— Скажу, — пообещал.
   И пока геморроидальный Бо, подобно политическому деятелю эпохи распада, сосредоточивался на внутренних проблемах, я отправился к его любимой невесте.
   Как говорится, через страдания — к познанию мира и себя.
   Невеста была омерзительна, у нее были такие кривые ноги, что возникало впечатление, что она родилась и жила на лошади. Более того, Аида имела такую растительность, что казалось — имеешь дело с дикой гориллой. Мало того — впихивала мою же голову к себе в пах и ласково урчала:
   — Ну, еще… еще… еще… О-о-о, какое щастя!
   Из журнальной просветительской публикации я как-то узнал: жена, любя мужа своего, решила внести в их сношения новую интимную ласку. Так супруг, дикарь, возмутился и наорал на женщину, мол, кто тебя, постельная террористка, такому эротическому безобразию научил, и энерговооруженным половым органом, как дубинкой, по ланитам… по ланитам…
   Я все это к тому, что нельзя сделать счастливым того, кто сам этого не хочет.
   — Простите, вы сказали: счастье? — слышу недоуменные голоса.
   — Нет, — отвечаю, — я сказал: щастье!
   Дело в том, что когда я слушаю политико-массовую бредятину очередных вербовщиков в туманное, но светлое и счастливое далёко, у меня возникает впечатление, что я вместе с малотребовательным народонаселением являюсь заложником душного бесконечного туннеля, похожего на уже изрядно отработанный кондом с вязкой, мутной и пустой спермой.
   Скоростное шоссе, по нему мчат автомобили. Жаркое солнце бьет в лобовое стекло. В комфортабельном салоне лимузина двое: Ник и Николь, красноречиво молчащие. Красотка в джинсовом костюмчике независимо поглядывает на мелькающие изумрудные поля и такие же перелески. Молодой человек невольно косится на ее прелестные ножки.
   — Русские в таких случаях говорят: на чужой каравай — варежку не разевай, — хмыкает его спутница.
   Лимузин опасно виляет на трассе. Водитель, чертыхнувшись, желает достойно ответить, да только обиженно поджимает губы, устремляя взгляд к линии горизонта.
   Убаюкивающий шелест шин, необратимо склоняющийся солнечный диск, мелькающие малахитовые лесочки… Хорошо!..
   А на Посту происходят следующие события: огорченный жизнью Ваня оптимистично похрапывает на кушетке. Вокруг него хлопочет Любаша. Загоруйко закрывает на амбарный замок дверь каморки — там его самодельная химическая лаборатория:
   — Я уж пойду, пожалуй.
   — Пешком? — удивляется женщина.
   — Не привыкать, — отмахивается ученый. — До Химзавода, а там автобусом.
   — Бог в помощь!
   — И вам его же! — покачивает головой. — Ох, Ваня-Ваня! Мир пропьет.
   — Это как водится, — вздыхает Любаша. — Говорила ему, дураку: куда пить заразу в такую жарынь?
   — Проспится, пусть загогулит в журнале, — делает витиеватое движение рукой в воздухе, — что принял дежурство.
   — Да-да, конечно, — уверяет женщина. — Не волнуйтесь; я его, лихоимца…
   — Чтоб недоразумений никаких не было… — Бормоча, Загоруйко выбирается на крыльцо; в его руках старая хозяйственная сумка.
   Потом глянул окрест, вдохнул впалой грудью степного полынного привольного духа… Хорошо!..
   Итак, Аида была счастлива. Ей можно было только позавидовать, но зависть, утверждают, нехорошее чувство, и поэтому я попросил удивительную женщину быть благожелательнее к моему другу. Но она, бесхитростная, тут же мне такое сказала, что я понял: автомобиль не увижу. Что же она, изысканная белошвейка, сказала? Она сказала:
   — У него воняют носки.
   — Как? — не понял я.
   — И ноги тоже. Как сыр.
   — Ты любишь сыр?
   — Я люблю тебя, Алекс.
   — Если ты любишь меня, — сказал я, — то полюби и сыр.
   — Почему?
   — Потому что у него запах ног и носков моего товарища.
   — Нет! — решительно отвечала привередливая прелестница. — Он… он… еще газы пускает… когда на мне… и когда ест…
   — Надо терпеть, — отвечал я. — Бог терпел и нам велел.
   — А я не хочу терпеть.
   — Тогда прощай!
   — Подожди, не уходи, я еще хочу щастя, — просила.
   — За счастье надо платить.
   — А что мне делать, если и вправду не люблю сыр?
   — Выходи замуж за Бо и стирай носки в холодной воде.
   — И ты меня будешь любить, Саша?
   — Нет.
   — Почему?
   — Умру.
   Вынужден вновь, как Автор, вмешаться в стройный, но абсурдный ход повествования. Вернее, вмешивается жена. Вечером, я обнаруживаю ее на кухне, которая одновременно служит для меня рабочим кабинетом. Жена тихо, как птица, сидит в потемках, это меня настораживает.
   — Что такое? — включаю светильник. Лицо жены — лицо человека, отравившегося в очередной раз пищевым продуктом. И я волнуюсь. — Ты что-то съела, дорогая?
   — А ты? Ты ничего не съел?
   — Утром. Хлеб с маслом.
   — По-моему, ты объелся белены. Утром.
   — Я не понимаю твоих шуток.
   — А я твоих! — И безжалостно трепыхает рукописные страницы. — Это что такое?.. Ты обо мне подумал? О себе подумал? О ребенке?!
   — Ты беременна? — Плюхаюсь на колени, прислоняюсь ухом к мелкому животу. — Не ошиблась?
   — Ошиблась, что связалась с тобой.
   Я не слушаю: а кто там? Мальчик или девочка?
   Любимая страдает, любимая пихается, любимая кричит, что я бесконечно пошл, что я замахиваюсь на самое святое, на единственное, что у нас осталось…
   — У кого? У нас?
   — У народа! — Моя женщина прекрасна в праведном гневе.
   — Народ? — удивляюсь я. — Где он? — заглядываю под стол, табуреты, в посудомойку, в шкаф. — Эй, народ, выходи!..
   — Прекрати!
   — Нет народа, — развожу руками. — Весь вышел. Остался один гурт, то есть стадо, а в таком стаде все счастливы и испытывают самые трепетные и нежные чувства к своему пастырю.
   — Я не хочу тебя слушать, паразит!
   — Все это называется харизмой.
   — Не ругайся!
   Я смеюсь: милая, это неприличное слово всего-навсего обозначает отношение овец к пастырю… беспрекословное… любвеобильное, и если пастырю вдруг вздумается повернуть в пропасть…
   — Но мы же не овцы, — замечает жена. — И не свиньи.
   — А кто же мы?
   — Я, наверное, в твоих глазах обезьяна?
   Я взрываюсь: почему в моих бумагах постоянно производится сыск? Герой — не Автор, Автор — не Герой; Автор не отвечает за помыслы и деяния откровенничающего прохвоста, мало ли что ему, молодчику, в голову ударит… как какому-нибудь пастырю…
   — А еще фантастическая феерия! — плачет жена.
   — Что? — не понимаю. — Фантастическая феерия?
   — Это что?
   — Это… это игра воображения. Ты отказываешь мне в игре воображения?
   — Я тебе никогда не отказываю, — страдает. — Ты меня не любишь.
   — Люблю, — утверждаю. — Люблю.
   — Я же для тебя в постели кто? Обезьяна?
   — И вовсе нет.
   — А кто же?
   — Ты?
   — Я… я…
   — Ты… приятное во всех отношениях невиданное зверюшко.
   — З-з-зверюшко? — рыдает.
   — Зверюшко, — подтверждаю.
   — А как я пахну? — рыдает; я целую солено-маринованное родное лицо.
   — Пахнешь счастьем, — отвечаю.
   — Счастьем? — не верит.
   В х-фокусе объектива — прекрасная счастливая планета Земля.
   На околоземной орбите — спутник-разведчик. Он ведет секретную съемку Объекта. Средний план: огромный аэродромный ангар в степи, огороженный колючей проволокой; пристроечка Поста у металлических ворот. Крупный план: осколки стекла под металлическим брусом. Снова средний план: разбитая ухабами дорога, по которой тащится невразумительный человечек.
   Скоростная трасса — убаюкивающий шелест шин. И вдруг машина съезжает на проселочную дорогу, качается на колдобинах. На немой вопрос спутницы Ник отвечает:
   — Пилот устал. Привал.
   Лимузин мотает на непроходимой дороге, ведущей к местной речушке.
   — Ой! Куда мы?.. Боже мой! — страдает Николь.
   — Не пугайся, милая. Это только начало, — мстительно усмехается водитель, — нашего полета. Обещаю как бывший летчик.
   — Что?! — прыгает на сиденье, точно кукла.
   — Какой русский не любит быстрой езды!
   — Ничего не слышу… О, какая глушь!
   Наконец наступила первозданная тишина. Бархатная пыль падала на лобовое стекло. В чистых небесах катило гигантское велосипедное колесо с лучами-спицами. Ультрамариновая излучина речки манила.
   — Нырнем под корягу? — Ник освобождался от летнего костюма, обнажая свою атлетическую стать.
   Спутница заметно замялась. Ас журналистики, передернув тренированными плечами, с разбега нырнул в прохладные воды и под корягу.
   И пока он барахтался в речке, Николь вытащила из своей спортивной сумки приборчик, быстро пощелкала цифровыми клавишами: запульсировал световой сигнал приема сообщения. Удовлетворенно вздохнув, вернула шпионскую принадлежность на место.
   Потом… Ник вынырнул и тотчас же ушел под воду с головой. В случайную азиатскую речушку вступала прекрасная молодая и совершенно нагая богиня — богиня Европы.
   Почему умерла прекрасная куколка Алька? Думаю, на солнце случилась термоядерная вспышка — лучи прожгли атласную защитную небесную оболочку… потом атласную защитную телесную оболочку А. - ее лакричная кровь вскипела и обесцветилась.
   Бесцветный лак крови.
   Я хочу одного: чтобы в меня не запускали лекарские хозяйственные лапы в поисках смерти в рубиновых кишках… Впрочем, будут ли кишки цвета лжи?
   Ложь во спасение?
   — Аида тебя любит, Бо, — врал я другу.
   — Спасибо! — И смотрел предательскими глазами раба.
   Почему я не говорю правду? Потому, что хочу жить. И каждый мечтает выжить в стране провокационных экспериментальных упражнений.
   Помню, когда мы жили, было странное лето — была жара и жирные тюфячные миротворческие гусеницы издырявливали листья с маниакальной целеустремленностью, и какая-то соседская бабулька упросила меня и Альку собрать тварь с виноградника. И мы собрали коробку кишащей мелкотравчатой дряни — собрали за шоколад.
   И делили его, когда появился Бонапарт. Он с трудом носил свою олигофреническую голову и от жары пускал хоботок соплей и слюней. Увидев шоколадку, Бо занючил:
   — А мне-е-е?
   — На, — сжалилась А.
   — Нет, — сказал я. — Сначала пусть сожрет это. — И указал на коробку, где кишели гусеницы.
   — Да? — удивился Боря. — А они вкусные?
   — Объедение.
   — Не надо, — сказала Алька, — это кушать.
   — Надо, — отвечал я. — Отдам всю шоколадку.
   — А? — И Бо облизнулся.
   — Ну! — занервничал я.
   — Не надо!!! — кричала А., и я толкнул ее на солнцепек.
   И она побрела прочь, загребая пыль сандалиями, а я остался, и в моей руке таял шоколадный сургуч.
   — Ну, я жду… Раз-два-три…
   И загипнотизированный куражной сладостью… моим голосом… мутной болезнью… Бо вытащил полное извивающееся тело многоножного существа из коробки и перекусил его надвое. Брызнул в стороны изумрудный сок брюшины.
   … Я ел черешню, плевал на себя косточки — мокрые, скользкие, онкольные, гранитные, когда пришел Бонапарт. Он взял целительную черешину, надкусил, как гусеницу, но, вспомнив о драме своего желудка, отбросил ягоду:
   — Приглашаем на свадьбу двух любящих сердец.
   — Поздравляю, — не удивился я. — Как невеста?
   — Беременна.
   — Уже?
   — Что ж! — Самодовольная жульническая улыбка. — Какой ты сделаешь нам подарок?
   — Я же сделал!
   — Какой? — оторопел жених.
   — Я подарю вам автомобиль. Твой, который теперь мой.
   — Мой? — еще больше оторопел жених.
   — Теперь он мой, — твердо отвечал я. — Забыл наш уговор?
   — Ну да, ну да, — задумался мой собеседник. — Однако у нас к тебе просьба…
   — Слушаю?
   — Я хочу быть полезным членом для нашего общества.
   — Как? — удивился я. И перестал есть черешню. Если бы не удивился, я бы продолжил жрать ягоды, а так очень удивился и спросил: — Повтори, будь добр, что ты сказал?
   Мой друг стеснительно поводил жирондистской ногой… выгнул маклерскую грудь… и повторил:
   — Хочу быть членом.
   — Кто тебя научил?
   — Что?
   — Сформулировал просьбу кто? Столь изысканно?
   — Аида!.. Она… кто еще?
   — Да, — согласился я. — Действительно, кто еще?
   — Больше некому, — подтвердил Боря. — Мы с ней начинаем новую жизнь.
   — Какую жизнь?
   — Новую и счастливую.
   — И что же? — не понимал я.
   — И поэтому я хочу… это самое… работать… на новое общество.
   — У тебя воняют носки. Политику делают только в чистых носках.
   — Аида их уже стирает. Круглосуточно.
   — А-а-а, — задумался я. — Тогда, конечно, быть тебе выдающимся государственным деятелем.
   — Нэ, — застеснялся друг моего счастливого, гремучего, как ртуть, детства, — я хочу быть курьером.
   — Курьером?
   — Но по особо важным делам.
   — Быть тебе министром, — сказал я и съел от рассеянности перележавшую, с привкусом гнили фруктовину.
   «Черешня полезна во всех отношениях», — говорил невразумительный эскулап, травмированный модой на самого себя.
   «И все будет хорошо?» — не верила мама.
   «Все будет прекрасно, голубушка!» — врал экзекутор веры и надежды.
   «Спасибо-спасибо!» — благодарила мама, теша медика цветной ассигнацией.
   За все надо платить, тем более — за иллюзию.
   Между тем жена Автора была беременна, то есть моя жена, хотя, если быть точным, не совсем жена, была на сносях. Откуда такая уверенность?
   Вечером я возвращаюсь: жена сидит на кухне и, кромсая фабричную селедку, жадно поедает тугое, мертвое, мерзкое мясо.
   — На солененькое потянуло, — говорит.
   — Понимаю-понимаю! — И присаживаюсь на корточки, снова прислоняюсь ухом к мелкому женскому животу. — Не дыши, — требую.
   — Почему?
   — По-моему, там кто-то живет. Пыхтит.
   — Это я дышу, — не соглашается. — Он еще маленький, чтобы…
   — Родная, это его дыхание.
   — Нет, мое!
   — Его!
   — Мое! — кричит. — Что ты вообще понимаешь в женском организме?
   — Я? — удивляюсь. — Я же медучилище чуть не закончил… акушерское отделение.
   — Неуч! — кричит. — Псих! — И, сдерживая слезы, убегает прочь.
   А я остаюсь. Жена, очевидно, права: то, что я спятил, сомнений не вызывает. Впрочем, почему? Я живу вполне нормальной жизнью, принимая посильное участие в текущем литературном, блядь, процессе.
   Надо признаться сразу: более отвратительное и мерзкое (как селедка) занятие трудно придумать. То есть когда ты один блажишь над бумагой, в этом ничего страшного нет, но когда собираются подобные тебе в гурт (стадо) и начинают выяснять отношения друг с другом и миром, — это уже беда.
   И вот я оказался среди буйной молодой поросли, несостоявшийся акушер. Черт меня дернул написать скромный рассказик, а журналу исключительно для вагинальных баб его опубликовать: что-то о романтической любви и трудных родах. И после публикации о какой будущей врачебной практике могла быть речь? И теперь я, сбитый с толку доброжелательной критикой и друзьями, веду определенный образ жизни. Я на дружеской ноге с такими моложавыми замечательными исследователями человеческих душ-туш, как П.А., Л.Б., В.В., и так далее. С ними приятно провести вечерок в полутемном полуподвале литературного кабака. Там мы вместе обсуждаем, переживаем, думаем, говорим, молчим, кричим, сожалеем, завидуем, напиваемся, печатаемся, размножаемся, облевываемся, шпокаемся, эволюционируем и проч. А после возвращаешься домой с неистребимым ощущением, что вволю наглотался слизевой селедки… А тут еще жена эту самую сельдь потребляет в неограниченном количестве.
   Впрочем, все это можно вытерпеть, закрыть глаза и сделать умиротворенное выражение, воздействуя волей на покорные лицевые мышцы. И вообще, можно ведь уйти в творчество, как в соседнюю комнату, где чисто, уютно, горит абажур и прибойно шумит любимый город.
   За окном прибойно шумела чужая столица. В кабинете напряженно работали кондиционеры. Шеф-руководитель корпункта просматривал туземные газеты, словно пытаясь через политические сплетни разгадать великую тайну загадочного народа. Дверь приоткрылась.
   — Разрешите, сэр? — входил человек с военной выправкой.
   — Жду-жду. Есть новости?
   — Поступил сигнал от SWN-JEL-2477.
   — Что вы, право, так сложно агентов шифруете? — поморщился шеф. Всеобщее разоружение, а вы…
   — По инструкции № 2588С/66D, — пожал плечами сотрудник.
   — Полноте-полноте… Где они сейчас?
   — В квадрате GRV 6979–4562.
   — О! Бог мой! — вскричал руководитель, выпростав руки к потолку, то есть к невидимому небу.
   В небе по-прежнему отсутствовали облачка. Душисто пахло разнотравьем. Далеко мычала корова. В речке русалкой плавала красивая девушка. Молодой человек у автомобиля разминался оздоровительной физкультурой.
   Затем, пока прекрасная русалка барахталась в солнечной дорожке, ее смышленый спутник, улучив момент, принялся рыться в спортивной сумке: обнаружил радиопеленгатор, пистолет, рацию. Забросив их в пластмассовое ведерко, спустился к бережку. Зачерпнул водицы — выплеснул.
   — Как дела? — взмахнула плавником русалка. — Экзотика, да?
   — Радиатор залью, — посчитал нужным объяснить свои действия водитель, — и в путь!
   — Коровы! — закричала прелестница.
   На бугорчик противоположного бережка выплывали, волоча по траве-мураве наполненное молоком вымя, изредка мычащие животные.
   Журналист поднял булыжник и закинул его в ведерко. Оглядываясь на речку, вернулся к авто. Аккуратно запустил камень в спортивную сумку, закрыл ее. Потом принялся заливать воду в радиатор.
   Из реки выходила прекрасная молодая и совершенно нагая богиня богиня Европы. Азиатский юный пастушок на противоположном берегу окаменел.
   Я, Автор, люблю своих друзей и приятелей по литературному цеху. С ними хорошо пить теплую ЦДЛовскую водку и говорить на вечные темы. Хотя многие из них к литературе имеют такое же отношение, как папа римский к учению Кришны.
   Иногда мне хочется сказать сотоварищам-собутыльникам всю правду: ну нет у вас, ковырялок, от Бога, одна пустота там, где мозги. Не надо насиловать и себя, и других, и бумагу, не нужно влезать в редколлегии журналов и пить водку с редакторами, не следует мечтать трахнуть в шафранные попки страшненьких редакторш на их же столах и так далее.
   У каждого из вас, друзья, прекрасные профессии: один — научный сотрудник, другой — медик, третий работал и шофером, и кровельщиком, и слесарем-сборщиком, и монтером, и плотником-паркетчиком, и воспитателем женского общежития.
   Ан нет, слышу их здоровые напряженные голоса: сам-то, подлец, по какому такому праву кропаешь, акушер ты этакий, гинеколог недобросовестный… Сам небось мечту лелеешь редакторшу в казенном кабинете на собственной рукописи отодрать, провокатор…
   И они правы, друзья по литературному цеху, почему я считаю себя лучше их? Я ведь такое же говно, как и они. Я даже хуже в этом смысле — тешу себя иллюзиями и верой в свою исключительность. И поэтому сижу ночами на кухне и фантазирую напропалую.
   За окном по-прежнему прибойно шумела чужая столица. В кабинете напряженно работали кондиционеры. Шеф-руководитель корпункта отдыхал после ленча. Дверь открылась.
   — Разрешите? — заглянул сотрудник с военной выправкой.
   — Что такое?
   — Разрешите доложить? — И, не ожидая разрешения, выпалил: — Сигнал от SWN-JEL-2477 по инструкции № 2588C/66D исчез в квадрате GRV 6979–4562!
   Шеф-руководитель окаменел, как азиатский юный пастушок на бережку безымянной речушки.
   Мой и Алькин отец был выдающийся общественно-государственный и военный деятель. Был религиозен в достижении своих конармейских целей и каждый день, должно быть, менял носки… У него была новая семья. Мама умерла, и он завел новую семью — и я его понимал: ведь кто-то должен стирать носки. Если от носков воняет графленым сыром, никогда не сделаешь лихой, как атака, карьеры.
   Я позвонил ему на работу, он выписал мне пропуск, меня трижды обыскали на предмет оружия, не нашли — и я предстал перед отцом.
   Оба мы знаем одно и то же, только один из нас считает, что другой не знает то, что он знает. Но понимаем друг друга с полуслова.
   — Да-да, — соглашался генерал. — Только, по-моему, Борька идиот?
   — Идиот, но исполнительный.
   — У меня таких исполнительных, — сомневался.
   — А Владимир Ильич Ульянов-Ленин тоже был идиотом, — вспомнил я, — у трехлетнего Вовочки была большая голова, которой он, чтобы привлечь внимание, любил биться об пол, как утверждает его сестра Маша. Об этом в ее дневниках. Могу процитировать по памяти.
   — Ну процитируй! — хмыкнул отец.
   — «В деревянном доме эти удары разносились по всем комнатам — даже стены резонировали, и вся семья знала, что Володя упал».
   — И что? — удивился отец.
   — Потом Вова вырос и перевернул весь мир.
   — Ты хочешь сказать, что наш Боря?..
   — Ничего я не хочу сказать! — передернул плечами. — Это моя первая и последняя просьба.
   — Ну ладно, Александр, — сдался отец. — Сделаем его курьером.
   — По особо важным делам?
   — Разумеется.
   — Благодарю, — засобирался я.
   — Как себя чувствуешь? — открывал дверцу напольного сейфа.
   Я ответил как: паршиво — год активного солнца.
   — Ну и хорошо, — проговорил генерал, вытаскивая из бронированного чудовища кислородную подушку, потом через резиновый шланг втянул в себя содержимое оригинального бочонка, нюхнул обшлаг кителя. — Для профилактики, брат.
   Все-таки он был безобразно здоров, бронетанковый гренадер.
   Кислородная подушка не помогала Альке.
   Ей зачем-то раздирали рот резиновым шлангом.
   А. не хотела жевать резину — и поэтому оскорбленно билась в конвульсиях.
   Как гусеница у открытого пакгауза слюнявой пасти.
   Теперь я все время вспоминаю тот жаркий летний день, когда толкнул сестру под палящие лучи солнца. Зачем я это сделал? Если бы я этого не сделал, она бы жила.
   Я ел черешню, когда пришел маленький, но с большими амбициями Бонапарт. И я его не сразу узнал — был в специальной униформе, а на плечах пустые погончики. Я сморкнулся и повесил на погон соплю:
   — Быть тебе генералом.
   — Я курьер, — с гордостью отвечал Бо.
   — И что делаешь?
   — Дежурю у поста номер один.
   — То есть?
   — Потом мне вручают пакет… с грифом… — И замолчал.
   — И что же? — не выдержал я.
   — Военная тайна, — следует ответ.
   Я снова сморкнулся и вытер о погончик еще одну студенистую лампаску:
   — Быть тебе генералом в Генштабе.
   И мой товарищ признается, что относит сверхсекретный пакет с поста № 1 к посту № 2. Это очень опасно? Мой друг Бо не знает: его обязанность сдать документ на пост № 2 (это соседний кабинет), расписаться, получить новый пакет, отнести его на пост № 1 (это соседний кабинет), расписаться, получить…
   — Так ты участник исторических событий! — восхищаюсь. — А я-то гадаю, почему это у нас внешняя политика изменилась?
   — Ты думаешь?
   — Больше чем уверен!
   И он поверил, гвардии рядовой страны периода полураспада, с высыхающими соплями на плечах военизированной формы. Не мог не поверить. Рабы не могут жить без веры. Даже когда их обманывают, они продолжают верить. Даже когда их стравливают, они продолжают верить. Даже когда их уничтожают, они продолжают верить. Во что же они верят? Верят, что они не рабы. Но рожденный от раба — раб. Раб — удобный материал для социальных экспериментов, как пластилин в руках ребенка. Когда мы жили, я ваял из пластилина прекрасных чудовищных уродов.
   — Это кто? — удивлялась Алька.
   Я нес какой-то бред. Бред бывает подчас интересен. И А. слушала меня с интересом. Потом она умерла, я же остался и жрал черешню.
   Я тоже раб — раб привычки жрать черешню и плевать на себя онкольные жемчуга.
   Почему у меня такая странная привычка? Хотя у черешни горьковатый привкус, как, наверное, у кипящей крови.
   Однажды я толкнул А. на солнцепек, и ночью у нее поднялась температура — кипела кровь. Правда, об этом пока никто не догадывался. Все решили: простудилась. Собрался консилиум, долго и громко спорили, нахлебники беды, наконец явилось невразумительное медицинское светило, оно осмотрело Альку и сказало:
   — Потреблять черешню… в неограниченном количестве…
   — И ему? — плача, спрашивала мама, показывая меня науке.
   — Молодому человеку?.. В обязательном порядке…
   Но странно, странно: я живу, а моя сестричка — нет. Впрочем, я знаю, почему А. умерла. Она не любила черешню. Когда ее потребляешь в неограниченном количестве, то возникает ощущение, что жуешь кусок резинового шланга. И А. ела черешню лишь в том случае, когда я начинал плеваться в нее косточками. Как жаль, что только теперь я знаю, как можно было спасти Альку — плюя в нее косточки.
   Я бы плюнул на все — самостоятельно ушел из жизни. Кстати, в нашей счастливой во всех отношениях стране ежегодно добровольно подыхает около ста тысяч граждан. Этакий демарш ослушников из райской неволи. Я бы последовал за ними, да слишком люблю себя, как люблю черешню. А. не любила черешню, а я люблю — и себя, и прорезиненную ягоду. Себя даже больше. И даже не себя, а этот окружающий меня мир, омерзительный и разлагающийся, как труп собаки.
   …На дороге мы обнаружили полураздавленную псину. Казалось, она прилипла к темной сукровичной луже и поэтому не могла двигаться. Вернее, она не могла двигаться, потому что из ног торчали сколки костей.
   — Ну? — спросил я друзей. — Первый? — И ногой пнул булыжник. — Кто?
   Они молчали, друзья свободолюбивого детства.