Свой полноценный глаз маленькому Кулешову удалось сохранить благодаря обострившемуся в состязании за жизнь инстинкту. Мальчик отпрянул от двери и тут же из замочной скважины, жаля освободившееся пространство, проклюнулась ножка циркуля с иглой.
   — А-а-а, паскуда! — Дверь распахнулась, но Кулешов уже прятался в комнате. — Сколько говорить! — орала соседка Сусанна. — Поймаю — убью ублюдка!
   — Шурка! — поднималась с кровати тяжелая бабка и на больных ногах ковыляла в коридор. — Сейчас я этой бляди…
   И начинался вселенский хай. Сусанна была женщина молодая и гулящая и бесстыдная — полаяться любила. А ее любила СА — Советская Армия, то есть ее солдаты и офицеры. Поначалу ходили в гости защитники отечества из соседнего гарнизона. Приносили цветы, шоколад, запах кожи командирских ремней, водку, фотографии родной далекой семьи, проблемы артиллерийской службы. Требовали изысканной любви, пускали сопли, слезы, забивались в потную подмышку или пах, потом нажирались водкой или ворованным денатуратом и заставляли Сусанну ублажать свою слабосильную плоть.
   — Возьми меня, — требовали они, — ртом.
   — Не хочу, — отвечала честная девушка.
   — А что ты, сука, хочешь?
   — Мороженого хочу.
   — На пломбир дам, — обещали ей.
   — Сколько?
   — Сколько хочешь.
   — Тогда пожалуйста.
   Потом артиллеристов дислоцировали, и все офицеры гарнизона, прощаясь на железнодорожном вокзале с любимой ими Сусанной, подарили ей тележку с мороженым.
   Богов войны сменили строительные батальоны. Ими командовали ушлые командиры. Они не приносили цветов, шоколадных конфет, фотографий, проблем — они несли кирпич, цемент, пиломатериалы, ацетон, нитрокраски, песок, гипс, гвозди, керамическую плитку, известь, инструменты. К ужасу Сусанны, ее комната превратилась в склад, но выход, слава Богу, нашелся: Иван Иваныч Цукало за определенную мзду занялся посреднической деятельностью, и успешно. Так вот, их всех пересажали в кутузку, строительных воришек. Некоторое время девушка носила им передачи, однако скоро влюбилась до беспамятства в солдата срочной службы. Он был писаный красавец. Гвардеец со штык-ножом. Он тоже любил Сусанну — и случалось, все двенадцать часов увольнительной. Порой увлекшись, они завтракали, обедали и ужинали во время соития. К сожалению, служба для бойца закончилась. И он уехал на родину, оставив адрес любимой однополчанам.
   И те явились — явились отделением. Расположившись в коридоре и разбив походный лагерь, двенадцать человек принялись ждать каждый своего часа любви. Разумеется, подобное вторжение армии не осталось незамеченным бабка Кулешова подняла бестактный гвалт и повела решительное наступление на вооруженные силы. Армия была вынуждена отступить на лестничные марши. Хотя, усладив кулешовскую бабку сухими пайками, свой конституционный долг солдаты таки выполняли до конца.
   Позже, через неделю-другую, Иван Иванович и Николаев смастерили вдоль коридорной стены аккуратную многоместную лавочку. Таким образом сложный военно-гражданский вопрос в коммунальной квартире был улажен. Правда, изредка возникали региональные конфликты, но все больше по причине малолетнего любопытства того, кто родился в день смерти великого вождя маленького роста.
   Я тоже имел счастье родиться — правда, я родился зимой, когда на землю падали вот такие вот снежинки:
   * * * * * * ** * * ** * * * * * ** * * * * ** *** * * *** * * * * * *
   * * * * ** ** ** ** * * *
   * ** ** * * * * * * * * * * * * ** ** ** ***
   ** * * ** * * * * ** * * * ** * * ** * * **** **** ** *
   * * ** * * * ** * * * * ** * * * * **** ** * ** * * * *** * * * * * * ** * *
   ** * *
   * * * * * * * * * * * *, похожие на концлагерную проволоку.
   И вовсе не Кулешов, а я видел на полотнище изображение доброго и усатого вождя. Потом, уже позже, увидел: солдатики стройбата притягивают к холодной земле за тросы воздушный орган. И на них орет новенький щеголь-офицер:
   — Эй, молодцы, где силы пораскидали?
   А после увидел: из грузовика стаскивают прогибающееся фанерное полотнище и закрепляют его в алюминиевом каркасе. И когда вверху свободно поплыла гондола, то я увидел на вздыбленном полотнище бритоголового, с заретушеванными бородавками вождя. Он улыбался миру благолепной, баламутной, банкетной улыбкой, словно предупреждая мир, что скоро покажет всем кузькину мать.
   — Зинаида! — кричал М., ее муж, защитник, великий режиссер. И целовал-целовал-целовал ее прекрасные семитские глаза. — Я тебя буду беречь! Беречь!
   — А я буду тебя беречь, — говорила она. — Родной мой! Прости меня, прости. Какая я дура!.. Если бы все знать!.. Мы бы остались там. И жили, и ничего не боялись! Почему мы не остались?
   — Прекрати! — оборвал он ее. — Интересно, в каком же я тогда профсоюзном коллективе числился? Сборщиков бананов? Или мусорщиков?.. Меня бы тут же вытурили из-за профнепригодности. Выгнали бы взашей! И мы бы умерли с голоду у подножия Эйфелевой дуры.
   — Жить, не бояться и быть мусорщиком…
   — Не-е-ет!!! — страшно заорал он. — Я один только могу ставить скандальные спектакли!.. Кстати!.. — И захлопал в ладони. — Все на подмостки! У меня имеется к вам серьезный разговор!!!
   — Послушай!
   — Зинаида, к черту все! Сны! Доносы! Все будет хор-р-рошо! Все будет просто прекрасно! Пока у меня есть Театр! Ты мне веришь?
   — Я тебе верю. Как я тебе могу не верить? Но я еще верю снам.
   — А я не верю снам. Долой сны — отжиток прошлого! — Торопится к режиссерскому столику. — «Сон разума порождает чудовищ!» Да здр-р-равствует бессонница! — Звенит колокольчиком. — Я жду! Все-все-все! Выходите-выходите-выходите! — И актерам: — Что, господа, спокойной жизни захотели? А этого не желаете? — Крутит им фигу. — Если каждый из вас будет играть в полумеру, то получится черт знает что! Получится просто группа актеров, которые так же пунктируют, как их режиссер. А что должно быть: это я пунктирую, а актер не пунктир-р-рует, а размечает кровью. Любую линию, которую ему надлежит сделать на сцене, он кровью из вены разрисовывает. Кр-р-ровью, вы это понимаете?.. Нет, вижу, не понимаете. Товарищи оленеводы тоже ничего не поняли. И это не случайно! Что осталось от нашего Гоголя? Ничего!.. Меня самого тошнит от спектаклей, которые мастерились сто лет назад. Кровь куда-то уходит, исчезает, остается жир и сальные наслоения! Черт подери! Так нельзя! Я протестую!.. Вы забыли, что я вам сказал, когда начинали? Я сказал: вы видите аквариум, в нем давно не меняли воду, зеленоватая вода, рыбы в ней кружатся и пускают пузыри.
   И что же имеем? Не имеем праздника, не имеем торжества игры, но имеем кислые, заспанные рожи в стоячей, вонючей воде!.. Именно-именно: заспанные рожи в стоячей, вонючей, говнючей субстанци-и-и!!!
   Защитник по делу Кулешова производил впечатление человека не совсем полноценного. Он был вял, рефлексивен, туповат — суконным языком изложил свою субтильную речь:
   — Товарищи! Наш человек — это добросовестный труженик, человек высокой политической культуры, патриот и интернационалист. Он живет полнокровной жизнью созидателя нового мира. Это не значит, конечно, что мы уже решили все вопросы, связанные с формированием нового человека. Вот в данном, конкретном случае, товарищи, перед нами, я бы сказал, жертва собственной безответственности. Перед нами яркий образец тех людей, я бы сказал, лиц, которые стремятся поменьше дать, а побольше урвать от государства. Именно на почве такой психологии и появляются эгоизм и мещанство, накопительство, равнодушие к заботам и делам народа, возникают чудовищные преступления. Но будем снисходительны, товарищи, подсудимый полностью осознал содеянное, и мы, руководствуясь самой гуманной в мире социалистической законностью…
   М. смотрел на сцену и чувствовал в заслуженной груди сердце, оно было перетопленное страхом, болью, ненавистью, любовью, надеждами, верой, хотя уже с трудом перекачивало старческую чернильную кровь, и эта его недобросовестная работа напоминала о времени.
   И поэтому он рявкнул:
   — Я жду, чер-р-рт!!!
   А по проходу спешил лавсановый, лакействующий человечек, у режиссерского столика лекально изогнул позвоночник:
   — Желаете папироску-с?
   — К черту! Я ж бросил! Вчера вечером.
   — Извиняюсь!
   — Стоп! Черт с ним! Давайте.
   — Пожалуйте, — улыбнулся человечек. — Не желаете ли знать, кто на вас?..
   — Что?
   — Доносец написал-с?
   — Да? Любопытно-любопытно. — М. закуривает от протянутой чужой спичины. — Дело поэта правильно разложить хворост в костер, а огонь должен упасть с неба…
   — Что-с? — У человечка была благоприобретенная усердием плешь.
   — Так говорит мой друг… поэт. А если костер не разгорается, то это значит, что костер плохо разложен, либо — а это тоже случается — небо закрыто облаками… Поэты… они любят эдак…
   — Понимаю-понимаю, аллегория! — хихикает человечек. — А мы люди маленькие. У нас все в соответствии, так сказать, блюдем интересы государства… трудящихся. — Роется в кожаной папке. — У нас тут все: кто, что, как, почему, с кем, на кого…
   — Ну-ка! Дайте!
   — Ни-ни! Не имею на это права. Чрезвычайно секретно. Чрезвычайно. Только могу сказать конфиденциально. Кто?
   — Да?
   — Да-с!
   — Ах ты, сучье племя! — М. мертвой хваткой цапает спазматического человечка за шиворот и тащит к двери. — Иуду ищете? А его не надо искать! Он у каждого из нас в кишках! — Выталкивает врага, задергивает портьеру. И чтобы духу не было!..
   Возвращается к столику и не видит, как из-за других портьер выскальзывают… скользят, как тени… тени…
   Однажды моя жена О. Александрова опубликовала статью о молодой добропорядочной женщине, которую арестовали наши доблестные милиционеры. За что? Она им показалась пьяной. И ее забрали в медвытрезвитель. Там ее все работники поимели, как гражданку, не уважающую законность: поимели анально-орально-вагинально. Поскольку женщина была не только красива, но и попыталась оказать сопротивление, укусив прапорщика Дыменко за его лично-каучуковую дубинку.
   — Ну как? — поинтересовалась О. Александрова после того, как я прочитал статью.
   — Я бы не хотел, дорогая, чтобы ты оказалась на месте этой женщины, отвечал.
   — Ты меня защитишь!
   — Я?
   — Ты!
   — Увы, родная.
   — Почему же меня не защитишь?
   — Боюсь.
   — Что?
   — Всего боюсь. Телефонного звонка. Стука в дверь. Переписки населения. Выборов. МВД, КГБ, ОМОН, ОБСДОН, АЭС и так далее.
   — А я ничего не боюсь, — отвечала на это моя супруга. — И отвечать надо не пощечиной, а бить ногой по яйцам.
   — Это больно, — на это заметил я и спрятал свое законнорожденное хозяйство подальше.
   Дело в том, что у меня была Первая жена, она была сумасшедшая, но этого никто не знал, даже она. И тем более я. Когда возвращался после напряженного трудового дня домой, она меня обнюхивала. И нельзя сказать, что только лицо.
   — Какая ты ревнивая! — хихикал я от щекотки в паху.
   — Ты мне изменяешь, я чувствую! — кричала Первая и, кстати, была права.
   В обеденный перерыв мы с мечтательной жирноватой Беляковой занимались тем, что расшатывали канцелярские столы и стулья. Первая была полностью права в своих беспочвенных подозрениях, однако я считал себя оскорбленным: на столе и стульях супружеская измена не считается. И вот однажды, окончательно сойдя с верного курса, как партия, жена меня же лягнула ногой туда, куда не следует лягать. Мне было больно, и пока я по этому поводу переживал, катаясь по полу, она, воодушевленная истеричка, изъяла из пиджака мой КПСС-овский билет и спустила его в бурные, как аплодисменты, воды унитаза. И что же я? Я долго и безуспешно шарил рукой по канализационной трубе, а потом разошелся с безумной. И правильно сделал: тот, кто бьет ниже пояса, никогда не поднимет глаза к небу.
   Высоко над тенью вечное солнце, Высокий Свидетель теней.
   — Какая у нас самая мерзопакостная сцена? — кричал М. на сцену и отвечал: — Верно! Когда провожают Хлестакова. Попрошу: «Строй курбалеты с их обеими». И легкость. Легкость. Необыкновенная легкость. Праздник Энергий! Аттракцион! Оркестр-р-р!!!
   Оркестровая яма взорвалась шальными веселыми звуками. В кавардачном танце поскакивали актеры. Режиссер долго не выдержал:
   — Как вы танцуете? Я бы сказал, как вы танцуете, но я не скажу, как вы танцуете! Потому что, если я скажу, как вы танцуете, вы танцевать больше никогда не будете!.. И почему нет нужных для мизансцены атрибутов? Где чучело медведя?
   — Моль съела, — на это отвечают ему.
   — Кто там такой находчивый? — смеется М.; слава Богу, начиналась работа. — Быстрее. Прошу!..
   Рабочие сцены выволакивают огромное медвежье чучело.
   — Пр-р-рекрасно! Помреж, вяжите ему бант!
   Помреж мал ростом — про таких говорят: метр с кепкой, — пытается выполнить указание.
   — Товарищи! Помогите помрежу. Дайте ему, в конце концов, ходули. Живее! — требует М.
   Принесли ходули. Помреж с помощью актеров вскарабкался на них.
   — Дер-р-ржите его!.. Куда? Куда он идет? — резвился М. — Поверните его к медведю! Хорошо! Теперь вяжите бант. Прекрасно! Красивый, пошлый бант-бантик… Товарищ помреж, в чем дело? Почему вы повисли на чучеле? Ну нельзя же так работать, господа!.. Кто-нибудь! Оторвите его от медведя!.. Учитесь ходить на ходулях, может пригодиться!
   Бабка отправила Кулешова за хлебом. Бабка на улицу не ходила — ноги распухли и были как чужие люди. У булочной под дождиком скандалила очередь — хлеб еще не подвезли, и было неизвестно, привезут ли вообще. И поэтому маленький Кулешов с легкой душой уходил гулять по городу. Правда, все дороги вели на площадь — там всегда что-то случалось интересное. По площади водили летом слонов из цирка-шапито. По площади ходили весной пионеры и били в барабаны у памятника. Зимой на площади устанавливали вот такую чудную новогоднюю елку, окруженную небольшим заборчиком:
   ~*~
   ^^
   *^^^*^^^*
   ^^^^^*^^^^^
   *^^^^^^*^^^^^^*
   *^^^*^^^^*^^^^^*^^^*
   *^^*^^^*^^*^^*^^^^*^^*
   |||||||||
   |||||
   ++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++
   А осенью… мальчик вышел на мокрую площадь и увидел своих старых знакомых — он увидел солдат стройбата. Они притягивали за тросы к земле замерший аэростат.
   — Шурка, помогай! — весело прокричал офицер; он был молод и запальчив, хотел жениться на девушке по имени Суси; так он называл соседку Кулешова и носил ей цветы, коньяк, иллюзии и любовь, а Кулешова одаривал острыми, разноцветными, как гирлянды, леденцами. — Шурка, помогай! — весело кричал офицер, и мальчик смотрел: из армейского грузовика спешно стаскивают прогибающееся фанерное полотнище и закрепляют его в потускневшем от времени алюминиевом каркасе. И когда под дождевые косые тучи всплыла гондола, мальчик увидел на полотнище чрезмерно породистый холеный лик вождя.
   Дождь усиливался, и сквозь его холодную мелкую сетку мальчик заметил: на широкой, потекшей краской груди нового вождя разлапистые пятиконечные звездочки, их было пять — как на офицерской бутылке доброкачественного кавказского коньяка.
   М. в бешенстве молотил воздух колокольчиком:
   — Стоп!.. Стойте-стойте! Родная Зинаида! Кого ты играешь? Посмотри, кого ты играешь? Ты играешь тетку! Тюху! Бабу!!! Где твоя легкость?! Где царственность? Где полет?.. Городничиха первый раз, может быть, почувствовала — она женщина. Перед ней призрак любви. Она летит на этот призрак… как… как мотылек… на свет.
   — Хорош мотылек! — посмела заметить Зинаида.
   — Молчать!.. — в исступлении завопил М. — Почему у вас спина деревянная? Почему, я спрашиваю, у вас спина такая?
   — А вы позабыли, сколько этой… этой корове… лет?
   Мастер рвет волосы на голове:
   — Что?.. Боже мой! Вы абсолютно, решительно не понимаете ее!.. Когда женщина хочет понравиться — ей семнадцать!
   — А мне кажется…
   — Вам кажется?! — хохочет режиссер. — Это мне кажется, что я здесь режиссер! И что я имею право, простите, на творчество! Или не имею?!
   — Почему вы орете? — сквозь зубы интересуется Зинаида. — Почему на меня повышаете голос? Кто вы такой, чтобы орать?! В конце-то концов?!
   — Зинаида!!!
   — Кого хочешь удивить? Этим фиглярством? Оленеводов уже удивил!
   — Замолчи, др-р-рянь!
   — Фигляр! Фигляр! — неожиданно показывает язык.
   — Прекрасно! — восторженно кричит М. — Ты у меня будешь работать! И так, как я хочу!
   — Я?.. У вас?.. Никогда!.. Я!!! Не кукла!.. И вы… ты!!! — Валится на актеров.
   — Обморок?.. Боже ж ты мой! Воды-воды! Врача! — волнуются они.
   — Унесите! — жестоко командует М., и актеры выполняют его диктаторский приказ: «Театр создается, как и коммунизм, трудом миллионов».
   — Дети, что такое коммунизм? — пытала нас классная руководительница. Она это спрашивала каждый божий день. Никто не отвечал ей, никто не знал ответа на этот вопрос. — Коммунизм, дети, — это общество, где все люди свободны и равны. Но чтобы осуществить такое равенство людей, надо создать необходимые условия. Вот почему мы боремся за такое общество, где все средства производства являются всенародным, блядь, достоянием, где люди будут трудиться по своим способностям, а получать по потребностям. Только в таком обществе возможны действительное равенство и счастливая жизнь всех людей. Коммунизм — это общество лучшее из лучших, самое благородное из благородных, блядь, какое может создать человек. И мы, нынешнее поколение советских людей, будем жить в этом обществе, блядь, — так вещала наша классная руководительница, но однажды дождливой осенью она, строгая и сдержанная, появилась в аудитории и сказала: — Дети, блядь три раза, особое значение приобретает бережное, экономное отношение к трудовым ресурсам…
   Я долго скрывал от товарищей по партии, что лишен волей необузданных обстоятельств документа, в котором секретарь первичной партийной организации своей властью отмечает штампиком уплату членских взносов. Когда же я наконец, подлец, признался, то с плохо пахнущим Колозюком, он у нас был секретарем, случился нервический припадок — он хохотал, рыдал, ковырялся в больных зубах перочинным ножиком, потом набросился на меня и сделал безуспешную попытку обыска.
   — Нет, — твердо отвечал я. — Нет у меня того, что вы ищете.
   — А где?! — визжал Колозюк. — Это же политическое убийство… мое!.. У меня… с меня… на меня… в меня! Ау-ау-ау!
   — Не знаю, — врал я. — Украли, должно быть.
   — Украли? Этого не может быть!
   — Почему? — удивлялся я.
   — Потому что! Это… это не деньги.
   — Как вы смеете это… это… приравнивать! — возмущался я.
   Хотя немытый Колозюк был совершенно прав: всего лучше обеспечивают свободу человека — деньги. И чем больше у тебя радужных госзнаков, тем радужнее настроение, и на три простые буквы можно послать весь окружающий тебя вымороченный абстрактными идейками мирок.
   Зарплата у нас шла через неделю, и поэтому секретаря Колозюка мне было сложно отправлять туда, откуда он пришел. А пришел он из своего кабинета. Там он приставал к артисткам, ищущим работу. И не исключено, что и к актерам. По моему мнению, это самое подлое дело: использовать служебное положение в столь корыстных целях. Но, между прочим, Колозюк считался лучшим специалистом — по специальности гинеколог Мельпомены? — и его геральдическая фоторожа красовалась на Доске почета.
   Впрочем, отвлекаюсь — нечистоплотный секретарь первичной партийной организации бросился за помощью к руководству. И руководство изрекло:
   — Нужно усиливать воспитательную работу — и трудовую, и нравственную, и идейно-политическую.
   И собралось партийное собрание — все жаждали посмотреть, как будут воспитывать т. Александрова А.А., то есть меня. Что-что, а воспитывать у нас умеют, особенно Общество спасения на водах. Спасение утопающего — дело рук самого утопающего, краеугольный закон нашего общества.
   По делу Кулешова проходили три свидетеля. Первый — начальник котельной, где и было совершено ужасное преступление. Начальник был человеком, очевидно, в меру пьющим, хитроватым и добродушным.
   — Ах, как же так, Александр-Александр? — горевал он. — Подвел, брат, подвел. Я тебе, однако, такое доверие оказывал, а ты? Не оправдал доверие. Нехорошо.
   — Отвечайте только на вопросы! — рычал судья.
   — Так ведь подвел, подлец!
   — Еще раз: я вам вопрос — вы мне ответ! — страдал судья.
   — Ответить — пожалуйста! Как перед Богом. Но могу сразу сказать: подвел!
   — О-о-о!
   — Истину говорю: подвел.
   — Вы можете помолчать, свидетель? — взъярился судья.
   — Могу.
   — Ну и молчите.
   — Так вы же интересуетесь?
   — Вам сколько лет, свидетель?
   — Так я уж на пенсии. Третий год в котельной как.
   — Вы принимали на работу подсудимого?
   — П-п-подсудимого?
   — Да!
   — Нет!
   — Как это — нет? Если на предварительном следствии…
   — А-а-а? Шурку Кулешова я принимал. Было дело. Только тогда он был не подсудимый. Если бы он был подсудимым…
   — О-о-о! Я больше так не могу работать! — вскричал судья. — Объявляю перерыв, сучьи вы дети!
   М. ждал — он не любил ждать. Он был слишком занят делом, чтобы терять время на бесплодные ожидания. Ему оставались, он знал, жалкие минуты в этой инфекционной жизни — и ждать?
   — Сюда Городничиху! — возопил он. — Помреж, где она?
   Помреж тут же осторожно выглянул из-за пыльного занавеса, поморгал отварными преданными глазками:
   — Они-с отказываются.
   — Что?
   — Они требуют прощения-с. От вас.
   — Зинаида! Прекрати! Мое тер-р-рпение не бесконечно… Чер-р-т!
   Зинаида вышла на авансцену, она вышла спокойная и невозмутимая, она появилась и сказала:
   — Просите прощения… за свое… хамство…
   — Зинаида, что за комедия такая?
   — На колени! — И беспрекословный жест руки.
   — Чего, сударыня?
   — На колени, на колени!
   — Извиняюсь. Не могу-с… У меня… У меня костюм… новый!
   — На колени!
   — Это черт знает что!.. Когда здесь последний раз убирали?
   — Я жду.
   — Господи! Прости наши грехи! — М. плюхается у столика. — Ну? Все? Простила?
   — Теперь ко мне… Нет-нет, на коленях!
   — Ну, это слишком… Это уже в некотором смысле…
   — Если вы!..
   — Ну, хорошо-хорошо! Черт!.. За что мы уборщице платим?
   — Ко мне!
   — Прежде чем радоваться падению тирана, проверь, кто его сверг! Двигается на коленях по центральному проходу партера.
   — Так. Хорошо-хорошо. Замечательно!
   — Ты еще издеваешься? Ну-ну… Над кем? Над своим Богом?
   — Ползи-ползи, червь!
   — Куда? Я уже приполз. — Стоит у сцены. — «И не поймешь, кто жертва, кто палач на полотне художника».
   И смотрит снизу вверх на нее, привилегированную им и судьбой. И она, родная и близкая, неожиданно ныряет и, скользнув в красивом барском платье по доскам, оказывается лицом к лицу с ним:
   — Ты мой палач! Ты самый лучший в мире палач! А я твоя жертва!
   Чрезвычайное партийное собрание проходило в лучших традициях периода прошлой реконструкции — в какой-то момент я даже пожалел, что поимел счастье выклюнуться в этот праведный мир. По словам моих же товарищей — я нравственный переросток, зарвавшийся политический хулиган, враг трудовой дисциплины, авангардистская штучка, барчук, восьмушка, циник, фразер, внутренний эмигрант, хер с горы, остряк, солитер, последняя буква алфавита, гидра мирового империализма, моветон, дисбаланс, довесок, хлыщ, гаер, глаукома на глазах коллектива, чистоплюй, шут, дезорганизатор производства, идеологический диверсант. А что же я? Я все это безропотно слушал и рассматривал обувь присутствующих. Я ошибся, как-то говоря, что все члены нашего трудового коллектива носят только отечественную обувь. При более пристальном рассмотрении выяснилось, что почти все женщины управления предпочитают импортную обувку. Но почему-то на их добропорядочных ножках она, приобретенная за валюту, выглядела как отечественная. Наверное, наши женщины настолько высокопатриотичны, рассуждал я, что делают все возможное… И здесь меня отвлек голос начальника управления Поцгородинского:
   — Чему это вы улыбаетесь, Александров? Вы осознаете?..
   — Осознаю, — признался.
   — Что осознаете?
   — Все!
   — Что — все?
   — Все, что надо осознать, козел.
   — Как вы сказали?
   — А вот так и сказал!
   — Мне стыдно, что вы работаете под моим началом.
   — Мне тоже, козел.
   — Товарищи! — замитинговало руководство. — Наше отношение к тем, кто ведет себя недостойно, нарушает нормы нашего общества, было, есть и будет непримиримым. Это я вам говорю, блядь! Никаких поблажек и никому, когда речь идет о чести и авторитете…
   Старушка, которая была второй свидетельницей по кулешовскому делу, плохо видела, толком не слышала и говорила безумные речи:
   — Сашенька? Ты где, Сашенька? Зачем вы хотите его казнить? Вы уже казнили Александра Ильича… Вам мало крови, деспоты?
   — Отвечайте только на вопросы, свидетельница, — требовал судья.
   — Запутать крепкую волю в противоречиях — это ваша цель, жандармы! грозила клюкой старушка из дореволюционного временного среза.
   — Позвольте!
   — Сашенька — лучший ученик. Он наше будущее. А будущее создается из настоящего. Убить проще, чем убедить.
   — Это черт знает что! — кричал судья. — Кто вы такая?
   — Дождь идет, — отвечала старушка. — За каждую нашу голову мы возьмем по сотне ваших!