Артем Павлович хмыкнул, поморгал и зачеркнул в журнале отметку.
   - Хорошо, поставлю тебе пять. Только смотри, аккуратно ходи на спевку.
   Это была первая пятерка за все три с лишним года, что я провел в училище.
   Еще больше удивил меня батюшка: расчесывая во время урока свои рыжие волосы, он все время дружелюбно поглядывал на меня, а раз даже подмигнул мне.
   Вот уж не думал, чтоб он так относился к ученику, на которого наложил эпитимию!
   К регенту мне идти не хотелось, но и не пойти было страшно.
   Пересилив себя, я прямо из училища пошел на привокзальную площадь, где стояла церковь архангела Михаила.
   Церковь была закрыта. Я направился к сторожке - маленькому домику за церковной оградой. Приоткрыв дверь, я увидел двух человек. Один - старый, лысый, в валенках и полушубке, хотя на дворе было совсем тепло.
   На другом, бритом и пышноволосом, - серый костюм и галстук бабочкой. Они чокнулись чайными стаканами, выпили, сморщились и закусили луковицей.
   - И вот, Семен Прокофьевич, кажинный раз, как вы меня попотчуете водочкой, я, слава тебе, господи, в часах сбиваюсь. Прошедший раз, когда вы ночью ушли от меня, я вместо двенадцати ударил в колокол аж четырнадцать. Потом спохватился и отбил два часа назад. А тут случись поблизости околоточный надзиратель. Постучал мне в сторожку и спрашивает: "Ты сдурел?" И даже хотел на меня, слава тебе, господи, протокол написать. Спасибо, нашлось чем угостить: отвязался, окаянный.
   - Неважно, - хмуро ответил бритый, - двенадцать или четырнадцать - кому какое ночью дело. Лишь бы колокол звонил.
   - Э, не скажите, Семен Прокофьевич: по церковному бою все в городе часы проверяют. Иной по моему бою так свои часы поставит, что, слава тебе, господи, заявится на службу либо на два часа раньше, либо на два часа позже.
   Я переступил порог и спросил, где мне найти регента.
   Оказалось, бритый и был регент.
   - Ты насчет "Символа веры"?
   - Кажется, насчет "Символа веры", - ответил я.
   - А это правда, что у тебя голос райский?
   - Райский? - удивился я.
   - Ну да. Батюшка говорит, что так поют только святые ангелы в раю. Ну-ка, попробуем.
   Он вынул из футляра скрипку, настроил ее и приказал мне тянуть "а".
   - Голос есть, - подтвердил он. - И тембр приятный.
   - Писклявенький голосок, - поддакнул лысый. - Аж в сердце щекочет, слава тебе, господи.
   - Ну что ж, "Символ веры" так "Символ веры". Посиди, сейчас придут певчие, - сказал регент.
   Пока певчие собирались, лысый и регент допили всю бутылку.
   Спевка тянулась чуть ли не до вечера. Тоненьким голосом я выводил: "Верую во единого бо-о-га", а хор мужских голосов откликался тяжким гудением: "Боога". Я: "Отца-вседержителя, творца неба и земли-и-и". Хор: "И земли-и-и".
   К концу спевки я так проголодался, что хоть луковицу грызи.
   Но все луковицы погрызли лысый с регентом.
   На другой день - опять спевка. И на третий тоже.
   Мама даже сказала:
   - Замучат ребенка.
   Наступило воскресенье. Тут бы подольше поспать, а меня разбудили еще раньше, чем в будни. Оказалось, пришел лысый с портным и принес завернутый в простыню белый костюм. А я-то и не догадывался, зачем с меня снимали в церковной сторожке мерку.
   Рубашка и брюки были ослепительной белизны, а поясок золотистый, наверно из парчи. Когда я все это надел на себя, лысый сказал портному:
   - Ну, Кузьма Терентьевич, в самую точку попал. И перешивать ничего не надо. А то иной портной и примерит раз семь, а штаны, слава тебе, господи, либо совсем не лезут на человека, либо при всем честном народе сползают до самой земли.
   Костюм опять завернули в простыню, а мне велели идти в церковь.
   И вот я, одетый во все белое, стою перед батюшкой в самом алтаре. На батюшке золотая риза. От зажженных восковых свечей она так и искрится вся.
   - Сложи руки и поднеси их к подбородку, - приказывает он мне. - Вот так, подобно ангелу. И, когда будешь петь, возведи очи горе. Ну, благослови тебя господь. Иди с миром к певчим на клирос. Там тебе скажут, когда стать перед алтарем.
   Хоть и воскресенье, а народу в церкви не густо. Больше все старушки в темных платьях и белых платочках.
   В алтаре я слышал, как патлатый дьякон жаловался батюшке: "Ох, ох, отходят миряне от святой церкви, отходят! Раньше, бывало, идешь с кадилом, а православным и расступиться невмоготу, до того тесно стоят. А ныне на митинги больше поспешают. В пятницу какие-то горлодеры прямо, на вокзальной площади собрание устроили. Народу сошлось столько, что на три храма хватило бы. Спасибо, полиция подоспела и разогнала нечестивцев. А в храм все же не идут... Распустился народ".
   Батюшка ему ответил: "Пойдут, отец дьякон, помяни мое слово, пойдут", - и почему-то показал глазами на меня.
   Стоять на клиросе было томительно. Певчие уныло тянули "аминь" и "господи, помилуй"; старушки, кряхтя, опускались на колени и стукались лбами о каменный пол, а ладаном и воском так сильно пахло, что у меня в голове туман стоял. Наконец регент сказал:
   - Иди. Станешь перед алтарем и будешь смотреть на меня. Как взмахну рукой, так и начинай.
   - А батюшка велел мне смотреть вверх, - сказал я.
   - Гм... Ну, смотри вверх, только одним, глазом поглядывай и на меня.
   Я пошел к алтарю и стал на самом видном месте, спиной к царским вратам, а лицом к молящимся. Старушки перестали креститься и уставились на меня. Как я ни старался смотреть одним глазом вверх, а другим на клирос, у меня это не получалось. Наверно, лицо мое при этом сильно кривилось, потому что старушки уже смотрели на меня не с удивлением, а прямо-таки со страхом, Ко мне даже донесся чей-то громкий шепот:
   - Юродивый!.. Ой, батюшки, страх какой!..
   Хоть и одним глазом, но я все-таки увидел, что регент взмахнул камертоном. Я молитвенно сложил руки, поднес их к подбородку и пропел:
   - "Верую во единого бо-о-о-га..." Пропел и опять удивился, как легко понесся мой голос по церкви. Я даже услышал, как он вернулся ко мне будто оттолкнулся от позолоченных икон и каменных стен.
   - "...бо-о-о-га..." - одними басами повторил хор.
   Теперь я уже не смотрел на регента, а смотрел вверх, туда, где на страшной высоте в огромный купол вливался дневной свет через множество окон.
   - "Отца-вседержителя, творца неба и земли-и-и..." - пел я.
   - "...и земли-и-и..." - будто подземным гулом отозвался хор.
   Молитва эта длинная. Я ее допел до конца и взглянул на молящихся: все старушки стояли на коленях.
   И потом, когда я шел к выходу, чтоб пробраться в сторожку и там переодеться, они со слезами на глазах хватали меня костлявыми пальцами за рубашку и что-то умиленно шамкали.
   А на паперти стоял лысый. Он всем говорил:
   - Приходите к вечерне: наш белый ангелочек опять будет петь. Слышали, как старался? Даже к концу малость охрип, слава тебе, господи...
   ЗОЙКА МЕНЯ ПОМНИТ
   Перед вечером к нам явился регент и сказал, чтобы я немедленно ехал в церковь.
   - Да что ж это такое! - воскликнула мама. - И в праздник не дают ребенку отдохнуть!
   - Праздник не для отдыха, а для молитвы, - назидательно объяснил регент. - Вы лучше обратите внимание на честь, которую оказывает церковь вашему сыну: батюшка экипаж за ним прислал.
   Действительно, из окна мы увидели извозчичью пролетку.
   Регент усадил меня на кожаное сиденье и вею дорогу не выпускал из рук моей рубашки: наверно, боялся, что я соскочу с пролетки и убегу.
   На этот раз церковь была полна. Те, которые не сумели протиснуться внутрь, стояли на паперти, где обыкновенно стоят нищие.
   - Полный сбор, господин солист, - насмешливо сказал мне регент. - Аншлаг!
   Я опять пел "Символ веры", и опять люди стояли на коленях, а некоторые даже плакали. И все называли меня ангелочком. Правду сказать, мне это не нравилось.
   Чего это ради старухи ловят меня за рубашку и всхлипывают! И вообще, я никогда не хотел быть ангелочком, а хотел быть настоящим мужчиной, как Петр. Поэтому я в понедельник вечером отправился не в церковь, а к Ильке, хоть и знал, что мне от батюшки попадет.
   Илька стоял около кузницы и вертел в разные стороны головой.
   Я сказал:
   - Здравствуй, Илька.
   Он посмотрел на меня сначала сверху вниз, потом снизу вверх и ответил:
   - Здравствуйте, отец дьякон!
   - Ну и глупо! - вспыхнул я. - Какой я дьякон?
   - А кто же ты? Ну не дьякон, так псаломщик, Ах, да! Ты ангелочек! Вот ты кто!
   Не помня себя от обиды, я размахнулся и ударил его кулаком.
   - А, ты еще драться! - В одну секунду Илька свалил меня прямо в пыль и занес над моей головой кулак. - Как гепну, так сразу весь дух святой выпустишь.
   Однако он не ударил, а даже помог подняться и стряхнул с меня пыль.
   Весь мой задор спал.
   - Илька, - сказал я жалобно, - ты думаешь, я по своей воле пою в церкви? Меня батюшка заставил, эпитимию наложил.
   - Не имеет права! - решительно заявил Илька. - Вот пойдем отца спросим: он все знает. - Но тут же спохватился: Э, нет! Туда нельзя.
   - Почему? - удивился я.
   - Потому, что потому кончается на "у". Нельзя - и только. Я и стою тут, чтоб всякие провокаторы не запускали глаз в кузницу.
   - Кто, кто?
   - Про-во-каторы, - раздельно произнес Илька. - Не понимаешь? Где тебе понять, когда голова твоя молитвами забита. - Видя, что я жду объяснения, он подумал и сказал: - У царя полно разных шпиков и провокаторов. Шпики нашего брата вынюхивают, а провокаторы... они... ну, как это?.. Каты - знаешь, что такое?.. Палачи. Словом, тебе рано еще знать.
   - Почему же это рано? - обиделся я. - Тебе не рано, а мне рано?
   Илька хотел ответить, но вдруг пригнулся, всматриваясь во чтото в сумерках, и метнулся к кузнице. Он вернулся, запыхавшись, и сказал сквозь зубы:
   - Стервец!.. Так и норовит в щелку заглянуть!
   - Кто? - спросил я.
   - Кто ж, как не твой собрат, дьячок из Николаевской церкви!
   - Знаешь, Илька, иди ты к черту! - со слезами в голосе сказал я и пошел прочь.
   Солнце уже спряталось, с пастбища возвращалось стадо коров и поднимало серую пыль. Все казалось мне серым, унылым, тоскливым. Я шел и думал: "Ах, почему я не умер маленьким!" Это чувство одиночества, горести и тоски я испытывал и раньше. Оно уходило без следа, а потом опять появлялось. Иногда оно приходило ко мне во сне, и я, проснувшись, целый день ходил с камнем на душе, с предчувствием какой-то неотвратимой беды. Мне хотелось комунибудь пожаловаться, облегчить душу, но кому? Ни старший брат Витя, ни друг Илька, наверно, не посочувствовали бы мне: ведь сами они никогда такого не испытывали. И у Вити, и у Ильки есть свои интересы, к которым они меня не допускают. Витя очень умный.
   Бывало, попадется трудная задача, и я до самой ночи мучаюсь с ней, никак решить не могу. А попрошу Витю - он чуточку подумает и решит. Он и книги читает такие, каких мне никогда не одолеть.
   Конечно, ему со мной не интересно. Илька хоть и не такой способный, но у него есть от меня секреты, он мне их не доверяет.
   Только Зойке я мог бы рассказать все и не бояться насмешек.
   Но где она, эта Зойка? С тех пор как пан Сигизмунд отправил меня из Симферополя домой, я ее не видел. Сначала я часто заходил в будку к ее бабке, а потом и заходить перестал. Чего ж заходить, если Зойка не пишет бабке уже больше года! А говорила, что выпишет бабку в самый Петербург и там будет катать на извозчиках. Вот и верь после этого девчонкам.
   Но сейчас, когда мне было так тяжело, я решил пойти хоть к бабке. Шел я медленно и все озирался, не рыщет ли по улице регент в поисках меня. Совсем стемнело, когда я добрел до будки и постучал в дверь. Бабка прикрыла ладонью глаза от света лампы, присмотрелась и сказала:
   - А, это ты?.. Пришел-таки. Все меня забыли, осталась совсем одна. Как умру, так некому будет и глаза закрыть. Чаю хочешь?
   Она налила мне крепкого, почти черного чаю и положила на блюдечко кусочек сахару.
   - Не пишет, значит, Зойка? - спросил я.
   Бабка пошарила на полочке и протянула мне конверт.
   В конверте был листок тетрадочной бумаги. Я вслух прочитал:
   "Здравствуй, дорогая бабуся!
   Клаляется тебе твоя внучка Зоя Лебеденко. Не писала тебе долго потому, что поломала руку. Теперь рука срослась, но пришла другая беда. Наш цирк окончательно разорился, а пана Сигизмунда посадили за долги в тюрьму. Он, бедненький, там заболел от переживаний и плохих харчей. Одни артисты поехали искать работы в Харьков и Ростов, а я с подружкой Дашей, что на афишах пишется Виолетта Кастельоне, остались здесь, в городе Чугуеве. Нас в другой цирк еще не взяли, да мы с Дашей и сами не хотим отсюда ехать, покуда пана Сигизмунда держат в тюрьме. А когда его выпустят, никто не знает. Он хоть и хозяином считался в цирке, а часто выходил на манеж клоуном и разные слова говорил про царских слуг и царских генералов, а раз даже про самого царя. Вот теперь ему и пришивают дело. Может, его даже и в Сибирь сошлют. Мы с Дашей нанялись в мастерскую рубахи шить солдатам, которых погнали воевать с японцами. Что заработаем, то тратим на хлеб себе и на передачи пану Сигизмунду. А какие там передачи! Тоже только хлеб да папиросы по три копейки десяток. Может, я и домой вернулась бы, да совесть не велит бросить пана Сигизмунда одного в беде. А может, и вернусь, кто знает.
   Я тебя, бабуся, слезно прошу, не умирай, покуда мы не свидимся. А свидимся, так тоже не умирай. Вот скинем царя, тогда у нас жизнь будет совсем другая. Я опять буду акробаткой в цирке и выпишу тебя к себе, чтоб ты на старости лет жила у меня и ничего не делала. И еще прошу тебя, бабуся, когда повстречаешь Митю, который тебе пуховый платок привез, то поклонись ему от меня.
   И чтоб он никогда меня не забывал, а я его буду помнить вечно. Вот покуда все. Внучка твоя Зоя Лебеденко".
   Бабка горестно покачала головой:
   - Не умирай! Кому же охота с белым светом расставаться. Но только и в будке одной жить, вроде паршивой собаки, не очень привлекательно. Сманул Зойку, а теперь вот и сам в тюрьму сел. Так ему и надо.
   - Нет, бабушка, вы его не знаете: он хороший, - возразил я. - Он и Зойку грамоте обучил, и с Петром дружил, а уж лучше Петра никого на свете нет.
   Бабка подумала и повела бровями.
   - Может быть. Только хороших людей на свете мало, особенно из этих, из хозяев. Каждый за свой карман держится.
   Тогда я рассказал все, что мне говорили о пане Сигизмунде Петр и Зойка и что он сделал для меня самого.
   Бабка молча выслушала и ничего не ответила. Но, когда я собрался уходить, вынула из сундучка носовой платочек, развязала в нем узелок и протянула мне помятую трехрублевую бумажку.
   - Ты теперь уже грамотный - вот и пошли ей, - ворчливо сказала она. - Пусть берет с собой на работу по бутылочке молока... А тому... как его?.. Зидигмунду... хоть чаю с сахаром пусть передаст...
   Я бумажку взял, но Зойкиного адреса в письме не оказалось, и деньги пришлось вернуть бабке обратно.
   Пришел я домой поздно, когда половой уже подметал чайную.
   Увидя меня, отец закричал:
   - Опять ты стал шляться по ночам, негодный мальчишка! Где был?
   - У товарища. Я с ним уроки готовил, - соврал я.
   - У товарища! Товарищи до добра не доведут. За тобой регент приезжал. Так и уехал ни с чем. Это как же, а? Хорошо получилось?
   - Хорошо, - затаив страх перед отцом, ответил я. - Петь им я больше не буду. Меня уже мальчишки дьяконом дразнят.
   - Дураки они, твои мальчишки. Не обращай внимания,сказал отец. Но я и по голосу его, и по лицу заметил: ему было неприятно, что меня так дразнят. - На чужой роток не накинешь платок. Подразнят и перестанут.
   - Все равно не буду, - упрямо продолжал я. - Какой я грешник! Да у меня и горло болит.
   Мама подмигнула мне, дескать, не соглашайся, стой на своем.
   Отец помолчал и примирительно сказал:
   - Ну, не хочешь, так как хочешь. Я справлялся у знающих людей: говорят, на малолетних эпитимию накладывать не полагается.
   - Конечно, не полагается, - сказала мама. - Они просто зарабатывают на нем. Театр из церкви сделали, патлачи чертовы. Не ходи - и только. А будут приставать, скажи, что горло болит.
   - Ну, пусть так, - заключил отец.
   Я успокоился и пошел спать.
   Я УДИВЛЯЮ ОТЦА
   На другой день перед началом урока истории батюшка приоткрыл дверь в класс и поманил меня пальцем. Я вышел в коридор.
   - Ты почему не явился вчера в церковь? - злым шепотом спросил он.
   - У меня горло болит, - спокойно ответил я.
   Его серые глаза потемнели и стали похожими на глаза кошки, когда она вертит хвостом.
   - Вот как! Отчего же оно заболело? Наверно, мороженое тайком ел, непослушный? Вот я поговорю с твоим отцом!
   - Поговорите, пожалуйста, - будто не замечая угрозы, сказал я. - Отец любит, когда к нему приходят поговорить.
   Батюшка недоуменно глянул на меня, фыркнул в бороду и пошел.
   Вернувшись из училища домой, я увидел, что оба зала нашей чайной, "тот" и "этот", полны народа. Такого гама у нас еще никогда не было. Мужчины с красными, потными лицами что-то кричали, пересвистывались, стучали костяшками рук по столу, звякали крышками о чайники. На всех столах лежали ломти черного солдатского хлеба. Половой Герасим в рубашке, потемневшей на спине от пота, метался между столами, держа в каждой руке по два чайника с кипятком. Отец оставил буфет и тоже суетился в зале, беспрерывно повторяя: "Спокойнее, братцы, спокойнее! Подлили в котел воды, сейчас закипит".
   В углу три молодых парня пели, страдальчески прикрывая глаза:
   Ах, зачем нас берут во солдаты,
   Отправляют на Дальний Восток!
   Ах, при чем же мы тут виноваты,
   Что мы вышли на лишний вершок!
   - Братцы, - вопил пьяным голосом рябой мужчина с серебряной серьгой в ухе, - да мы этих япошек сапогами раздавим!.. Мы их солдатской крупой забросаем!..
   - Забросали уже, раздавили! - кричали ему с разных столов. - Ты еще и до места не доедешь, как тебя свои ж продадут!...
   - У него теща, наверно, в Маньчжурии осталась, что он рвется туда!..
   - Перевертенко, скажи ему, ты же там был!.. Перевертенко, не прячься!
   - А чего мне прятаться! - нехотя встал из-за стола низко стриженный мужчина с желтым лицом. На минуту гам утих. Все смотрели на стриженого и ждали. - Я, можно сказать, того японца и не видел вовсе, даром что пролежал три месяца, раненный им. Он шпарит и шпарит по нас своими шимозами. Пойди задави его сапогами, когда он и за десять верст к себе не подпускает!.. Да вы, братцы, не невольте меня говорить... Я и без того подневольный человек... Мне приказано вас сопровождать - я и сопровождаю, а до другого мне касаться воспрещается... Вот унтер идет, его и спрашивайте.
   Гвалт возобновился с новой силой. Но тут в зал быстрым шагом вошел военный с медалью на груди.
   - Поторапливайтесь, братцы, поторапливайтесь. Вагоны поданы, поторапливайтесь!.. - говорил он, шагая между столами. Потом стал посредине зала и зычно прокричал, выкатывая глаза: - Становиись!..
   В одну минуту оба зала опустели. Остались только черные корки житняка на мокрых клеенках столов да окурки самокруток, облепившие и столы, и пол. Отец сказал:
   - Ну, слава богу, отвалили. Я думал, разгромят всю чайную. И что оно делается с народом! Все кипит, бурлит. Тут эта несчастная война, а тут еще и революция вдобавок.
   Так отец стал говорить теперь, а раньше, когда война только началась, он тоже говорил, что мы япошек шапками закидаем.
   После того как мы всей семьей убрали чайную, я пошел в нашу комнату, за деревянную перегородку, и сел готовить уроки. Вдруг слышу шаги и голос отца:
   - Пожалуйте, патер Анастасэ, пожалуйте!
   Я незаметно выглянул из-за перегородки: в комнату входили отец и черный батюшка. "Что ему надо от нас, этому греческому монаху? - с тревогой подумал я. - Тогда он зашел будто за компанию с нашим батюшкой, а теперь вот и сам явился".
   - Присаживайтесь, батюшка. Чем могу служить? - говорил отец почтительно, но по лицу его все-таки было видно, что он тоже недоумевает и тревожится.
   Под черным заскрипел стул.
   - Очэнь спасибо, кириэ * Мимоходенко, очзнь спасибо, кивнул он своей тяжелой головой в черном клобуке. - У менэ к вам дело. Я хочу, чтобы вы, кириэ Мимоходенко, кала эдулепса... Как это по-русскому?... Хоросо заработали.
   * Господин (греческ.).
   - Заработал? - с удивлением, но и с интересом спросил отец. - Это как же, батюшка?
   - Это так: вас паликари... как эта по-русскому? Вас мальчик очень хоросий голос имеет... Наси греки очень любят, когда хоросий голос молитвы поет... Наси греки усо дадут, чтоб слусать хоросий голос в своей церкви...
   - Э, нет, батюшка! - решительно сказал отец. - Он даже в русской церкви больше не будет петь. У него и без того горло болит. Да и как он может в греческой церкви петь, если у вас богослужение совершается на греческом языке!
   - Это ничиво: мы ему сделаем гоголе-моголе, мы ему хоросаго доктора привезем. А греческие слова он скоро поймет. Что тут трудного? По васому русскому будет так: верую во единого бога. А по насому греческому будет так: пистево сена феон. Что тут трудного?
   - Нет, нет, батюшка! - хмурясь, отвечал отец. - Он не имеет никакого пристрастия к духовным занятиям. Он у нас по светской линии пойдет.
   Но чем решительнее отец возражал, тем настойчивей его убеждал черный. Отец говорил, что у меня экзамены на носу и мне сейчас не до греческого языка. Черный отвечал, что меня греческие монахи научат "Символу веры" по-гречески в один момент. "Он слабенький, - стоял на своем отец, - ему нельзя перегружаться". - "Ничиво, ничиво, - успокаивал отца черный, - пусть приходит в наш монастырь обедать - через десять дней он будет толстый и сильный".
   Отец умолк. Долго молчал, потом совсем другим голосом сказал:
   - Да, хорошо попитаться ему следовало б. Какая у нас пища! Постный борщ да селедка. А он у нас в детстве кровью сошел. Совсем заморышем растет... Но петь в церкви он все равно не захочет. Из русской сбежал, а в греческую его и калачом не заманишь. Вместо церкви будет бог знает где бродить... Он такой...
   - У нас, кириэ Мимоходенко, усо есть: масло есть, сардины есть, оливки есть, апельсины есть, инжир есть.
   Может быть, черный еще долго перечислял бы, что у него есть в монастыре, но тут распахнулась дверь, и на пороге показался наш рыжий батюшка.
   - А-а, - протянул он ехидно, - так это вы, патер Анастасэ! А я думал, чей это медоточивый голос, кто тут соблазняет оливками да инжиром господина Мимоходенко подобно змию, соблазнявшему в эдеме легковерную жену Адама - Еву плодами древа познания добра и зла. Теперь понятно, почему отрок Димитрий отлучился от церкви архангела Михаила. Ах, патер Анастаса, патер Анастаса! А я-то считал вас своим лучшим другом и во всем доверял вам! Вот и верь после этого соленым грекам, хоть бы и в монашеском облачении!
   Монах поднялся со стула и замахал широкими рукавами рясы, как черными крыльями.
   - Не усо вам, не усо вам, патер Евстафий! Вы сами, патер Евстафий, меня обманули. Вы говорили, патер Евстафий, что мальчика будем делить пополам: половина царю Константину, половина архангелу Михаилу. А вы взяли архангелу Михаилу усо мальчик, усо!.. Нехоросо так, патер Евстафий, нехоросо!.. Асхима, асхима!.. *
   - А долги не платить по четыре месяца - это "хоросо", патер Анастасэ? - сощурясь, прошептал наш батюшка.
   - Какие долги, патер Евстафий, какие?.. - тоже перешел на шепот черный.
   - Забыли? А чье каре наскочило на мой покер?
   - Патер Евстафий, так это был чистый блеф! Никакой покер у вас не был! Вы даже не показали карты, вы сунули карты под карты!..
   - Что-о?.. Карты под карты?!. Так я кто же, по-вашему, шулер?
   - Сига **. - Черный показал глазами на моего отна и уже громко сказал: - Я, патер Евстафий, очень вас уважаю. Просу вас ко мне в келию. Мы усо, усо - как это по-русскому? - миром уладим... Кириэ Мимоходенко, - повернулся он к отцу, вы согласны посылать вас паликари... вас мальчик в нас монастырь?
   - Видите ли, отец Анастасэ, - развел отец руками, - я, может, и согласился бы - как-никак, мальчику не вредно поправиться на хороших харчах, - но надобно и его согласием заручиться...
   - Орео! - воскликнул черный. - Орео, кириэ Мимоходеяко! Прислить сюда вас мальчик, я буду говорить с ним.
   Тогда я вышел из-за перегородки и сказал:
   * Плохо (греческ.).
   ** Тише (греческ.).
   - Папа, я согласен. Я все слышал. Я согласен.
   - Ты согласен? - в удивлении отступил отец. - Согласен?
   - Да, - твердо повторил я, - согласен. Я буду каждый день заходить в монастырь... обедать и учиться петь по-гречески.
   Черный хлопнул в ладоши:
   - Орео!.. Орео, поликари!.. Орео!..
   МОЛОТОЧЕК
   У отца был деревянный ящик, в котором он держал разные инструменты: стамески, буравчики, плоскогубцы, отвертки, молотки. Отец редко пользовался ими, только в случаях, когда надо было забить гвоздь или выправить осевшую дверь, но, если он замечал, что какого-нибудь инструмента в его ящике не хватает, нам всем доставалось на орехи. И все-таки я этот ящик вытащил из-под конторки и долго в нем рылся, отыскивая маленький молоточек. Нет, молоточка в ящике не было. Большой молоток был, а маленький, который можно бы незаметно держать в кармане, куда-то исчез; наверно, Витька затаскал. Оставалось одно - идти к Ильке: в кузнице есть все на свете инструменты. Конечно, Илька будет расспрашивать, зачем мне понадобился молоточек. Что ж, пусть спрашивает: на этот раз я ему ничего не скажу.
   Смеркалось, когда я подходил к кузнице.
   - Эй, пономарь, лезь сюда! - донеслось до меня откуда-то сверху.
   Я поднял голову и увидел на закопченной крыше Ильку. Одной рукой он держался за трубу, а другой показывал мне на деревянную приставную лестницу.
   - Лезь, не бойся!
   Не такая уж высокая крыша, чтоб я побоялся взобраться на нее.
   Но, взобравшись, я чуть не свалился - такая она была покатая.