. — Руки за спину! Шагом марш!
   В дирекции по эксплуатации зданий рыдало радио. Дверь, мне нужная, оказалась заперта. И я отправился на поиск живых людей. Никого не было, кроме шалой, изморенной бессонными ночами любви девицы, которая общалась по телефону:
   — И он что? А она что? А он? А она? И он? А она? И что? С ним? Без него? В него? У-у-у!
   — Девушка, — не выдержал я, — а где Ильина-Бланк?
   — А она? А он? И она? И он? Лю-ю-юбят?
   — Девушка!
   — Вы что? Не видите? Я разговариваю…
   — Вижу, — решил не отступать. — Где Ильина-блядь-Бланк?
   — Любят, надо же! — И мне: — Нет Ильиной, блядь, нет, и бланков тоже нет!
   — А где она?
   — Гражданин! — Девушка от возмущения поднялась с места. Грудь у нее была великолепная; на такой груди спи, как на пуховой подушке. — Вы знаете, какой сегодня день?
   — Какой?
   — Черный день календаря!
   — Извините, — сказал я. — У вас красивая грудь, — сделал комплимент. — На такой груди можно спать, как на пуховой подушке. Желаю успехов! — И ушел.
   Поговорим о любви. Почему-то лицемерно считается, что детишек находят в капю-ю-юсте, а того, кто считает, как я, например, что все-таки их находят в плодах манго, обвиняют бог знает в чем.
   А что касается девушки из дирекции по эксплуатации, то у нее действительно красивая грудь. И долг каждого мужчины говорить ей и подобным ей об их достоинствах, им это нравится, хотя некоторые привередливые могут залепить пощечину.
   Пощечины я не получил, следовательно, девушка многоразовой эксплуатации осталась моим комплиментом довольна.
   что чувствовал Кулешов, когда шел по коридорному подземелью, когда уже знал, куда этот коридор ведет? Что же он чувствовал, смертник?
   А ничего не чувствовал.
   Ни-че-го.
   А если быть абсолютно точным: довольство от того, что наконец происходит событие. За три года! Правда, за эти три года случилось еще одно событие, странное и загадочное, — появление корреспондентки газеты. Но тогда Кулешов не в достаточной мере был центром события, не был центром мироздания, не был, — а вот сейчас, сейчас, сейчас…
   На площади у театра происходили диковинные события. Солдатики стройбата притянули к крышам аэростат. Алюминиевый каркас рамы лежал, утопая в мартовских лужах. У грузовиков скучали офицеры. Фанерные полотнища с изображением членов высшего политического руководства страны стояли, прислоненные к загрязненным бортам машины. Басил старшина:
   — Кого цеплять-то? А? Скоро?.. Мне народ кормить надоть. Ежели не цепляем, в Бога! душу! вашу! е'мать, то вызывайте походную кухню! Второй день без горячего!..
   Офицеры отмахивались и были, конечно, не правы: какая может быть служба без горюче-смазочного материала?
   Камера была как камера, но пустая — только стены-стены-стены-стены.
   — Ты, родной, не бойся и не дрыгайся! — Офицер внутренних войск был нетрезв по причине рождения сына. — А то некоторые нехорошо себя ведут, себе же во вред. — Офицер дышал перегаром, поправляя тело Кулешова для удобства выстрела. — Так, отлично! Гляди пред собой и думай о приятном, о бабах можно! Понял? И смерть легкую гарантируем. Понял? Со знаком качества! Понял?
   В театре нарумяненный и ломкий юноша-педераст провел меня в дирекцию. В дирекцию чего: искусство-эксплуатации? По радио гремели на всю планету куранты. В кабинете группа людей оживленно обсуждала проблемы творчества. При моем появлении все разом замолчали, точно заговорщики.
   — О! Это наш автор, — нашлась Белоусова. — Вы все его пьесу читали! Товарищи! Наш паровоз, вперед лети!
   Все как-то весело оживились.
   — Это не моя пьеса, — тихо, но с ненавистью проговорил я. — Про машиниста.
   — Ах да! — занервничала старая шлюха, которую вся постановочная часть драла на декорациях. — Ах да! Да! Но, дорогой товарищ…
   — Александров! — рявкнул я, напоминая.
   — Александров! — вскинулся человек с мятым многомерным лицом пьяницы. — Я — режиссер Факин. Читал-читал вашу работу. Занятно-занятно. Рад познакомиться.
   — И я тоже, — выдавил из себя, чувствуя новый неудобный мягкошерстный костюм.
   — Но, дружище! Ситуация, — развел руками режиссер. — Сейчас даже я бессилен. Ситуация непредсказуемая… жизнь непредсказуемая…
   — Да! Да! — послушно залаяла группа, сидящая в интимной дирекции.
   — Спасибо, — сказал я им всем. И режиссеру: — У вас, товарищ Факин, мятое многомерное лицо, как у пьяницы! — И ушел.
   Думаю, что тот, кого я наградил столь лестным комплиментом, на меня не в обиде; ведь я мог себе позволить вольность и сказать, что у него физиономия, например, убийцы.
   молодцеватый офицер внутренних войск утолил жажду оздоровительной водкой, бросил в рот мячик мандарина и сказал:
   — Наш паровоз, вперед лети!.. Вперед, гвардии рядовой Тараненко! Выполняйте приказ!
   — Есть! — ответил отличник боевой и политической подготовки.
   Я вышел из театра. Его стены были выкрашены в цвет мешковины. Странно, когда я заходил в здание, то не заметил обновления, а теперь, выходя, заметил. Я сделал несколько шагов и с удивлением отметил, что площадь пуста.
   Никого.
   Ни-ко-го.
   Только отпечатывалась на брусчатке тень от аэростата. Я поднял голову и увидел под облаками:?
   когда пуля сбила его с ног, когда жил, когда еще надеялся, что будет жить, когда корчился в агонии и смертоносная бурлящая волна испражнений, крови, оргазма и памяти кружила, кружила его, кружила Кулешова, он успел увидеть: по городской площади вьюжит пыльный, грязный смерч, вбирающий в себя всех тех, кто собрался у старого здания театра, кто шел мимо этого старорежимного здания по площади, замытаренной мусором, трениями, ямами, дороговизной, ложью, директивами, праздниками, испарениями после дождя, мракобесием, в…р…й, морокой, г…л…цинациями, демократией, саботажем, хламом театральных декораций, ист…рией, непроизводительным тр…дом р…б…в, жестокостью, пес…ми, эк…н…мическ…ми р…ф…р…м…ми, единcтвом ииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии ииииииииии и и ииииииииии ииииииииии ииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииииии ии и ииииииииии ииииии и иииииииии ии и и и и иииииииииииииииииииии ииииииииии иииииии иииииии ииииии иииииии иииииииии ии и и и и и и иии ии и
   Над площадью я увидел аэростат; я увидел — алюминиевый каркас рамы пуст, и сквозь него плывут индивидуалистические свободные облака.
   — Неужели? — выдохнул я. — Неужели? — задохнулся я. — Неужели? — не поверил я.
   И услышал странный звук, словно начинался смерч. Но, слава Богу, ошибся: площадь запруживалась многотысячной массой, среди нее были новорожденные, актеры, гробокопатели, офицеры, фотографы, герои, идиоты, феминистки, идеологи, лизоблюды, маляры, калеки, циники, гомосексуалисты, девушки, авиаторы, санитары, трактористы, журналисты, мерзавцы, театролюбы, рабочие сцены, продавцы, моряки, невесты, официанты, краснодеревщики, раковые больные, аптекари, командированные, бляди, сексоты, беременные, работники морга, старухи, сапожники, сталевары, ткачи, повара, инженеры, слесари, альпинисты, учителя; потом я заметил среди них бывших своих сослуживцев по культуре, у них были восторженные лица простаков; чуть дальше безумно кричала дореволюционная старушонка с клюкой… еще дальше, у трибуны, мне показалось, мелюзгил мой друг Цава, клацающий фотоаппаратом… мелькнуло женское родное лицо жены… или мне показалось?.. потом я увидел плюгавенького подземельного человечка, он меня тоже узнал и радостно махнул ручкой; и все без исключения почему-то находились в счастливой эйфории, крича лозунги, имеющие касательство к какому-то строительству, — не строительству ли нового человека?
   От столь единодушного порыва и натиска мне пришлось отступить, — и поплатился костюмом, припечатавшись к стене театра, как известно, обновленной пылеводонепроницаемой краской, которая тотчас же с подлым удовлетворением впилась в мягкую шерсть дорогого материала.
   Я занервничал в попытке спасти костюм, а площадь жила полнокровной инициативной общественной жизнью.
   Безусловно, я влился бы в ряды строителей нового мира, но, прокаженный липкой, но качественной краской, испортил бы праздничное настроение окружающим.
   И поэтому осторожно выбрался в переулок. И, чувствуя, как коробится на спине высыхающая под ветром краска, и слыша за спиной штормовое предупреждение площади, шел,
   и жил,
   и был вечен,
   и, быть может, поэтому о чем-то думал.

II
ПРОВОКАТОР

   Вы смотрите вверх, когда жаждете возвышения. А я смотрю вниз, потому что я возвышен. Кто из вас может одновременно смеяться и быть возвышенным?
Ф. Ницше

   Теперь, когда знаю, что обречен, мне ничего не остается делать, как тешить себя надеждой. Без надежды на бессмертие лучше не умирать, не так ли?
   И то, что я оставлю после себя, если, конечно, это будет обнародовано, что вполне возможно, в первую очередь не понравится женщинам, партийно-государственным функционерам, представителям Главкома Вооруженных Сил, люмпен-пролетариату, ветеранам революции и войн, санитарам психлечебниц и так далее. Надеюсь, они все меня простят. Потому что они будут жить в счастливом будущем, а меня, к их радости, уже не будет.
   Итак, что я имею сказать? Я имею сказать то, что хочу сказать: мы были и остаемся рабами.
   Вынужден вмешаться на правах Автора, сразу хочу предупредить, что никакого отношения к Герою не имею, то есть, безусловно, имею, но разве что только в качестве передаточного, скажем так, устройства.
   Мало ли что пожелает написать или наболтать этот вольнолюбивый фрондер?
   И верно: кто в нашем выносливом обществе дуракам говорит, что они дураки, рабам — рабы, а государственным блядям — бляди? Никто, кроме сумасшедших и детей. И моего беспечного Героя. Вероятно, ему терять нечего, кроме жизни, а вот я, как гражданин своего отечества, могу потерять все. Что же? Прежде всего — доброе имя раба, потом — жену, хотя она мне не жена, но можно считать, что жена, затем — кусок хлеба с маслом, потом — машину, хотя она не машина, а драндулет, который больше ломается, чем доезжает до дачи: она в соснах и тишине, такую дачу жаль терять, равно как и автомобиль, и сладкий кусок хлеба с маслом, и потные ночные утехи с любимой женщиной, да и доброе, повторю, имя раба тоже не хочется терять.
   Словом, в нашем государстве рабочих и крестьян и всеобщей любви к человеку быть не рабом очень накладно, проще им быть, и поэтому к нижеизложенному моим мелодраматическим Героем я не имею никакого отношения, разве, повторю еще раз для семядольных идиотов, что только в качестве передаточного устройства.
   Впрочем, к сентенции, что мы были и остаемся, претензий у меня нет что правда, то правда: мы были и остаемся…
   Признаюсь, что я не только поддерживаю в этом своего баламутного Героя, но и кропаю фантастическую феерию именно на эту тему, поскольку литератор, а все мы, пачкуны бумаги, малость лягнутые копытом судьбы в лоб. Все пытаемся заглянуть в будущее, хотя футурология — наука не для слабых духом.
   Город с высоты птичьего полета. Он шумен, многолюден, праздно-трудолюбив. Пластится в летней дымке полуденной неги. Над площадью в небесном мареве — голуби; в центре площади, как символ тоталитарного прошлого, гранитный постамент без памятника. Это город Москва в начале ХХI века.
   …Международный корреспондентский пункт, он же филиал ЦРУ в чужой столице. Сотрудники и сотрудницы, телефоны и факсы, компьютеры и сканеры. По длинному, как река Потомак, коридору идет красивая блондинка на высоких каблуках и в мини-юбке.
   Молодой человек западного образца выпадает из кабинета. В руках журналиста видеокамера. Увидев красотку, профессионально включает видеокамеру. Неловко склонившись, спешит за прекрасными ножками. Ноги (и не только они) в х-фокусе объектива…
   Съемка.
   Вдруг вместо чудных ног (и не только ног) в х-фокусе объектива появляется упитанная, круглая физиономия…
   …В х-фокусе объектива — планета Земля.
   На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку Объекта: огромный аэродромный ангар в безлюдной степи, огороженный колючей проволокой; что-то похожее на караульную вышку; пристроечка у ворот; разбитая ухабистая дорога, по которой пылит малолитражная колымага.
   Ему нравились женщины с кривыми ногами. Он был без ума от тех особ, у которых ноги были как колесо.
   Кривые ноги, утверждал мой приятель по прозвищу Бонапарт, или Бо, очень удобны во время полового акта. Их можно забрасывать себе на шею, как кашне. Очень удобно, говорил Бо, теребя свою крайнюю плоть.
   — Прекрати! — морщился я. — Ты ведешь себя, как ребенок.
   — Я не имею права мечтать? — огорчался Бо.
   — Имеешь, но не прилюдно.
   — Прости, но, кажется, нас двое?
   — А я что — не человек?
   — Не, — смеялся, — ты труп!
   Я не обижался. Отчасти мой приятель по счастливому детству был прав. В скором будущем меня ждала такая веселая перспективка — кормить червей, откормленных вкусной человечинкой.
   — Я труп, — отвечал. — А ты мудак, Бо!
   — Лучше быть мудаком, чем трупом, Саша, — покачивал плебисцитарной головой и сжирал мою черешню вместе со скользкими онкольными косточками. Лучше на бабе кататься, чем в могиле валяться, — прорифмовал.
   — А ты умен, — заметил я, — не по годам.
   — А то! — щерился. — Вчера встретил такую всадницу! — чмокал мокрыми губами. — Это что-то! Прыгала на мне, как блоха.
   — Повезло.
   — Хочешь полюбить?
   — Я люблю женщин с прямыми ногами, — признался.
   — Однако ты привередлив! — пускал слюни.
   — И жара, — вздыхал я. — И воняют они.
   — Кто?
   Помню лишь одну, которая не воняла потом, мочой, уксусом, хозяйственным мылом, пищеводно-желудочными и прочими выделениями.
   Это была моя сестра. Она умерла. Ее звали Алька. Она была всегда чистенькая, и запаха у нее не было. Никакого запаха. Пока жила, была маленькая, крепкая, похожая на букву А. И кожа у нее была нежная, шелковистая, как шерсть у гусениц, и у этой кожи — никакого запаха… И поэтому я любил Альку.
   Более того — очень давно мы с ней были запакованы в материнском чреве, точно в чемодане; наша мама носила перед собой вооооо от такой живот, и мы с А. там мирно жили; утверждают, что там тепло, уютно и сносно кормят. И я бы согласился жить и ничего не помнить, но маме, должно быть, надоело таскать двух обормотов, и нас попросили из надежного убежища.
   Жаль.
   Строгий кабинет шефа-руководителя корпункта и филиала ЦРУ. В нем двое: сам хозяин кабинета (это его упитанная и круглая физия попала в х-фокус объектива) и симпатичный журналист с видеокамерой. Коллеги ведут напряженную беседу — на языке великом и могучем.
   — Ник, как говорят русские: сделал дело — водку пей смело. Так, кажется? — спрашивает руководитель.
   — Русские еще говорят: не в свои сани — не ложись. С чужой женой. Я журналист, а не лазутчик! — артачится.
   — Ник! Ты же сам нашел этот народный самородок! Сахо… как его? Сахоруйко?
   — Загоруйко!
   — Ты его откопал, а русские его тут же…
   — Что?
   — Закопали! — Вытаскивает из стола фотографии. — У нас есть сведения, что Сахаруйко…
   — Загоруйко!
   — Черт, язык сломаешь… Его перевели на секретный Объект, нам неизвестный. С какой целью?
   — Это шпионаж! — возмущается Ник.
   — Это репортаж. Сенсационный, быть может, — поднимает палец руководитель. — Ты же у нас ас журналистики, так?.. Из аса воздушных трасс — отличный репортер. Самолеты, катастрофы, заводы, химики-крези — это твое, Ник!.. Погляди-погляди.
   Журналист неохотно берет со стола фотографии:
   — Новое химическое производство? Странно! Ни реки, ни дорог, ни труб.
   — Страна ребусов. Загадочная русская душа.
   — Да-а-а, но…
   — А поможет нам с ребусом… — Шеф-руководитель топит кнопку вызова на столе. — Кажется, вы уже знакомы? Это — Николь.
   На пороге кабинета появляется блондинка. Та самая, в мини-юбке. От удивления Ник открывает рот — и забывает его закрыть.
   Алька умерла лет семь назад или двадцать семь лет назад — что не имеет принципиального значения. Она умерла, а я остался — лежал, ел черешню и плевал скользкими онкольными косточками в потолок, когда пришел Бонапарт, он же Бо, он же Боря, и сообщил:
   — Она меня отвергла.
   — Кто?
   — Аида.
   — А это кто?
   — Наездница.
   — Почему?
   — Не знаю… — Пускал слюни и смотрел глазами грызуна. При этом жрал мою черешню вместе с косточками и беспрестанно сучил куцыми, словно ампутированными, ножками-ручками.
   — Ты напоминаешь мне вождя, — сказал я.
   — Вождя? — удивился мой приятель. — Какого вождя?
   Однажды, когда мы жили, мама отвела меня и Альку в Мавзолей… долго тащила по военно-хозяйственной брусчатке… теряя в многоножной шаркающей пролетаризованной массе… находила… и мы висели на рефлексивных ее руках… и А. требовала:
   — Хочу писать… хочу писать… хочу писать…
   А я молчал, хотя тоже хотел… Мама религиозно закатывала глаза и молилась:
   — Потерпи-потерпи-потерпи!
   Как можно терпеть, если очень хочется?
   И поэтому мы с А. толком не рассмотрели рыжеватую, как конский хвост, святыню.
   Не знаю как Алька, у меня было единственное желание: чтобы организованная радетельная мука поскорее закончилась и я бы мог выпустить на свободу мной переработанную газированную воду, которой злоупотребил с единоутробной сестрой.
   Когда же это наконец случилось под оккультированной бастионной стеной, я услышал радостный голос А.:
   — Мама, а дедушка, который спит, засушенный, как кузнечик…
   — Аля!.. — повело маму, епитимная тень от рубиновой звезды украла ее лицо.
   — И нет! И нет, — пожалел я маму. — Он похож на Борьку!
   У нашего дворового товарища была великолепная цесарская циклопическая башка. И вообще он был выродок, и на его глобальном дистрофическом лбу прорастала шишка, как, наверное, знак высшей небесной силы.
   Позже я узнал: когда-то давно нашу святыню залило пахучими канализационными водами. По такому нечаянному случаю задали вопрос Патриарху всея Руси: мол, как святая церковь может объяснить подобный казус?
   — По мощам и елей, — последовал велеречивый ответ.
   Скрежет открывающихся металлических ворот с закрашенными разлапистыми звездами. На Объект въезжает разбитая грязная колымажка. Тормозит у Поста. Из машины вываливается очень нетрезвый человек:
   — З-з-загоруйко! Ты где? Это я — Ваня! Смена в моем лице!.. Любаша, ты тоже выходи! Родине служить!
   Из пикапчика выбирается пышнотелая хохотунья:
   — Ванюша! Ты куда меня свез, негодник? Тута же край земли.
   — …и ни души! Кроме нас и Загоруйко! — Нетвердо вступает на ступеньки крыльца Поста. В руках бутылка с мутным самогоном. — Загоруйко, выходи мою химию пить!.. — Плюхается на ступеньку. — Любаша, Загоруйко это… — крутит горлышком бутылки у виска, — святой человек! Не от мира сего. Ученый, ой какой ученый!.. Только я, ик, ученее! Спроси — почему?
   — Почему, пригожий?
   — Отвечаю! Он из воды — что? Только уксус. А я? Из табурета? А? взбалтывает бутылку. — Корм для души…
   — Люблю тебя, душеньку! — визжит от удовольствия жизни Любаша. Ой! — И делает неожиданный грациозный книксен. — З-з-здрасьте!
   — Ты чего, Любка? — удивляется Ванюша.
   — Добрый всем день, — кашляет сухопарый и худощавый человек, уморенный химическими опытами. Он уже не молод, но и не стар. В его страдательном обличье некое колдовское притяжение. Такие люди способны пойти на костер за свои научные убеждения, как это уже случилось однажды в истории человечества.
   — А-а-а, это ты, Менделей, — оглядывается сменщик и поднимает бутылку над головой. — Окропишь святую душу?
   — Я ж не употребляю, Иван.
   — Брезгуешь, значит? — Выпивоха пытается встать на ноги. — Не уважае-е-ешь!
   — Ванечка! — беспокоится Любаша.
   — Цыц, баба! Когда звезда со звездой…ой! — И кувырком летит с крыльца. И так, что звезды из глаз. И так, что бутылка, летя в свободном полете, наконец находит свой бесславный конец, влепившись в металлический брус.
   Вопль отчаяния и душевной боли из поверженного судьбой человека. Вопль угасает в бескрайней степи. И тишина, лишь музыкальный треск кузнечиков.
   Врачи рекомендовали Альке черешню, и вместе с ней я тоже лопал черешню, и мы с А. плевались друг в дружку черешневыми косточками, и это нас веселило. Потом Алька умерла, я же остался и теперь плюю косточки черешни, записываю всевозможные мысли и размышления на клочках бумаги и в тетрадку, а тот, кто со мной рядом, давясь ягодой, теребит меня:
   — Вождя? Какого вождя?
   На это я отвечал, что у него, неряшливого, будет или дизентерия, или несварение желудка.
   Не поверил, и зря. На следующий день престолонаследник сидел на унитазном лепестке и страдал, отягощенный неожиданной хворью, жаловался:
   — Аида отвергла. Окончательно.
   — Почему?
   — Животом маюсь.
   — Ты ж меня не слушаешь, засранец!
   — Буду слушать.
   — И что же?
   — Автомобиль подарю, если вернешь… невесту…
   — Невесту?
   — Да, я решил жениться… — Потупил взор. — Сходи к ней, пожалуйста. Вот адрес. — И черкнул закорючки на бумажном клочке. — Скажи, что я ее люблю всеми… как это… фибрами…