Бр-р-рг — дамы, любительницы орального секса, могут отвернуться от павшего бойца киноискусства. Великий сморчок во всем был, как ныне утверждают, не прав; прав он был в единственном: кино есть наиважнейшее из искусств. Это верно.
   Как верно то, что моя голова, начиненная спиртовыми нечистотами, лопнет, точно водородная неактуальная бомба. И тогда я, ползучая патологическая пачкотня, скажу вам, многообразным сучкам и мобилизованным на классовую борьбу с собственным народом их мужьям, все, что я думаю о вас.
   Впрочем, какое дело мне до вас, заоблачных засранных небожителей? Равно как и вам до меня, конквистадора чужих консервированных душ.
   Так вот: у каждого из нас свои проблемы. Кто-то из вас, патрициев, обживает 440 кв. м жилой площади, 4 ванны, 3 унитаза, 2 биде, а кто-то, я имею в виду себя, бесхозного, ощущает свою никчемность и одиночество в трезвом и вероломном мире.
   То есть моя проблема заключается во мне самом. Поскольку голова у человека является одной из важнейших частей его же тела, то боль в этом органе, велеречивом и капризном, мешает сосредоточиться на каком-нибудь конкретном вопросе. Например, где я? Кто я? С кем я? Какой год? Месяц? Число? В какой стране болит моя голова? Чтобы ответить на все эти безнадежные вопросы, необходимо решить еще одну проблему. Быть может, главную для находящегося вне времени, вне пространства, вне себя.
   Проблема, известная всему взрослому населению. Проблема, которую так и не решил скандинавский рефлективный принц: быть или не быть? То есть в данном конкретном случае: блевать или не блевать? Чтобы узнать год, месяц, число, нужно иметь светлую голову. Чтобы узнать, в каком государстве находишься, тоже нужно просветлеть, скажем так, снизу.
   И выход здесь, увы, один: реорганизовать себя на насильственное очищение — признаюсь, к этому неожиданному делу предрасположен, поскольку человек впечатлительный, с основательно попорченным наркомовским фуражом, изношенным желудком. Кстати, пока буду добираться до унитаза, позволю себе экскурс в опломбированное прошлое: под кипарисами о. Капри играли в шахматы двое — Владимир и Бенито; молодые люди, приятные во всех отношениях, оплодотворенные идеями облагодетельствования всего консервативного человечества. Они отдыхали под синим итальянским небом, будущие квазивожди, поглядывая на дальние горные хребты, лысеющие под жирным солнцем. А воздух был божествен, как в раю. И хотелось полнородной вечности и плодородной любви местных красоток, похожих на горных козочек. Но появился хозяин приморской виллы, давя в усах блошливую мелочь, проокал:
   — Обедать, однако, пора, господа хорошие!
   Что же было подано на обед жертвам ненавязчивых царских репрессий: 1) экспозе декревиз, 2) кононэ с сардинками, 3) стерлядь кольчиком попильот, 4) маринованное бушэ из раковых шеек, 5) суп раковый с севрюжкой, с расстегаями, 6) котлеты деволяй из парной телятины.
   Ну и, разумеется, напитки: из благородных — смирноффская водочка, шампань-дюрсо 1825 года; из неблагородных — самогон из мочи туземного обезжиренного поросенка.
   Самогон уважал не испорченный буржуазными вкусами ходок из душегубного народа, временный хозяин виллы М. Г. Хрюкнет стакан-другой, куснет стерлядь кольчиком попильот и уходит, положительный, писать новый роман с революционно-освободительным названием «Еб' твою мать».
   — Еб' твою мать! Бр-р-рг! — Это я, грешный, наконец добрался до унитаза.
   О, какое счастье, господа, что есть унитазы! Унитазный лепесток есть признак цивилизации. Ведь большую часть времени человечество проводит именно на нем, радуясь, терзаясь, думая, страдая, окрыляясь и впадая в меланхолию. И втройне счастлив тот, кто имеет в одной квартире три унитаза. Количество унитазов на один кв. м соответствует чину, который занимает тот или иной государственный деятель. Впрочем, отвлекаюсь: у меня достаточно своих проблем.
   Итак, я молился над унитазом. Сквозь желудочную муку и слезы я видел сапфировый свод, морскую заводь, горные хребты, бесконечность пустынь, и все это было загажено моим непереваренным дерьмом.
   Бог мой, думал я с ленивой обреченностью, а если там, внизу, в этом микроцефальном мире, есть жизнь, прекрасная и удивительная, и я на эту идеалистическую, романтическую жизнь…
   Бог мой, думал я с бездушным недоумением, а не вырвало ли какого-нибудь Всевышнего на мою страну, несчастную, замаркированную, замордованную косноязычными вождями и слабоумными парламентариями?
   Потому что сидим мы, в очередной раз обманутые, в болезнетворном говне взбученной действительности, продолжая надеяться на ново-старую перекрасившуюся сволочь. И кажется, нет силы, которая могла бы смыть кал лжи и страха с наших нечистых душ…
   Бесконечная анально-унитазная жизнь заблудшей нации.
   Однако я отказываюсь плутать вместе со всеми. У меня хватит фантазии, чтобы выйти навстречу моим перворожденным мной же героям.
   В городке Н. жили люди. До поры до времени они жили вполне сносно и даже счастливо. Почти все взрослое население трудилось на ТЗ — тракторном заводе. Хотя на самом деле Завод был оборонным и выпускал танки: современные боевые машины с оптимистическими орудийными хоботами. Народное хозяйство великой страны нуждалось в таких тракторах — и заводчане работали добросовестно и во славу Отчизны. Более того, они любили свой ТЗ, самый мощный по производству военно-хозяйственной техники; они гордились двухкилометровым Главным конвейером; они души не чаяли в песенном лязге крепкого металла. В дни народных праздников Н-цы пили водку, пели клочковатые песни и ходили городком на испытательный полигон смотреть новые бронированные чудовища, изрыгающие смрад, мат и снаряды. И казалось, праздник всегда будет с народом.
   Однако наступили другие времена, странные и печальные. Вдруг выяснилось, что народному хозяйству танки больше не нужны. Нужны кастрюли и сковороды. То есть пришла конверсия, глумливая и капризная. Броневых дел мастера обиделись и ушли в неизвестные коммерческие структуры. А те, кто остался, принялись выпускать такой отвратительный посудохозяйственный лом, что потребитель решительно отказывался за него платить. И ТЗ остановился: бессильно заскрежетав, замер Главный конвейер, на подъемниках зависли танковые башни, в высоких пролетах заныла тишина. И люди остановились в остросоциальном недоумении: как жить без танков?
   Но чу?! Что за трудолюбивый перестук, усиленный эхом, доносится со стороны площадки КБ — конструкторского бюро?
   …Окружив удобную чушку танковой башни, мастеровые (человек пять) привычно щелкали о нее фишки домино.
   Молоденький НТРовец, сидя на орудийном стволе, точно на дереве, болтал ногами и пил кефир. Инженер первым заметил подозрительное движение в глубине заводского корпуса:
   — Эй, Минин на метле. Злой вроде, как жига.
   Народная игра тотчас же сбилась, но огромный по габаритам рабочий, похожий на Илью Муромца, прорычал:
   — Ша! Славяне! Дуплиться буду я!
   А вдоль Главного конвейера на дорожном велосипеде летел, как бог инженерной мысли, Минин. Старик был сухопар, энергичен; сед как лунь; с веселыми васильковыми глазами. Лихо притормозив у площадки КБ, поинтересовался:
   — А где энтузиазм масс? Нет энтузиазма! Сидим, пролетарии?
   — Кишки к копчику прилипли, Иван Петрович! — с готовностью хохотнул НТРовец и сник от осуждающих взглядов товарищей.
   Смешав костяшки домино, поднялся в полный рост Илья Муромец и угрюмо проговорил:
   — Без монет — работы нет, батяня.
   — Так-так! — вскричал Минин. — Значит, кишка тонка, рёбята?
   — Жены к себе на пушечный выстрел не подпускают, — пожаловался кто-то.
   Его поддержали:
   — А без бабьей ласки все остальное сказки… Третий месяц на воде и хлебе… Работа наша — харчи ваши.
   — Шабаш, славяне! — треснул костяшкой домино Илья Муромец и пошел прочь.
   — Ходите-ходите! — закричал Минин. — Паяйте кастрюли, сучье племя! Племя молодое, да знакомое.
   Однако никто не оглянулся на его возмущенный вопль. Лишь молоденький НТРовец, замешкавшись, извинился:
   — Я бы с вами, Иван Петрович, да меня мордой о башню.
   Старик отмахнулся: на тыльной стороне запястья мелькнула грубая фиолетовая татуировка танка и «Т-34». С опущенными плечами прошел к темной металлической громадине. Включил верхний свет: на яме стояло бронированно-механизированное чудо. Мощный танковый монстр. Фантазия танкостроителя, воплощенная в железе. Любуясь родным детищем, изобретатель отступил на шаг и увидел на броне башни неряшливую меловую надпись: «Батяня, поехали по бабам!» Старик засмеялся, но смех его был горек.
   Я, режиссер эпохи полураспада, в тихой печали сидел на престоле унитаза и думал о вечности. Боль сидела во мне, но даже она устала и притерпелась к митинговым страстям моего организма. И поэтому появилась возможность вспомнить страну, год, месяц, число и, быть может, установить время суток. В какой я проживал стране? А хуй его знает какой! СССР отменили три великодержавных мудака, надравшихся до поросячьего визга в Беловежской пуще. А еще один мудак из мудаков, помеченный Богом, вместо того чтобы повязать их, блевотно-тепленьких, перетрухал до такой степени, что перед самым Новым годом принародно обдристался. Я, говорит, слагаю с себя полномочия. Мол, смотрите, какой я благородный, цените меня. Не оценили — пинок под напудренный зад и…
   И мы имеем то, что имеем: огромную территорию с названием, где есть, кажется, буква Г. А что такое в данном случае Г?
   Г — знак обреченности, бесславия и гносеологического краха.
   На букву «г» начинаются такие слова, как: гавканье, газетчик, галифе, гармонизированный, гашетка, гваюла, гвоздильная, гегемон, геморрой, генерал-адъютант-майор от кавалерии, генштаб, герб, гешефт, гидра, гильотина, гинеколог, гиперэллиптический, главнокомандующий, глубоко эшелонированный, глянец, гнилушка, год, голубой, голядь, горбач, горшок, госбезопасность, грабеж, гражданин, гроб, груз, грызло, гуж, гумификация, гюйс, говно и так далее.
   Впрочем, каждый гражданин, живущий в Г., имеет счастливое право выбора: жить или не жить? Проще не жить, и поэтому большинство живет, пожирая собственное регенерированное говно.
   Кушай на здоровье, обдриставшаяся б. (бывшая) великая страна. Каждый народ достоин той пищи, которой он достоин. Или я не прав? Нет, прав, и по этой причине мучаюсь от колик в животе.
   Вчера мы что-то сожрали. И поэтому так сутяжно мучаюсь и страдаю. Что же мы, работники киноискусства, жрали вчера? Боюсь, что не стерлядь кольчиком попильот. Тогда что? Хотя какая, собственно говоря, разница? Главное — установить год и месяц.
   То, что начало XXI века, — это точно. Начало века — это хорошо, это обнадеживает, как и понос. То есть гарантированная пуля в затылок нам, суфлерам от жизни, не грозит, равно как и казенные казематные застенки. Тьфу-тьфу, не сглазить бы! От тюрьмы да от сумы…
   В стране великих десенсибилизированных смущений нет никаких гарантий. Никому. Лишь сумасшедшие живут празднично и радостно. И то тогда, когда через них пропускают озонированные электрические разряды. Трац-трац-трацацац — и праздник души и тела расцветает, точно фейерверк в ночном мироздании.
   Была бы воля нынешних государственных деятелей, которые совсем недавно были б. партийными бойцами (б. — обозначает именно то, что подумалось); так вот: была бы воля всех этих блядей от власти, то они, впередсмотрящие, пропустили через всю страну динамический разряд, чтобы население одной шестой части суши до конца поняло, кто есть кто.
   Ху из ху, как позволил пошутить вышеупомянутый уникальный политический бобоёб, умудрившийся перехитрить не только собственный, недоверчивый народ, но и самого себя. Теперь, сплетничают, трагико-фарсовое недоразумение бродит между элитных могил Новодевичьего кладбища и то ли выбирает себе местечко поудобнее, то ли думает о вечности. Что ж, каждый думает о вечности, думает там, где его застала гроза, в смысле — беда.
   Впрочем, снова отвлекаюсь. Мне нужно думать о возрождении самого себя. Восстановить во времени и пространстве. Чтобы окончательно утвердить свое существование в определенных границах бытия, тяну руку к амурному флакону. Пшикаю из него в рот грамм сто проспиртованной душистой дряни. Полубесчувственный организм от фосфорического взрыва осветляется и начинает сердобольно функционировать.
   Я поднимаюсь с унитазного престола; все, власть мутного желудка закончилась. Да здравствует память! Память цветет стодолларовым одеколоном, подаренным мне. Не помню кем, признаюсь. Но дарила дама. Это я хорошо помню. Помню еще, что эта ебекила имела золотые зубы. При встречах щерилась золотом и радостно кричала:
   — Сначала я возьму тебя, лапа, полостью рта!
   Каюсь, это раздражало. И только по той причине, что видел свой розовый член, а следовательно, самого себя в позолоченных жерновах огромного рта. Право, какая это гадость — ваша активно чмокающая любовь, мадам! Однако надо быть справедливым: она, современница, меня любила. И дарила дорогие пузырьки. Чем сильно травмировала мою неустойчивую психику. Маленькое стеклянное произведение искусства с мочевинной жидкостью приводило меня в ярость.
   — Это же ящик водки! — орал я. — Если ты еще раз, моя любвеобильная!..
   Увы, тщетно. Вероятно, она была романтической натурой и хотела, чтобы я, как и все, пах магнолией. Мы расстались; теперь я пью водку, а по утрам освежаюсь терпкими запахами прошлого. И мне хорошо, если бы не было так плохо. Почему плохо? Потому что у меня псиный запах гонца за жизнью и своими героями, которых я люблю всей своей больной душой.
   Скоро тукали колеса поезда № 34 по утренней российской глубинке. Кружило летнее приволье — поля, перелески, зеркальные озерца; мелькали телеграфные столбы, огородики, разбитые и пыльные дороги…
   Пассажиры скорого поезда толкались в коридоре, мелькая сонными, мятыми, как бумага, лицами, казенными полотенцами, стаканами с чаем.
   Проводница-хохотушка, разбитная и моложавая, готовя кипяток у титана, смеялась от напарницы, сидящей в купе:
   — Что ты говоришь? А он что? Ха-ха!.. А ты что?.. Ха-ха! Ну, кобели!..
   И была отвлечена гражданином интеллигентно-потертого вида:
   — Извините, у нас, кажется, дедок того…
   — Будет чай всем, — не поняла Проводница. — Стаканов не хватает… Что?! — возмущенно вскричала, когда вникла в суть проблемы. — Как это помер? Я ему, аспиду нечеловеческому, загнусь в мою смену… — И устремилась по коридору к купе, перед дверью которого испуганно жались жена Потертого гражданина и сын-оболтус. — Ну, чего тута?
   В купе на нижней полке лежал человек, накрытый простыней, как саваном. Старческая рука с фиолетовой наколкой танка и надписью «Не забуду Т-34!» безжизненно свешивалась к истрепанному коврику, покачиваясь в такт движению поезда. Под столиком замечалась клетка для птиц.
   — Батюшки! — всплеснула руками Проводница. — Премии лишуся я!.. — И к Потертому с надеждой: — А может, живой?
   — Так это. Не храпит и вообще… вид нехороший.
   — Да? — не верила. — Надо руку… того… холодная иль какая?
   — Вы хотите, чтобы я?.. — нервно хихикнул Потертый.
   — Вы ж мужчина? — удивилась Проводница.
   — Он не мужчина! — в горячке воскликнула жена Потертого. — В смысле, мужчина, но не для такого нестандартного случая!
   — Давайте я, — вмешался сынишка-оболтус лет тринадцати, златоволосый, как подсолнух на огороде.
   — Сенечка, не смей! — взвизгнула мать.
   — Ну, ма!.. — И решительно шагнул в купе.
   Возникла неловкая и глупая сумятица: сын-оболтус взялся за старческую руку, как за ветку, мать в ужасе уцепилась за сыновнюю рубаху, за жену от растерянности ухватился Потертый, а за него — скорее машинально Проводница. И получилось так, что «покойник» едва не был сдернут с полки этому помешал столик.
   Удар головой о него был приметен; во всяком случае, «усопший», к ужасу участников эпизода, неожиданно ожил, забарахтался в простыне:
   — Тьфу! Чего это, люди добрые? Крушение, что ли?! — Сорвав простыню, обнаружил странную сцену из обмерших своих попутчиков и Проводницы. — Чего это вы, граждане?
   — Дед! — наконец заорала Проводница. — Ты чего, живой?!
   — Не понял? — удивился старик с седым ежиком. — А какой я еще должон быть?
   Я, баловень периода распада и полураспада, находился в обреченно-коматозном состоянии, когда Божьей благодатью явился Классов. Мой друг, товарищ и тоже баловень судьбы и всеобщего ража.
   Я любил над ним шутить. Классов, спрашивал я его, как твое настоящее Ф.И.О.? Классман? Классольцон? Сидоров? Или Гунченко? Сам ты Зельман, с достоинством отвечал мой друг, пахнущий мобилизационным тройным одеколоном. И был прав: все мы вышли из народа. Правда, каждый — из своего.
   Мой друг был не один. Он принес бутылку водки. Я выпил грамм двести и только тогда осмыслил, что Классов с дамой. Это уже было интересно. Девушка имела вид б. (благородной) леди. Я выпил еще сто грамм и понял, что влюбился. Девушка была слишком б., но я, падший ангел от кино, влюбился.
   — Это кто? — спросил я друга.
   — Где? — спросил Классов.
   — Рядом с тобой. Она нагая.
   — Где именно?
   — Вот. — И ткнул рукой, а далее лицом, а далее всем непослушным телом в свободное пространство.
   — Надо же так нажраться! — сочувствовал мой товарищ, усаживая меня на место. — Ты кого сейчас увидел, Саныч?
   — Искусительницу, — твердо ответил я. — Кажется, она хотела сниматься в нашем новом фильме? Почему мы ей отказали?
   — Потому что она, наверное, плохо тебя, подлеца, искушала?
   — Ты меня презираешь?
   — Я люблю тебя, дурака, — ответил Классов.
   И взял меня за шиворот. И поволок в ванную комнату. Обычно там я принимаю душ. И на этот раз я был подвергнут унизительной водной процедуре. Впрочем, мой товарищ знал, что делает. И зачем. Оказывается, как выяснилось, вечером в одной из высоких государственных сфер должен был демонстрироваться наш фильм. Режиссер желателен на этом родовито-блядовитом сборище. Режиссером был я, и, следовательно, мой друг пытался привести меня же в состояние вот такой рождественской елочки:
   ~*~
   *~~~*~~~*
   *~~~~*~~~~~*
   *~~~~~~*~~~~~~*
   *~~~~*~~~~~*~~~~~*
   |||
 
   — Спасибо, дорогой друг, — стоял под водой. — А что, извини, было вчера?
   Вчера тоже был творческий вечер. Все было волнительно — сцена, аплодисменты, прелестные девушки, цветы.
   — Девушек я помню, — заметил я. — Одна из них, Литвинова, блядь, кажется, была без трусов.
   — Насчет трусов ничего не знаю! — огрызнулся Классман и продолжил: потом был ресторан. Поначалу было все как-то даже прилично — люди киноискусства любят покушать за чужой, оплаченный счет. Затем пришла молодая долговязая звезда экрана в разящем декольте по фамилии Бабо. Звезда была не одна. С молодым человеком, который, как выяснилось, был знаменитым боксером.
   — Да-а, — вспоминал я последующий скандал; мне эта разлинованная парочка сразу не понравилась. Звезду, которая тогда еще, лет десять назад, была не звезда, а совсем наоборот, я имел многократно на старом металлическом монтажном столе. И слава ее, кстати, прыгнула именно с этого столика, точнее, с моей картины, а если быть откровенным до конца, была Бабо талантлива как на столе, так и на стуле, как на диване, так и на съемочной площадке. Талант — он всюду талант; главное такому таланту вовремя себя раскрыть, то есть раздвинуть ракурсно ноги.
   И вот рослая героиня белого экрана и монтажного стола решила, что она есть центр смиренного мироздания. Тем паче все кинулись к ней, чтобы получше рассмотреть масштабы обвальных форм этого молодого мира. Скромный герой события был забыт. Героем был я. Я обиделся и выпил свои лишние сто пятьдесят. И попросил минутку внимания.
   — Минутку внимания, — сказал я. И все обратили на меня внимание. Суки, — сказал я еще, — всех уволю!.. Из своей жизни! — И попросил душевную давалу приблизиться ко мне.
   Лучше бы она этого не делала. Я, верно, решив, что ресторанный стол, быть может, удобнее монтажного, завалил непорочную диву жопой в салат. А ведь мог исторгнуть не переваренную еще пищу в разящее, напомню, декольте. Бабо визжала, будто ее насиловали.
   Насилия же я не терплю. Тем более по отношению к самому себе. Мне почему-то начали крутить руки. Я вырывался. Более того, когда увидел, что какая-то рыль с квадратной челюстью хочет угодить мне в глаз поставленным ударом, то сумел, вертлявая бестия, нанести опережающий хук бутылкой по кубической голове, делая ее, голову, трапециевидной.
   — А бутылку я разбил? — поинтересовался.
   — Разбил, — ответил Классов. — Что нехорошо.
   — Да, — вынужден был согласиться. — Бить посуду — последнее дело.
   — Страна из последних сил тарит водку во всевозможную посуду, заметил мой товарищ. — Даже в баночки из-под детского питания, а ты?
   — Больше не буду, — утомленно закрыл глаза. (Но открыл душу.) Я закрыл глаза и уснул, быстро погружаясь в мир своей будущей кинокартины.
   Главный конструктор Минин шел по заводскому двору. Он был заставлен танками. Многокилометровая площадка — кладбище мертвого металла. Время, дожди и люди превратили боеспособные машины в железные ржавые холмы безнадежья. И между этими холмами шел старик. И по его решительному лицу было видно: он не хочет признаваться себе в том, что среди разбитого хлама бродят лишь тени — тени из прекрасного, яростного, опасного прошлого, когда все люди были молоды, бессмертны и непобедимы.
   У огромных ворот с закрашенными краской разлапистыми звездами стояла старенькая «Победа».
   Скуласто-славянский жилистый старик рвал ручку домкрата у заднего колеса — на руке мелькала все та же наколка танка. Его спутник, тоже старик, вида импозантно-интеллигентного, в соломенной шляпе, копался в моторе машины. И на его запястье отмечалась татуировка танка и надпись «Т-34».
   — Здорово, танкисты! — подходил Минин.
   — Здорово, командир, коль не шутишь, — крякнул жилистый старик. Что-то ты, Ваня, размордел за пять годков, что не виделись!
   — А ты, Шура, как был дурновой, так и остался! — огрызнулся Минин. И старику в шляпе: — Здравствуй, Дима.
   — Здравствуй, Иван, — ответил тот, и они обнялись неловко по причине измаранности рук владельца авто. — Не обращай внимания: Беляев — он и в гробу будет Беляевым!
   — Это точно! — радостно осклабился старик у домкрата. — Как в песне: «Друзья, прощайте, я помираю, кому должен, тех всех прощаю».
   — Балаболка! — отмахнулся Минин и спросил про авто: — Не выдержала старуха?
   — Такое ралли, — покачал головой Дымкин. — Мой Питер…
   — …мой Волоколамск! — встрял Беляев.
   — …и сюда! Чего-то я погорячился.
   — Значит, непорядок в танковых войсках? — И Главный конструктор решительно тиснул руки в изношенное сердце «Победы».
   Колеса скорого № 34 настойчиво выбивали музыку дороги. По-прежнему кружили поля, перелески и зеркальные озерца. Старик с седым ежиком, сидя у окна и похохатывая, рассказывал своим путникам, которые слушали его с вежливым и вынужденным вниманием:
   — Да я ж без малого четыре годка как в танке. От Москвы до Берлина, через Курскую дугу… «Экипаж машины боевой», слыхали? Для меня поезд что перина пуховая, сплю как убитый.
   — Да уж, — напряженно улыбался Потертый.
   — Вы кушайте-кушайте, дедушка, — угощала жена курицей и помидорами. На здоровье…
   — Это точно, здоровье уж не то. Раньше экипажем каждый год встречались, вроде традиции, гостевали друг у дружки. Потом все редкостнее. А нынче, чую, последний раз гульнем. — Отмахнул рукой в окно. — Эх, жизнь, пролетела, как во-о-он те березки…
   Дверь купе лязгнула, на пороге появилась веселая и разбитная Проводница:
   — Эй, покойничек! Чаю-то желаешь?
   — А как же, красавица!
   — Сейчас намалюем, дедуля!
   Когда удалилась, вильнув крутым бедром, старик крякнул и шалопутно молвил, к тихому ужасу попутчиков:
   — Эх, полста годков сбросить! Я бы ей впальнул из своей двухсотмиллиметровой пушечки.
   По изумрудному полю компьютера метались танки, беспрерывно стреляющие. Компьютер находился в большом, представительном кабинете директора ТЗ. На стене пласталась карта РФ и висела картина «Танковое сражение под Прохоровкой» малохудожественного значения. На полках стояли макеты танков, бархатная пыль наросла на них.
   Директор, человек грузный и пожилой, вместе с малолетним внуком увлеченно вел танковую битву на экране дисплея. Неожиданно молоденький голос секретарши прервал забаву:
   — Никита Никитович, Москва!
   — О, по мою душу!.. — Подхватился к столу, цапнул трубку. — Да, Лаптев! Да-да, полностью перепро-пра-пры-тьфу… перепрофилируемся! Конечно-конечно. Все понимаем: в конверсии — наше будущее… Так. Так. Комиссию встретим. Как понимаю, решение принято? Нет, какие могут быть проблемы? Приказ есть приказ! Да-да! Есть! — Бросил трубку; постоял в задумчивости, глядя из окна на запущенный заводской двор. По броне мертвых танков бродило тихое солнце. От ворот отъезжала старенькая горбатенькая «Победа».
   — Дед, — раздался недовольный голос внука, — ты чего там? Я ж тебя жду!
   — Да-да, Боренька, иду-иду, — сказал директор и поспешил к экрану, отражающему ирреальный мир.