— Как это, — возмутился я, — не положено? А кому положено?
   — Кому положено-с, тому и положено-с, — отвечал халдей, отступая.
   — Стой, — заорал я, — покажи-ка, сволочь, свою рыль!
   — Что-с? — не поняли меня.
   — Рыльце, я говорю, покажи, — кричал я, — или уже не понимаете языка собственного народа?!
   — Пожалуйста-с! — Таинственный мажордом направил лучик фонаря.
   О Боже! Я, к своему ужасу, увидел — лица не было. Ничего не было. Ни-че-го! Космическая люминесцирующая пустота.
   — Где рожа твоя, продажная душа? — взревел я. — Скрываешь, затейник эдакий?
   — Никак нет-с, — отвечал темный человек.
   — Тогда в чем дело, черт?!
   — Разрешите стих прочитать-с?
   — Или басню, — пошутил я.
   — Стих-с.
   — Ну давай, посланник тьмы, — вздохнул я, — читай, но с выражением.
   — С удовольствием-с, — согнулся. — «Был я набожным ребенком. Верил в Господа как надо, Что Господь — небесный пастырь И что мы — земное стадо. Ах, о пастыре небесном Я забыл в земной гордыни; Но тому, что люди — стадо, Верю набожно и ныне».
   — Ну и что? — не понял я.
   Впрочем, я и раньше знал, что стадо есть безмозглая активно-агрессивная биологическая протоплазма, активность которой, надо сразу заметить, уходит на переваривание добытой пищи и ее, пищи, удаление из затхлой прямой кишки. Человек есть неудачный эксперимент нашего Господа, прости мя грешного; человек есть комплексная индивидуальная фабрика по переработке органического вещества.
   Возникает закономерный вопрос: что потребляли представители земного стада, скажем, в году 1913-м? Как водится, обед начинался с закуски. Икра паюсная, балычок-с, мытый редис, помидоры, селедочка, форшмак, телятинка, колбаса, ветчина, яйца с маслом. Да-да, я сказал: ветчина и не сказал: сыр — этакая игра природы. Далее, горячие кушанья: щи, борщ, суп с курицей, суп-пюре из цветной заморской капусты, консоме с гренками, рассольничек, солянка сборная. Рыбные блюда: уха из стерляди, соляночка из нее же, суп раковый, стерлядь паровая, разварная, севрюжка, осетрина паровая, разварная, кокиль из рыбы, судак под соусом, раки натуральные. Да-да, я сказал: раки натуральные, е' вашу мать! Далее, филе соте, филе в маринаде, филе с трюфелями, бифштекс из вырезки, он же по-гамбургски, говядина штюфет, она же по-итальянски, скоблянка, язык малосольный, грудинка провансаль, цыплята под соусом, сальме из дичи-с, соте из рябчика, марешаль из дичи, сосиски с капустой, шашлык из барашка; котлеты телячьи, рубленые Пожарские, натюрель, попильот, деволяй свиной; рябчик целый, индейка, куропатка, тетерев, чирок, утка. На десерт: мороженое, кремы, маседуан из французских фруктов, пудинг кабине, груша с хересом, ягоды со сливками, глинтвейн, пунш, французские шампань и коньяки, ликеры, бургундские, мозельские вина, мадера, каберне, телиани, отечественная водочка, пиво семи сортов, квас, сидр, нарзан, боржоми и проч.
   О-о-о! Дайте, дайте мне рябчика, да маседуан из фруктов, да бокал пенистого «Аи» — и черт со мной! Пусть после карачун приходит; карачун это смерть, погибель. Зачем жить? Давясь каждодневными обещаниями, колбасным картоном и суррогатным клейким хлебом…
   — Пожалуйста-с, — услышал я вкрадчивый голос; говорил человек из мрака. — Вы совершенно правы: здесь жить можно лишь после смерти. Вы меня убедили: зачем жить, если можно умереть?..
   — То есть? — не понял я снова.
   — Вы хотели выпить? Прошу! — приблизил поднос, на котором мерцал бокал с жидкими кристаллами.
   — А что это такое? — насторожился я.
   — Как вы просили: восхитительное «Аи»-с.
   — Вот как? — задумался я. — А рябчик? А маседуан из фруктов?
   — Дичь не держим-с.
   — А маседуан из фруктов? Или как там?
   — Заказали-с.
   — Нет, дружок, — покачал головой, — дело так не пойдет. Ты меня поначалу обеспечь, как и вождей, дичью, маседуаном, раками, филе соте, языком малосольным, грудинкой, блядь, провансаль, я уже молчу о рябчиках и ананасах, а потом поговорим о вечном.
   — Жаль, — сказали мне. — Мы не понимаем друг друга.
   — А я тебя, темноликий, понял. Слишком торопишься, голубчик, купить мою душу.
   — Почему-с?
   — В храме не подают, — сказал я и рукой ударил по днищу подноса.
   И бокал с шампанским взорвался ослепительным звездным дождем, и от его вольфрамового света я проснулся. И увидел, что фильм заканчивается. И надо начинать новый — в противном случае нет смысла жить.
   В директорском кабинете ТЗ сидел господин Костомаров и задумчиво черкал лист бумаги танками. Рисунки были неумелые, детские. Сотрудник тайной службы безопасности не обращал внимания на окружающий бедлам и шум в дирекции наблюдалось смятение: все что-то говорили, трезвонили телефоны, опять же бегали красавицы в кокошниках и сарафанах. Потом господин Костомаров поднялся, прошелся по кабинету, нашел директора и с легкой учтивостью отвел его в сторону.
   — Никита Никитович, всего несколько вопросов. И даже не вопросов, вопросиков…
   — Отвечу как на духу, — чуть ли не перекрестился Лаптев. — Как перед Богом.
   — Спасибо за столь высокое доверие, — улыбнулся Рыжий.
   По скоростному шоссе, выбивая куски асфальта, мчался Т-34. Автомобили шарахались от него на обочины и в кюветы. Дрожащий солнечный шар завис в зените. Минин, выглядывая из люка, давился горячими порывами ветра, щурился на кружащие сельхозные поля с мирной уборочной техникой.
   — Не машина — ТУ-104! — восторженно кричал Ухов-водитель.
   — Сейчас взлетим, — соглашался Беляев-заряжающий, — к небесам.
   — Братцы, что-то мы далеко заехали, — сомневался Дымкин-наводчик, во всей этой истории.
   — И горели — не робели, а могилку нам сготовить завсегда не в труде, — проговорил Беляев. — Дымыч, прорвемся.
   — Куда?
   — Как куда? «Город чудный Москва! Город древний Москва! Что за Кремль в Москве! Что за башни в Москве…» — продекламировал его неистовый друг.
   — Тьфу ты, Господи, прости! — плюнул в сердцах Дымкин.
   Вдруг в шум мотора и лязг гусениц ворвался веселый вопль клаксона. Интуристский автобус нагонял Т-34. Фотокинорепортеры из открытых окон вели съемку, вопили, махали руками, кепи, флажками.
   Задраив люк, Минин спустился в боевую рубку.
   — Что за вражье племя, Ваня? — спросил Беляев. — Может, того… впарим?
   — Впарить, говоришь? — задумался Иван Петрович. — А чем? — И приказал: — Ходу, Ухов, ходу!
   — Вы чего, хлопцы, сдурели? — занервничал Дымкин. — Я больше в эту войну не дудец.
   — Не дудец, говоришь? — задумался командир под жизнерадостный гогот боевых товарищей.
   Американизированный водитель-лихач «Икаруса» вдруг увидел, как впереди идущая танковая махина разворачивает орудийный хобот и как бы таким оригинальным шлагбаумом преграждает путь. Шофер занервничал, неудачно рванул баранку. От такого резкого маневра автобус, вылетев со скоростной трассы, опасно заскакал по неровностям картофельного поля.
   Фильм — шедевр, повторюсь, мирового искусства — заканчивался. Мое положение было плачевным — мучила жажда, колики в животе и боль в затылке. Какая сила заставляла меня страдать в этом мраморном склепе? Неужели я настолько был закрепощен обстоятельствами, что не мог протопать по вельможным ногам к завешенной театральным бархатом двери, над которой новокаиновым изумрудным светом плавала табличка «exit»?
   К счастью, мне повезло. Тучный, матерый представитель ново-старой власти, должно быть, так же как и я, страдая от издержек романтизированного прошлого, поднялся с места и весомо протопал к заветной двери. Я сделал выразительный вид, что имею непосредственное отношение к этому властному мастодонту. Правда, запутавшись в пыльном театральном бархате, я упустил его, похмельного, но главное — выбрался на тактический простор бесконечных коридоров. Где-то в их недрах прятались теплые сортиры, где, помимо унитазов, находились и умывальники. Нет-нет, умывальник мне был необходим по прямому его назначению. Мне, повторюсь, хотелось пить; мечта была прозаична: найти кран с хлорированной, хер с ней, водой и пить-пить-пить-пить-пить-пить-пить-пить эту некрашеную отравленную водолечебную жидкость.
   Некоторое время я спокойно брел по коридору мимо бесконечных казенных дверей. Вероятно, там, за ними, в интрижных муках рождались инфицированные идиотией новые законы. Затем беспечно свернул за угол — начинался следующий бесконечный коридор. Я занервничал, но продолжил свой крамольный путь в поисках законсервированного для священных животных родника. Двери-двери-двери; я не выдержал и кулаком треснул одну из них. И заорал от боли в кулаке: что за блядство?! Дверь была не дверь — это была мраморная стена, заклеенная нарисованным картоном. Бог мой, где я? Неужели я так быстро спятил? В расцвете творческих и прочих сил? Я врезал еще по одной такой же двери — мраморный тупик. И я побежал; бежал, панически оглядываясь назад. Почему назад? Не знаю. Я бежал-бежал-бежал-бежал, пока не заметил сияющий свет впереди. Придержал шаг, боясь этого патологоанатомического рассвета. И услышал за спиной звук обвала; оглянулся: осыпались хлористые стены; хлорированный ядовитый шар накатывал на меня. Не желая бесславно погибнуть, я снова побежал; бежал-бежал-бежал и набежал на открытый лифт. Это он светился ярким патологическим светом. Из-за зеркал? Выхода не было, я ворвался в это зазеркалье. Двери закрылись, отрезая меня от разлагающегося проказного пылевого мира. Я машинально протянул руку, чтобы нажать кнопку этажа. Однако все стены лифта были зеркальны — я ощерился от ненависти и бессилия. Лифт бесшумно всплыл вверх, потом его протянуло вбок, затем эта зеркальная клетка рухнула вниз; от отчаяния и страха я орал: «И в октябре вспыхнет великая революция, которую сочтут самой грозной из всех когда-либо существовавших! Жизнь на земле перестанет развиваться свободно и погрузится в великую мглу! А весной и после нее произойдут грандиозные перемены: падения королевств и великие землетрясения, и все это сопряжено с возникновением нового Вавилона, мерзкой проституции, отвратительной духовной опустошенностью. Страны, города, поселки, провинции, свернувшие с их прежних путей ради свободы, будут еще более сильно порабощены и затаят злость против тех, по чьей вине они потеряли свободу и веру! И тогда слева раздастся великий мятеж, который приведет к еще большему, чем прежде, сдвигу вправо!..»
   Лифт остановился, я прекратил свой полоумный ор. Дверь открылась. На карачках, что весьма некрасиво, но удобно, я выбрался из зеркальной западни. Куда?
   Я выбрался в огромный казенный кабинет, где под высоким потолком плавали фарфорово-фаянсовые гроздья тяжелых люстр. На длинном столе лежали членские билеты пурпурного цвета. Я прошелся вдоль стола, потом не выдержал, завопил в крайнем возмущении:
   — Эй, есть кто-нибудь?! Выходи! Или порушу эту вашу гонобобельную гармонию! К е' матери!
   Меня проигнорировали. Тогда я ухватил галантерейный стул и от всей души хрястнул его о стол. Дерево, ломаясь, застонало. Я размолотил стул, быстро умаявшись; плюнул, спросил саркастически:
   — Ну-ну! Может, вам кое-что показать? Во всей ее первозданной красе, душеприказчики некомпетентные!..
   И услышал голос; спокойный голос научно-методического деятеля:
   — Мебель зачем ломать? Нехорошо.
   — Ты где? — Я закружился на месте. — Покажи-ка рыль свою конспиративную!
   — Ну, здесь я, здесь, — услышал голос и увидел, как из ниоткуда появляется нарумяненный современный вождик с бородавками на лбу. Лицо его было мне знакомым — он любил красоваться на голубом, тьфу, экране телевизора и нести несусветную ахинею о свободе, равенстве и социалистическом православии. Общим выражением он походил на мешковатого бригадира механизаторов, без ума вспахивающих весеннюю зябь.
   — Как там зябь? — проговорился я.
   — Что-о-о?
   — Зябь душ народных, — нашелся я. — Где всходы, товарищ вождь?
   — Какие могут быть всходы, если все время заморозки, — буркнул тот и сел за стол. — Ну-с, я вас слушаю?
   — Это я вас слушаю, — разозлился. — Я вышел выпить хлорированной водицы, а угодил к вам на прием.
   — Значит, именно этого ты и хотел, — сдержанно улыбнулся, раздвигая лицевые мускулы, как кукла.
   — Пить я хочу. Воды можно?
   — Стакан воды! — И щелкнул пальцами, точно фокусник в цирке-шапито.
   Из ниоткуда возник стакан с газированной жидкостью — я цапнул его и залил волшебную влагу в горячий организм.
   — Уф, спасибо! — потянулся от удовольствия. — Теперь можно и пожить.
   — А как вы сейчас живете, — тотчас же оживился Вождь, — при антинародном режиме?
   — Хуево, — признался я, — но с энтузиазмом.
   — То есть? — нахмурил псевдоленинский лоб.
   — В принципе — живу как хочу. И делаю то, что хочу. Свобода, мать ее так!
   — Слышу нотки недовольства, — подобрался мой собеседник.
   — Верно, — согласился я. — Что вы, что они — одним миром мазаны.
   — «Они» — это кто?
   — Это «вы», но называют себя демократами.
   — Не сметь! — ударил ладонью по столу. — Не сметь грязными лапами трогать наше святое движение.
   — Руки у меня чистые, — продемонстрировал ладони. — А если вы так радеете за народ, дайте миллион долларов на фильм. На хороший патриотический фильм. Народный фильм.
   — Миллион долларов, а не мало? — перекосился от возмущения партийный деятель.
   — Мне хватит, — решил не обращать внимания на чужие чувства. Болтать все мы мастаки, а вот дело делать…
   — Мы делаем дела…
   — Дела? — передернул плечом. — Что-то их не видно. Вы, как всегда, сами по себе, а народец сам по себе.
   — Молчать, — насупился, — враг народа.
   — Во-во, знакомая песня: слова — ГБ, музыка — партии большевиков.
   — Да я тебя в бараний рог за такие слова!
   — А-а-а, — отмахнулся. — Кончилась ваша власть, товарищ с бородавками. Вы вечно второй при власти. А скоро и эта власть-сласть кончится, это уж я вам гарантирую…
   — Сволочь антинародная! — зарычал вождик, наливаясь пурпурным цветом гнева. — Мы тебя к стенке!.. Расстрелять!..
   — Хуюшки, чмо ты бесталанное! — Был беспечен, развалясь на стуле. — Я бессмертный, потому что герои мои бессмертны.
   В гробовой тишине за Т-образным столом сидели военные и ответственные люди ВПК и напряженно молчали. Генерал Мрачев держал трубку у лица свекольного цвета. Все, кроме самодовольно улыбающегося чина НАТО, не понимающего ответственного момента, смотрели на генерала с единым чувством тревоги. Наконец тот бросил трубку:
   — Ну что, поздравляю! С экипажем машины боевой! — Плюхнулся в директорское кресло и неожиданно свирепо гаркнул: — Что! Господа-чинодралы! Всех уволю! Всех к чертовой матери! — И спокойно обратился к переводчику: Не переводить про мать. Не будем выносить сор из избы.
   — Яа, яа, — проговорил Натовец. — Ызба на курых ножычцках?
   Генерал Мрачев крякнул и продолжил:
   — Что мне Москве докладывать прикажете? Убежала боевая машина с ее Главным конструктором, лауреатом Ленинских премий, героем войны, социалистического труда, и тремя его боевыми товарищами?
   — Невероятно! — казнился директор на стуле. — Мне и в страшном сне… Мой старый друг… Товарищ то есть, по работе… — И приподнялся со стула, как нашкодивший проказник.
   Генерал угрюмо глянул на несчастного:
   — Садись, Никита Никитович, хотя еще насидимся… вместе… — Все заерзали на стульях, захмыкали. — Какие будут предложения?
   — Поймать наглеца, — предложил кто-то.
   — Поймать? — удивился директор. И пафосно вскричал: — Да вы знаете, что это за машина? Нет, вы не знаете. Это завтрашний день танкостроения! Это по своим боевым и защитным параметрам…
   — День завтрашний, а нам расхлебывать сегодня, — ехидно заметил кто-то.
   Лаптев сник, махнул рукой, укоризненно взглянул на все самодовольно улыбающегося Натовца:
   — Конверсия, мать ее НАТОвскую так!
   Лязгающий танковый монстр, поднимая пылевую завесу, остановился у дома № 34 по улице Минина и Пожарского. Во дворах остервенело лаяли собаки, матерились хозяйки со свежевыстиранным бельем, тихо спали безработные танкостроители. В переспевших яблоках сидели их дети — катали фруктовые мячики.
   …Боевые старые друзья молча расходились от Т-34. Минин и Беляев — к воротам, Дымкин — к личному авто, Ухов — к колодцу.
   — Милости просим, куркуль! — не выдержал Беляев, крикнув в сторону «Победы», которая пряталась в яблоневых ветвях: — Милости вон!
   Ухов ухал в себя колодезную воду из ведра и был молод и счастлив.
   Дымкин же сел за руль; ключ зажигания хрустнул в замке — «Победа», выехав из яблонь, остановилась у ворот. Беляев демонстративно увел себя к колодцу и тоже там заплескался, как утка.
   — Извини, Ваня, — сказал Дымкин. — Поехал я пехом…
   — Вижу, — ответил Минин.
   — Ужо, наверное, не свидимся?
   — Это как Богу угодно.
   — Не обижайся, пожалуйста, Иван, да задумка ваша, однако…
   — А какая задумка?
   — На Москву!
   — А почему бы и нет? Пройдем парадом, как в сорок пятом.
   — Я за вас, Иван…
   — …но без нас.
   — Выходит, так…
   — Ну, бывай! — И, хлопнув ладонью по капоту старенького авто, Минин отправился к блаженствующим у колодца друзьям.
   Бибикнув, «Победа» выкатила со двора, попылила, исчезая за поворотом.
   Под яблонями за деревянным столом сидели трое стариков, умытые колодезной водой. На столе стояла бутылка водки. Беляев резал сало, огурцы и хлеб, приговаривал:
   — Клопы подыхают, блохи умирают, моль улетает, тараканы спасаются, мухи промеж себя кусаются, а мы живем, хлеб жуем… Ничего, братки, сообразим на троих, по нашенской русской традиции.
   Ухов держался за грудь. Минин спросил:
   — Что, сердечный, худо?
   — Барахлит мой пламенный мотор, — ответил водитель. — Еще гекнусь в чистом поле.
   — Не бойся, Леха, — успокоил товарища Беляев, разливая водку по кружкам. — Мы тебя, как солдата, в теплую родную земельку…
   — А знаете, почему смерть поставлена в конце жизни? — спросил Минин. И ответил: — А чтобы удобно было к ней приготовиться.
   — А вот я помирать и не думаю! — вскричал Беляев. — Назло всем врагам земли русской! Вот им!.. На-ка выкуси! Врешь, не возьмешь! — И принялся крутить кукиши в белый свет.
   — Не забудь закусить, аника-воин, — предупредил Минин.
   — Эх, братки, — поднял кружку Беляев. — За Родину-мать!
   — За Родину, — поддержали его боевые друзья.
   Итак, шедевр, повторюсь, мирового киноискусства заканчивался. Я окончательно проснулся, ощущая во рту наждачный язык. Прозвучали прощальные музыкальные победные аккорды, на белом экране выбились выразительные буквы «пиздец», в смысле «конец», и все, праздник для утомленной, скорбной души завершился. Но поскольку уважаемая публика уже давно заложила свои души, то праздник продолжался.
   — Господа, господа! Никто не имеет вопросов к режиссеру? — волновался распорядитель.
   Мой друг и директор моей судьбы Классов тормошил меня, размякшего в удобном теплом кресле. Я хлопал глазами и трудно ворочал шершавым языком. К счастью, никто не пожелал мне задать вопросы. Все равно бы я не ответил. А если бы ответил?..
   Однажды на подобном просмотре одна тучная дама, жена одного из интеллигентных политиканов, засюсюкала, носопырка:
   — А вы меня не пригласите сниматься?
   — Мадам, — отвечал я весомо, с удовольствием, — ваш прекрасный бюст мы будем использовать в качестве стартовой площадки для будущих звезд порнографических фильмов. Кстати, ваше отношение к оральному сексу?..
   Всевельможная дама, поправляя жировые складки на боках, засмущалась:
   — Я и мой муж любим пирожные «корсар» и не любим сосиски.
   — О-о-о, — восхитился я, — тогда спокоен за ваше светлое будущее, ме-э-едам; тот, кто по ночам тайком от народа давится пирожным «корсар», давно уже построил себе райские кущи.
   Тогда мне аплодировали — правду любят все, даже те, кто уже не глотает говнистые сосиски… Впрочем, это уже история. Надо жить сегодняшним днем. Если вечер считать днем.
   Не помню, как мы оказались в зале приемов. Я и Классов ругались по поводу моего поведения во время просмотра шедевра. Оказывается, мало того, что я разломал кресло, но 1) сцапался со служителем, который пытался меня же пересадить, 2) выражался нецензурными словами, от которых вяли уши и души, 3) хохотал в самых трагических сценах и плакал на комических; ну и последнее, уже ближе к финалу заорал диким голосом: «Наступают сумерки демократии! Наступают сумерки демократии! Наступают сумерки демократии!»
   — Ну и что? — не понимал я. — Каждый человек в нашем обновленном обществе имеет право на личную точку зрения. За что, блядь, боролись?..
   — На то и напоролись, — отвечал мой директор. — Неудивительно, что вопросов к тебе не было. Какие вопросы могут быть к сумасшедшему?
   — Сам дурак, — находчиво отвечал я на грязные инсинуации человека, далекого от индивидуализированного взгляда на мир. — Лучше-ка скажи мне, Классман, нам дадут здесь миллион или не дадут?
   — Миллион чего?
   — Миллион долларов.
   — А миллион пиздюлей не хочешь?
   — Не хочу.
   — Тогда меньше размахивай руками, а то живыми мы отсюда не выйдем.
   — А-а-а, пошли они все! — легкомысленно отвечал я, вступая в великолепный зал приема. Столы ломились от разносолов. Могу пересказать пищу, да не следует зря смущать понурый голодный народ. Скажу лишь одно: народу, в очередной раз одураченному, остается только смеяться над самим собой. Смех сам по себе питателен: минута сепаративного смеха заменяет кг мяса, кг картофеля, кг хлеба, кг табака, сто грамм мутно-селевой водки. Как говорят господа философы: кому раковый супчик, а кому всю жизнь рачком-с. Рачком-с — излюбленная крестьянско-пролетарская поза. Вероятно, она для практически всего населения самая удобная?..
   И что странно: по великолепному залу приема шествовали гордые, невозмутимые, уверенные члены правительства и их рабфаковские леди, однако у меня возникло твердое убеждение, что все они, радикалы, находятся в вышеупомянутой позе. Примите мои соболезнования, властители дум народных, верные продолжатели дела того, кто до сих пор покоится для всеобщего назидания, аккуратно сложив набальзамированные свои шаловливые ручонки и молодо улыбаясь в постоянно подстригаемую рыжевато-конскую бородку. Лучезарный скорняк знал, что шкуру с людей надо сдирать с шутками: «Землю крестьянам! Заводы — рабочим! Мир — хижинам, война — дворцам!» Плебей разложившихся идей и заложник трупной оболочки. История еще не переварила эту конфетно-мавзолейную достопримечательность. И не переварит, пока есть вы, послушные ученики, следующие призыву:
   — Вег'ной дог'огой идете, товаг'ищи!
   Да-да, не надо смущаться, дорога, она же дог'ога, у вас, учителя и учеников, одна и та же: к заоблачным пикам власти. Чтобы власти было всласть, чтобы ее можно было есть, как икру, ложками, чтобы до одурения, чтобы до рвоты, чтобы больше не лезло; ну а если не влезает более икристая власть, то схавать можно ее и жопой посредством клизмы для всей легковерной страны.
   Так что торопитесь, будущие банкроты, давитесь палтусом, цыплятами, попильотами, грушами с хересом, кремовыми пирожными, пока есть такая возможность. Тешьте свое уголовное самолюбие. Воруйте то, что еще не своровано. Не отказывайтесь от корыта, где плавают жирные куски собственности; корыто с остатками вкусной блевотины вы приняли по наследству. Хапайте, хапайте ртом и жопой, чай, народ и это бедствие выдюжит.
   Но что я вижу: все в зале приема кого-то ждут и к приему пищи не приступают. В чем дело? Ах вот кого ждут. Ждут первых лиц, то есть, как я понимаю, первых поп текущего момента. (Каков поп, таков и приход?) Наконец волнительный рокоток прокатился:
   — Идут, идут, ой, идут, не может быть, идет, как идут? Вы уверены, идут? идут!
   И действительно, из секретных дверей гуськом выходила странная группа людей. Они были в мятых костюмах мышиного цвета, при цветных, как магнолия, галстуках, которые сжимали их плотные шеи. Государственные члены улыбались сдержанно, но плотоядно, поглядывая на стол. Раздались аплодисменты. Оркестр заярил державный гимн, без слов, но с музыкой Глинки.
   И пока продолжалась вся эта шумовая галиматья, похожая на истерику перепуганных победителей, я всматривался в группу представителей чаяний народных. Во впереди идущего. И не верил собственным глазам. Розовощекий, жирноватый, плохо выбритый представитель был похож на моего лучшего друга детства. Ба! Неужто он! Тот, которого я знавал с пеленок? Да, это был он. И поэтому, когда наступила относительная тишина, позволил себе заорать окрест себя:
   — Ромик! Ты?.. Что ж ты, свинья, делаешь вид, что не узнаешь меня?! Дай-ка я тебя обниму, душечку! Амц! Амц! Амц! Тра-ца-цамц!
   Я от всей души целовал своего друга, приятеля по двору, товарища по общим проказам, и, признаюсь, впечатление было такое, что чмокаю горячий сальный противень. Что за чертовщина? Куда подевались упругие холеные щечки юного гимназиста элитарной школы, за которые я, шаля, трепал? Откуда эта нездоровая салистая одутловатость? Потливость? Маленькие затекшие жульнические глазки? Желатиновая ухмылочка олигарха? Где потерялся добрячок-здоровячок-боровичок-чудачок? Растворился в квазиученой раболепной тушке по обработке слов, принципов, страха, лжи, пота, высококачественного дерьма, кабинетных решений, чужих судеб и так далее. Бог мой, что делает время с благородными юношами, стыдливыми, одушевленными идеями о всеобщем благоденствии. Чур, меня! Чур!
   Впрочем, мне свойственна лишняя эмоциональность, и поэтому, сдерживая себя и вытирая слюни, я хлопаю друга по барскому покатому плечу и спрашиваю: