– Я предполагал, что вы ринетесь на театр военных действий при первой же возможности, – сказал он, пригласив Скобелева сесть напротив служебного стола. – Я доволен и недоволен вами одновременно, однако убеждён, что вы укрепите моё первое впечатление и перечеркнёте второе. Натура вы весьма сложная, оценивают вас, скажу откровенно, с двух взаимоисключающих точек зрения, почему я и позволил себе личное письмо со своей оценкой вашего характера. Письмо это я настоятельно прошу вас вручить от моего имени генералу Кауфману.
   – Благодарю, ваше превосходительство, но…
   – Никакого «но», ротмистр, – строго сказал Драгомиров. – Пекусь не о вас, а о будущем русской армии. Исходя из этого, позволю несколько советов относительно воспитания ваших завтрашних подчинённых.
   Скобелев недовольно нахмурился и вздохнул, а Михаил Иванович улыбнулся.
   – И все же прошу выслушать. Задача первая: что должен делать солдат, дабы победа над врагом досталась ему по возможности дешевле. Задача вторая: какое место во всех занятиях солдата должно быть представлено изустным примерам, а какое – личным примером командира. И наконец, задача третья: каким образом различные формы образования солдата слить в мирных упражнениях в одно целое так, чтобы ни одна из них не развивалась за счёт другой.
   Скобелев смотрел на профессора с искренним удивлением. Он не терпел советов, но то, что говорил генерал Драгомиров, не являлось советами. Ему говорилось о проблемах солдатского воспитания, которые обязан был решать офицер. То есть, лично он, ротмистр Скобелев, равно как и все другие поручики и ротмистры, пехотинцы и кавалеристы.
   – Письмо прошу лично вручить Константину Петровичу Кауфману, – сказал Драгомиров, вручая конверт. – Расстаюсь с твёрдой надеждой вскорости встретить вас генералом.
   В начале 1868 года выпускник академии Генерального штаба штаб-ротмистр Михаил Скобелев прибыл в столицу генерал-губернаторства город Ташкент. Генерал Кауфман познакомиться с ним не спешил, и конверт с рекомендацией Михаила Ивановича Драгомирова долго валялся на самом дне скобелевского сака[14]. Штаб-ротмистр быстро обзавёлся приятелями, а туркестанские ночи стояли на редкость холодными, и как-то на очередной весёлой попойке письмо Драгомирова, адресованное Константину Петровичу, послужило отличной растопкой для спасительного дружеского костра…

3

   Человек, которому Российская Империя была обязана присоединением жирного куска территории, генерал-губернатор Константин Петрович фон Кауфман отличался отменной уравновешенностью, иногда, впрочем, прерываемой приступами вспыльчивости, в которых он тут же искренне раскаивался, отсутствием юмора, но пониманием, что тот в принципе имеет право на существование, и немецкой любовью к порядку. Он не любил офицерского озорства, шумных попоек, а уж тем паче дуэлей, запрещённых, а потому и строго наказуемых, но, как ни странно, не любил и самих наказаний за это нарушение. Он вообще относился к своим подчинённым по-отечески, стараясь выискивать по возможности наказания мягкие, но при этом стремился избавиться от нарушителей спокойствия как можно скорее. Генерал Драгомиров отлично изучил его нрав, отчего вопреки всем правилам и собственным принципам и снабдил строптивого Скобелева рекомендательным письмом, весело сгоревшим на не менее весёлой офицерской пирушке в холодную ночь.
   В одну из таких тёмных ночей и случилось событие, послужившее причиной личного знакомства генерал-лейтенанта фон Кауфмана с штаб-ротмистром Михаилом Скобелевым.
   Несмотря на многочисленные поражения, неуловимые то ли бухарские, то ли кокандские шайки продолжали активно действовать в тылу русских войск, поскольку никакого фронта не существовало, да и существовать не могло на огромной территории при весьма ограниченной численности русских. Единственным спасением от дерзких налётов служили усиленные кавалерийские разъезды и дозоры, они бдительно охраняли, особенно по ночам, и сам Ташкент, до которого, случалось, добирались особо отчаянные джигиты не столько во имя отмщения, сколько ради угона скота и грабежа мирного населения. И в одну из тёмных ночей казачий разъезд неожиданно услышал странные крики.
   – Середина, что ли? Черт, ну и темнотища! Собственного пистолета не вижу.
   – Считайте шаги, поручик!
   – А зачем? Мы все равно друг друга не видим. Скорее пистолетами столкнёмся…
   – Полагается по дуэльному кодексу. Вы когда-нибудь видели хоть одного сардинца?
   – Нет, но сардинки видел. В банках. Хорошая закуска под мадеру, доложу вам…
   – А может, ротмистр этот… Скобелев, что ли?.. Выдумал про сардинскую дуэль? Это же глупость несусветная: в кромешной темноте друг в друга палить.
   – Зато романтично, господа. Ночь, прохлада, звезды в небе. Командуйте, капитан, командуйте.
   – В этакой-то черноте? Может, я к ним, к дуэлянтам, вообще спиной сейчас стою. Или нас с вами, ротмистр, уже и на саму линию огня вынесло. Представляете, если они с двух сторон одновременно из револьверов шарахнут?
   – Не тяните время, капитан. Орём на весь Туркестанский край вместо того, чтобы делом заниматься.
   – Ну, черт с вами, ротмистр. Слушай команду! Сходитесь! После трех шагов имеете право стрелять. Раз… Два… Три!..
   В темноте раз за разом застучали частые револьверные выстрелы. Кто в кого палил, было неясно, но казачий подъесаул приказал своим казакам дать залп в воздух. Наступила тишина, и подъесаул заорал, срывая голос:
   – Прекратить стрельбу! Бросить оружие! Вы окружены, в случае неповиновения открываю огонь!..
   Вся шумная компания была арестована и препровождена в штаб командующего. Кауфман вообще вставал очень рано, а уж ради такого случая явился незамедлительно и тут же приступил к допросам задержанных, однако штаб-ротмистру Скобелеву пришлось помаяться, поскольку он был вызван последним.
   – Штаб-ротмистр Скобелев! Честь имею явиться!
   Генерал долго глядел на него прищуренными от недосыпа глазами. Потом спросил с какой-то незаинтересованной ленцой:
   – Вы-то хоть бывали в Сардинии?
   – Так точно, ваше превосходительство! Награждён орденом, вручённым лично Его Величеством королём Сардинии!
   – И с какой же мыслью вы придумали эту идиотскую дуэль в кромешной мгле?
   – Только ради её идиотского исполнения, ваше превосходительство.
   – Не вполне уразумел. Извольте пояснить.
   – Мне хорошо известно, что дуэли категорически воспрещены его императорским величеством, однако сие абсолютно правильное решение натыкается на преувеличенное представление о чести среди господ офицеров. Исходя из этого я предложил дуэль сардинскую: пальба из полного барабана, но в полной темноте. Это наиболее гуманная из всех дуэлей, известных мне.
   – Но ведь её же не существует в природе, ротмистр, – вздохнул Кауфман.
   – Безусловно, ваше превосходительство. Однако никто из офицеров местного гарнизона толком не знает даже, где находится эта самая Сардиния, не говоря уже о её обычаях.
   – Следовательно, выдумали?
   – Скорее обдумал, ваше превосходительство. При ясном свете дуэлянт вынужден либо стрелять, подвергая жизнь товарища опасности, либо отказаться от выстрела, неминуемо и навсегда теряя свою честь. А тьма весьма благодетельна. Дуэлянт может пальнуть в небо, сберегая жизнь товарища, либо лечь на землю, сберегая жизнь собственную. Таким образом нарушение императорского запрета обретает форму несколько, так сказать, эфемерную. Осуществляется как бы извечная девичья мечта: получить удовольствие, сохранив невинность.
   – Идея, бесспорно, блистательная, – сказал, помолчав, Кауфман, усилием воли сдерживая рвущуюся из-под усов улыбку. – Однако дуэль состоялась и, следовательно, состоялось и дерзкое нарушение категорического запрета Государя-Императора. В самой дуэли вы, правда, участия не принимали, но являлись её вдохновителем и изобретателем. Что печально, потому что я имею честь быть в дружеских отношениях с вашим батюшкой ещё по Кавказу и глубоко чту вашего деда. Получите устный выговор за вдохновение и не вздумайте теперь переносить что-либо из обычаев Датского Королевства на русскую почву. Можете идти, ротмистр. И не болтайте об этом попусту.
   Константин Петрович никогда не предавал огласке свои как служебные, так и приватные разговоры, но слух о его беседе с ротмистром Скобелевым все же вырвался из стен кабинета. Виною тому был туповатый адъютант самого командующего, красавец-кирасир, сын известного генерала и боевого друга Кауфмана. Потешались над незадачливыми дуэлянтами, попавшимися на скобелевскую удочку, над фарсовостью ситуации, но самого ротмистра, как правило, не задевали. Наоборот, в этом необычном происшествии он выглядел скорее антрепренёром, нежели водевильным героем.
   Ночные «сардинские» дуэли прекратились, смолкла пальба в темноте, да и сам Скобелев немного угомонился. Во всяком случае, не мелькал без надобности пред начальственными очами. Занимался гусарским полуэскадроном, в котором временно замещал заболевшего командира, и офицерская молодёжь поговаривала, что столичный хлыщ поджал хвост после первого же сурового разговора с Константином Петровичем. Однако же тут случилось событие, заслонившее собою все шуточки, сплетни и пересуды.
   Дело было и вправду из ряда вон выходящим. Сотня уральских казаков, сопровождавшая перегон купленных для армии верблюдов, попала в окружение, хорошо продуманное и подготовленное командиром кокандского отряда. Окружённая со всех сторон джигитами, сотня вела трехсуточный непрерывный бой с четырьмя тысячами отлично вооружённых кавалеристов, решительно отвергая многочисленные предложения сложить оружие и сдаться на милость победителя. Трое суток без малейшего отдыха, без воды при страшной жаре держались казаки за спинами собственных лошадей, пока не подошла подмога. Командовал сотней немолодой серьёзный есаул Серов, мгновенно ставший самым знаменитым человеком во всем Туркестане.
   Скобелеву не терпелось лично засвидетельствовать своё восхищение казакам, но он выждал, когда спадёт первый ажиотаж. Ему хотелось потолковать с их командиром, а не просто поздравить уральцев с победой да выпить с ними добрую чарку. А выждав время, пришёл. Поклонился казакам, долго, прочувствованно, двумя ладонями тискал руку есаула, выпил, как положено, а потом все же отвёл Серова в сторонку ради того разговора, который уже обдумал.
   – Как в засаду попал? Неужто дозоры проворонили?
   – Наши дозоры кокандцы без шума ножами сняли, – есаул невесело усмехнулся. – Любопытствуешь?
   – Знать хочу. Мне воевать с ними.
   – Другое дело, – есаул спрятал усмешку. – У них текинские кони. По пескам сутки без еды скакать способны. Не уйдёшь и не догонишь.
   – А вооружены как?
   – Эти английские скорострелки имели. И первым делом всех наших коней постреляли.
   – На скаку?
   – На скаку они стреляют скверно. Но им и не надо было на скаку стрелять. Их винтовки дальнобойнее наших бердан. Так что с сёдел и палили. Прицельно и не спеша.
   – А ты что предпринял?
   – Конскими трупами огородился со всех сторон да и залёг с казаками.
   – Атаковали часто?
   – Совсем не атаковали. Измором хотели взять, потому и орали, чтобы мы на милость сдались. А мы, как на грех, без воды оказались, рассчитывали на колодцы впереди.
   – Как же вы три дня под солнцем…
   – Копыта дохлых лошадей лизали, перед рассветом они мокрыми становятся. Ты учти это, ротмистр, когда всерьёз воевать с ними придётся.
   – Учту непременно. Спасибо за науку, есаул.
   – И ещё одно, – сказал есаул. – Так, для памяти. Их джигиты у своих убитых коней хвосты отрубают вместе с репицей. Хан за отрезанный хвост нового коня даёт. Потому как это – доказательство того, что конь в бою пал. Так что ежели где бесхвостого коня увидишь, знай, что джигиты тут проходили. Воины, а не банды какие.
   – Ещё раз спасибо тебе большое, есаул. Давай обнимемся на прощанье.
   Казаки получили ордена и медали, сами выбрали казённых лошадей взамен убитых, с удовольствием надели новую форму, подогнали выданное им новенькое снаряжение и ускакали на свои неспокойные рубежи. А Скобелев за это время сдал полуэскадрон выздоровевшему законному командиру и скучно околачивался при оперативном отделе.
   Сейчас он избегал былых шумных компаний. Светские сплетни и слухи о том, что бравый гусар перепугался суровой выволочки Кауфмана, доказали, что друзей у него нет, а есть лишь собутыльники да случайные приятели. Кроме того, он все время думал о разговоре с есаулом Серовым, который старательно, слово в слово, занёс в специально купленную ради этого толстую тетрадь.
   Друг объявился сам. Да не какой-нибудь, а проверенный на совместном пансионном житьё в городе Париже. Негромкий, улыбчивый юный княжич Насекин: единственный, к которому все обращались только на «вы», потому что сам князь признавал только такую форму общения даже с прислугой. Скобелев не видел его со времён своего скоротечного обучения в университете, не знал, закончил ли он его, как живёт и что поделывает. И обрадовался его внезапному приходу до того, что даже сграбастал в объятья, хотя знал, что князь не очень-то жалует столь бурные проявления чувств.
   – Серж, дорогой вы мой! Вот уж кого не ожидал увидеть в пропылённой глуши нашей, так это – вас. Каким ветром занесло вас в эти Палестины?
   – Говоря откровенно, меня об этом попросили, и я сразу же согласился.
   – Кто же вас попросил? – поинтересовался Скобелев, слегка уязвлённый княжеской прямотой.
   – Наш ментор, Скобелев. Монсиньор Жирардэ.
   – А… Простите, не очень понял. С какой целью?
   – Он немного стесняется своего французского акцента, оттого и пожелал, чтобы я сопровождал его.
   – А что у него за надобность в Туркестане?
   – По-моему, просьба вашей матушки Ольги Николаевны, отказать которой у него всегда недоставало сил.
   Скобелев окончательно запутался во всех причинах и следствиях. Но, сосредоточенно помолчав и основательно подумав, спросил напрямик:
   – Значит, уважаемый мэтр Жирардэ прибыл проверять, как я себя веду? Кто же матушке на ушко нашептал, интересно?
   – Я не коллекционирую чужих секретов, Мишель, – князь улыбнулся бледной усталой улыбкой.
   – Прощения прошу, Серж, – Скобелев вздохнул. – Всю жизнь под присмотром хожу.
   – Понимаю ваши чувства, Мишель, однако… – Князь Насекин достал хронометр, щёлкнул крышкой. – Однако прошу извинить. Через тридцать семь минут наш мэтр ждёт нас в ресторане славного города Ташкента.
   – Согласитесь, князь, что все это по меньшей мере странно, – недовольно бормотал Скобелев, пристёгивая саблю. – Меня воспитывают раньше, чем я даю повод для этого…
   Настроение его было вконец испорчено, и он надуто молчал всю дорогу. Насекин молчал тоже, благо до единственного ресторана Ташкента было рукой подать. То ли потому, что в чем-то соглашался с другом, то ли потому, что не соглашался, но, как всегда, не спорил по свойственной ему крайней щепетильности.
   Они вошли в небольшой ресторанчик, открытый расторопным армянином в основном для господ офицеров. Ещё у входа Скобелев заметил своего старого наставника, однако месье Жирардэ был не один. Рядом с ним сидел бородатый молодой человек в партикулярном платье[15], которого ротмистр сразу же узнал, хотя до сей поры знаком с ним не был, поскольку никто их друг другу не представлял. Это был художник Василий Васильевич Верещагин, которого Кауфман прикомандировал к себе с титулом «состоящего при генерал-губернаторе прапорщика». Увидев вошедших, «состоящий при генерал-губернаторе прапорщик» тотчас же встал, протянул Скобелеву руку и добродушно улыбнулся:
   – А вот и наш гусар-шалунишка!
   Скобелева бросило в жар: он терпеть не мог развязной фамильярности. А поскольку застал Верещагина за столом вместе с Жирардэ, то тут же и решил, что именно этому «состоящему при генерал-губернаторе» он и обязан приезду в Ташкент самого Жирардэ. Сухо ответив на рукопожатие, сказал неприязненно:
   – Теперь я, кажется, понял, в чем состоят обязанности состоящего при губернаторской особе.
   Сейчас уже Верещагина бросило в жар, но он сдержался. И даже заставил себя улыбнуться почти с прежним добродушием:
   – Не горячись, Скобелев. И крестись, коли что кажется.
   – Мы уже перешли на «ты»?
   – С этого мгновения, – сказал Василий Васильевич. – Питаю необъяснимую слабость к натурам дерзко откровенным.
   – Мишель, – по-французски начал было месье Жирардэ, и в тоне его прозвучала мягкая укоризна. – Мы так мило беседовали о Париже…
   – Простите, господа, вынужден вас покинуть. – Верещагин поклонился, пошёл было к выходу, но остановился:
   – А ведь мы непременно станем друзьями, гусар. У меня – предчувствие.
   И вышел.
   – Садитесь, друзья мои, – расстроено вздохнул Жирардэ. – Никогда не следует горячиться, Мишель. Никогда. Я заказал обед по рекомендации любезного господина Верещагина. Вам необходимо извиниться перед ним, Мишель. Необходимо. И не откладывайте сего благородного поступка в долгий русский ящик.
   Скобелев недовольно фыркнул, но промолчал.

Глава вторая

1

   Двадцатитрехлетний художник Василий Васильевич Верещагин возвращался домой в странном, каком-то раздвоенном настроении. С одной стороны, он чувствовал себя оскорблённым каким-то неясным для него, но явно гнусным подозрением, а с другой – был в известной мере очарован дерзкой искренностью молодого ротмистра. Он всегда высоко ценил человеческую откровенность, и потому это «второе» и перевешивало сейчас «первое» в его душе. Он и себя считал человеком порывистым, готовым на поступки необдуманные, продиктованные куда чаще темпераментом, нежели рассудком, но был скорее человеком решительным, правда, не терял при этом способности поступать порою импульсивно. Например, он сжёг три своих картины ( «Забытый», «Окружили – преследуют» и «Вошли») более под влиянием минуты, чем после зрелого размышления.
   Как только он прибыл в Ташкент, Кауфман прикомандировал его к себе с титулом «состоящий при генерал-губернаторе прапорщик Верещагин» только ради того, чтобы дать ему как можно больше свободы ходить, смотреть и рисовать не только быт, но и боевые действия без придирок местных командиров. И в том огромном военном лагере, который тогда представлял собою Туркестан, это оказалось огромным преимуществом, которое Верещагин весьма быстро оценил.
   Он впервые приметил ротмистра Скобелева на скромной выставке собственных рисунков, организованной Кауфманом, и молодой гусар ему понравился. А приметил потому, что уже был наслышан и о безудержных попойках Мишки Скобелева, и о суточных карточных играх, и в особенности о «сардинских» дуэлях, юмор которых оценил по достоинству. Ничем иным Скобелев тогда не выделялся и мог только мечтать о той воинской славе, которая досталась художнику Верещагину.
   Василий Васильевич приехал в Самарканд на второй день после его сдачи русским войскам и был, по его собственному признанию, «ослеплён и подавлен» красотою древней столицы Тимура[16]. Он бродил по городу и разъезжал по окрестностям, поражаясь, удивляясь и бесконечно зарисовывая увиденное. Помощник самаркандского коменданта майор Сергеев напрасно умолял его не рисковать жизнью понапрасну, но Василий Васильевич не обращал ни малейшего внимания на его предостережения и уговоры, ежедневно с раннего утра, а то и лунной ночью продолжая смотреть, удивляться и – рисовать.
   Однако напряжённые отношения с Бухарой не позволяли генералу Кауфману долго оставаться в городе. Он двинулся вперёд с отрядом в полторы тысячи человек, оставив в Самарканде гарнизон численностью около пятисот солдат и офицеров под командованием коменданта барона Штемпеля. Очарованный древней Маракандой[17] Верещагин не последовал за войсками, с прежним упорством бродя по узким улочкам, не уставая восхищаться великолепием мечетей, дворцов и гробниц. Однако через несколько дней, когда он, утомлённый утренней прогулкой, пил чай в доме, в котором его поселили, внезапно раздались выстрелы и дикие крики: «Урр!..» Схватив револьвер, он бросился на шум.
   Как потом выяснилось, около двадцати пяти тысяч восставших узбеков по сговору с самаркандцами ворвались в город и завязали бои на его узких и тесных улочках. И бои эти длились восемь дней без малейшего перерыва.
   Верещагин успевал всюду. Отбивал бешеные атаки восставших, отстреливался, вспомнив выучку в Морском корпусе, несколько раз схватывался врукопашную и только чудом выходил из боя живым. Однажды его схватили и затащили в лавочку, но подоспевшие солдаты успели его отбить.
   Одна из внезапных атак неприятеля на артиллерийскую батарею оказалась особенно грозной. Солдаты дрогнули и заметались, их командир полковник Назаров напрасно кричал и даже бил их шашкой, это только усиливало панику. Тогда Василий Васильевич сам бросился вперёд с ружьём наперевес:
   – За мной, братцы!..
   Рядом с ним было убито около сорока человек, все парусиновое пальто его было залито кровью: с того дня он ходил в атаки в одной рубашке и холщовых штанах. Поярковую[18] шляпу его сбило пулей, и Верещагин вынужден был надеть на голову чехол от офицерской фуражки, чтобы уберечься от беспощадного туркестанского солнца. Однажды пуля ударила в ложе винтовки, которое в этот момент он по счастью нёс поперёк груди, камнем разбило ногу, да так, что кровь с трудом остановили. Отчаянный штурм продолжался восемь дней и восемь ночей без единого перерыва; силы защитников были уже за пределом человеческих возможностей, и на военном совете решено было взорвать крепость в случае прорыва противника. Против решительно выступил только Василий Васильевич:
   – Взорвать всех – проще простого и как-то уж очень по-военному. Но в крепости Самарканда не только военные и не только русские. Здесь укрылись и армяне, и мирные киргизы, и евреи, и Бог весть, кто ещё, но все – с семьями. С жёнами, детьми, стариками. Вправе ли мы жизнью их распоряжаться? Думаю, что нет у нас такого права.
   – Да их все равно перережут, Василь Васильич! – вздохнул полковник Назаров. – Нет, не прав ты. Ради чести воинской, ради знамён и пушек, которые потом по нашим же стрелять будут, мы должны взорвать всю крепость, когда своей крепости не хватит.
   – Всех перережут? – тихо спросил Верещагин, и все примолкли. – Откуда уверенность такая, полковник? Да если хоть один мальчонка, хоть девочка одна крохотная уцелеет, и то – благо великое. Нет таких крепостей, чтобы ради их взрыва, ради чести, знамён да пушек хотя бы один безвинный ребёнок погиб!
   Весь гарнизон, все, спрятавшиеся в крепости, звали Верещагина одинаково: «Василь Васильич», как самого близкого, почти родного человека. Он таким и был. Несмотря на страшную усталость, перевязывал раненых, находил ободряющие слова для растерявшихся и даже умудрялся хоронить убитых.
   – Я не помню, чтобы я спал, – говорил он впоследствии. – Порой проваливался в черноту, но никак не более чем на полчаса.
   Пять раз посылали вестников из мирных киргизов, что тоже прятались в крепости вместе с семьями, и четыре раза их отрубленные головы осаждающие перебрасывали через стены обратно в крепость. До Кауфмана добрался только пятый, который и передал ему написанную по-немецки записку от коменданта барона Штемпеля: «Гарнизон в крайности. Более половины людей перебито и перерезано. Нет ни воды, ни соли». Кауфман немедленно двинулся к Самарканду форсированным маршем, поднял на штыки осаждавших, сжёг базар, и только тогда распахнулись крепостные ворота.
   – Наибольшим героем осады показал себя состоящий при вашей особе прапорщик Верещагин.
   Таковы были первые слова коменданта крепости дважды раненного барона Штемпеля. Прежде официального рапорта.
   – Верно, ваше высокопревосходительство, – прохрипел тяжело опиравшийся на винтовку унтер. – Раньше чем нашему Василь Васильичу никому крестов давать невозможно.
   – А где же сам Верещагин? – удивлённо спросил Константин Петрович, оглядываясь.
   Бросились искать, но нашли с трудом. Василий Васильевич крепко спал в углу прохладного каземата. А когда его, не проспавшегося, доставили в штаб, где генерал Кауфман при всех объявил ему личную благодарность, заявил:
   – А вот у меня нет к вам никакой благодарности. Вы ушли, крепость не устроивши.