Пономарёв громко, отчётливо выговаривая каждое слово, прочитал молитву. Казаки истово перекрестились, надели шапки.
   – Полк, справа по три, за мной рысью ма-арш! – подал команду Струков.
   И не успели тронуться первые казачьи ряды, как с улицы донеслось:
   – Селенгинцы, слушай! Равнение на двадцать девятый казачий!.. На кра-ул!..
   Слаженно лязгнули взятые на караул винтовки: пехота отдавала воинские почести казакам, уходившим в поход первыми. Генерал Шаховской и офицеры у штаба взяли под козырёк, и сразу же загремел походным маршем оркестр. Сотни вытягивались из Кубеи к государственной границе России.
   Пересекли Траянов вал, поравнялись с румынской таможней. Во всех окнах горел свет, шлагбаум был поднят. Румынский доробанец[30] держал ружьё на караул, офицер и солдаты, высыпавшие из таможни, отдавали честь.
   – Вот бы всю дорогу так, – заметил Струков и крикнул:
   – Расчехлить знамя!..
   За таможней начиналась цепь костров, освещавших дорогу в небольшую деревеньку. Стало светлее, и все увидели десятки людей, стоявших по обе стороны. Мужчины снимали шапки, старухи и старики кланялись в пояс, женщины поднимали детей; кто плакал, кто истово крестился, кто становился на колени, и все кричали что-то восторженное и непонятое.
   – Подтянуться, – сказал полковник Струков. – Это болгары нас приветствуют.
   Седой сгорбленный старик, держа в руках хлеб, шагнул на дорогу, остановив колонну. Струков нагнулся с седла, принял хлеб, поцеловал его.
   – Спасибо, отец. Только некогда нам, ты уж извини. Мы в твою Болгарию спешим.
   Старик низко поклонился и сразу же отступил в сторону. Но полковник не успел тронуть коня: бородатый крепкий мужик перехватил повод.
   – Ваше высокоблагородие, русский я, русский! – торопливо говорил он. – В Сербии ранен был, в плен попал, бежал оттудова и вот… Вас дожидаюсь.
   – Ну и дождался, – улыбнулся Александр Петрович. – Можешь домой идти, в Россию.
   – Охотой я тут кормился, – продолжал бородач, не слушая его. – Места хорошо знаю, хочу проводником к вам. А идти, ваше высокоблагородие, мне теперь некуда, барина моего в Сербии убили. Посчитаться надо бы. Возьми, а?
   – Проводником, говоришь? – Струков задумался. – Эй, казаки, коня проводнику! По дороге расскажешь, кто да что. Глядишь, и познакомимся.
   – Спасибо, ваше высокоблагородие!
   Бородач ловко вскочил на заводного коня, пристроился рядом. Толково рассказывал по дороге, как воевал в Сербии, как потерял в бою барина, у которого служил денщиком, как без денег и документов прошёл всю Европу и наконец-таки осел здесь, в болгарской колонии. Ждать своих.
   – Настрадался я, ваше высокоблагородие: бумаг-то при мне никаких не было. А уж тюрем повидал – и австрийских, и венгерских, и румынских, не приведи Бог никому! Ну, слава Богу, до болгар этих добрался.
   – Охотой промышлял, значит?
   – Промышлял, – проводник усмехнулся. – Башибузуки тут шалят часто. Скот угоняют, хаты жгут, бывает, и девчонок уводят. Ну, мне обчество ружьишко купило, так теперь потише стало. Ну и охота, конечно, тоже… Здесь правее бери, ваше высокоблагородие, прямо – низинка, топко там.
   – Ну, ты молодец, борода, – смеялся Струков, приняв правее по совету проводника. – Гайдук, значит, так получается?
   – Какой из меня гайдук, – улыбнулся в бороду мужик. – Охотник я, стреляю хорошо.
   – Паром на Пруте цел, не знаешь?
   – Как не знаю, цел. Приглядывал и сам крепил его, чтоб в половодье не унесло.
   Подошли к румынскому местечку, жители которого от мала до велика высыпали навстречу казачьему полку. Кланялись, кричали приветствия, протягивали казакам пшеничные хлебы, по местному обычаю ломая их пополам на вечную дружбу. Но Струков и здесь не остановился, только сбавил аллюр, из уважения к гостеприимным румынам шагом миновав местечко.
   Остановились на берегу мутного, вспененного быстрым течением, широко разлившегося Прута. Надёжно закреплённый паром был на месте, но канат, по которому ходил он, на противоположном берегу оказался перерубленным.
   – Башибузуки постарались, – виновато вздохнул проводник. – Виноват, ваше высокоблагородие, что недоглядел. Канат вчера утром ещё целым был.
   – Кому-то надо вплавь, – озабоченно сказал Пономарёв. – Скрепит канат, а там уж и мы переправимся. Эй, ребята, кто за крестом полезет?
   – Уж, видно, мне придётся. – Евсеич спрыгнул с коня, не ожидая разрешения, стал раздеваться. – Оно, конечно, мутновато, зато конь у меня добрый. Вытащит.
   Пока вахмистр неторопливо стаскивал сапоги и одежду, проводник уже скинул все и в одних холщовых подштанниках спустился к воде. Попробовал её корявой ступнёй:
   – Холодна купель-то!
   – Куда собрался, борода? – строго окликнул Струков. – Вахмистр один справится.
   – Нет уж, ваше высокоблагородие, ты мне не перечь, – вздохнул проводник. – Я тут за всю Россию в ответе.
   – За гриву держись, коли невмоготу станет, – сказал Евсеич, крепя конец каната к задней луке казачьего седла. – Джигит вынесет. Одежонку нашу с первым паромом отправить не позабудьте, казаки. Ну, с Богом, что ли?
   Добровольцы широко перекрестились и дружно шагнули в мутную стремительную воду. Жеребец сердито фыркнул, недовольно дёрнул головой, но послушно пошёл за хозяином.
   – Ох, знобка! – донёсся весёлый голос Евсеича. – Не поминайте лихом, братцы!
   Полк спешился, отпустил коням подпруги, длинным строем рассыпался по берегу. Все молчали, с тревогой ловя среди волн три головы – две людские и лошадиную.
   – А если судорога? – спросил Студеникин. – По такому холоду судорога очень даже возможна.
   – Типун вам на язык, хорунжий, – недовольно сказал сотник. – Не болтайте под руку.
   Две кудлатые головы – одна седая, будто посыпанная солью, вторая темно-русая – плыли вровень по обе стороны задранной в небо лошадиной морды. Но на стремнине их отбросило друг от друга, понесло, закружило, перекрывая волнами.
   – Держись! – орали казаки. – Загребай, братцы!
   – Придержать канат! – крикнул Пономарёв и сам бросился к парому. – Внатяг его надо, внатяг пускать!
   Но было уже поздно: мокрый тяжёлый канат захлестнул задние ноги жеребца. Джигит испуганно заржал, завалился на бок, голова на миг ушла под воду. Евсеич пытался подплыть к коню, но его снесло ниже, и он напрасно молотил руками.
   – Пропал конь! – ахнули казаки. – Сейчас воды глотнёт и все, обессилеет.
   Проводник, развернувшись по течению, уже плыл к Джигиту размашистыми сажёнками, по пояс выскакивая из воды. Нагнал сбитого волнами жеребца, нырнул, нащупал поводья, рванул морду кверху. Жеребец всхрапнул, дёрнулся, заржал тоненько. Не отпуская поводьев, проводник поплыл чуть впереди, из последних сил преодолевая стремнину. Он грёб одной рукой, волны раз за разом накрывали его с головой, но он, задыхаясь и глотая мутную воду, не отпускал коня. Евсеича сносило вниз.
   – Держись! – теперь кричали не только казаки, но и офицеры, подбадривая изнемогающего бородача. – Держись, милок! Чуток осталось, держись!..
   Жеребец первым нащупал дно и сразу же рванулся, вынося на поводьях обессилевшего, нахлебавшегося воды проводника. С трудом выволок его на размытый глинистый берег. Следом змеёй тащился отяжелевший мокрый канат.
   – Ура! – восторженно кричали донцы. – Ура, ребята! Молодец, борода!..
   – Вот вам и первые ордена в этой кампании, – облегчённо вздохнув, сказал Струков Пономарёву и истово перекрестился. – Поздравляю, полковник.
   – Сплюньте от сглазу…
   По противоположному берегу снизу бежал Евсеич. Проводник стоял на коленях, его мучительно рвало. Рядом тяжело поводил проваленными боками Джигит.
   – Живой? – вахмистр сграбастал проводника, обнял, расцеловал. – Коня ты мне спас, коня верного, Джигита моего! Брат ты мой названый теперь!
   – Вяжи канат, Евсеич, – задыхаясь, сказал проводник. – Сил у меня нету…
   Торопливо огладив и поцеловав в мокрую морду жеребца, Евсеич, спотыкаясь и падая, кинулся крепить канат к вбитой в откос дубовой свае. Проводник по-прежнему стоял на коленях, его все ещё мучительно рвало.
   Струков переправился с первым же паромом. К тому времени проводник и вахмистр уже кое-как отдышались. Увидев подходившего полковника, встали; докладывать не было сил, особо вытягиваться тоже. Усталые тяжёлые руки вяло висели вдоль мокрых подштанников.
   – Спасибо, молодцы, – Струков троекратно расцеловал каждого, протянул фляжку. – Пополам – и до дна, – дождался, когда они осушат её, добавил:
   – Поздравляю с крестами, братцы.
   – Рады стараться, – устало сказал Евсеич.
   Проводник промолчал. Глянул умоляюще:
   – Ваше высокоблагородие, уважьте просьбу, век буду Бога молить. Дозвольте с вами на турка. Посчитаться мне с ним надобно.
   – Дозвольте в строй ему, ваше высокоблагородие, – попросил вахмистр. – Побратим он мой и казак добрый, дай Бог каждому. Всем обчеством просить будем.
   – В казаки, значит, хочешь? – улыбнулся Струков. – Что ж, заслужил. Полковник Пономарёв, возьмёте казака?
   – Фамилия?
   – Тихонов Захар! – собрав последние силы, бодро отозвался проводник.
   – Немчинов, запиши в свою сотню.
   – Премного благодарен!
   – Ну, поздравляю, казак, – Струков пожал Захару руку. – Пока при мне будешь.
   – Слушаюсь, ваше высокоблагородие!
   Через три часа полк переправился полностью. За это время отдохнули и подкормились и казаки, и кони: шли резво, радуясь тихому и ясному солнечному дню. За Прутом потянулись нескончаемые топи и залитые половодьем низины; дорога пролегала по узкой дамбе, полк с трудом умещался в строю по трое. Полковник Струков ехал впереди с проводником.
   – Дунай виден, ваше высокоблагородие, – сказал Захар. – Слева изгибы блестят, видите? Кругом вода жёлтая, а они вроде как бы стальные.
   – Дунай слева, казаки! – крикнул Струков.
   – Слава Богу! – отозвались казаки. – Побачим и мы, что деды наши бачили.
   Перевалили через высокий холм, и Захар придержал коня. Теперь Дунай хорошо был виден впереди, а перед ним на спуске сразу начинался крупный город. На утреннем солнце ярко белели дома, зеленели омытые росой крыши.
   – Галац, ваше высокоблагородие. Может, разведку сперва? Тут по Дунаю турецкие броненосцы шастают.
   – Некогда разведывать. Авось проскочим.
   Проскочить с ходу не удалось: перед городской заставой их встретила цепь румынских доробанцев. Они стояли спокойно, опустив ружья к ногам, и больше сдерживали толпу любопытных жителей, чем угрожали казакам.
   – Пропустить не могу, господа, – сказал молодой офицер по-французски. – Сейчас прибудет господин префект, потрудитесь обождать.
   Спорить было бесполезно, идти напролом Струков не имел полномочий, и полк замер в бездействии. Наконец показалась коляска. Остановилась у заставы, и из неё важно вышел полный господин, опоясанный трехцветным шарфом.
   – С кем имею честь?
   Струков отрекомендовался, попросил разрешения пройти через город.
   Префект энергично замотал головой:
   – Нет, нет, господа, об этом не может быть и речи. Я не получал соответствующих указаний и не имею права позволить вам вступать в мой город ни при каких обстоятельствах. Но я не могу и запретить вам двигаться в любую сторону.
   – Извините, господин префект, я не понял вас.
   – Я не имею права ни позволить, ни запретить, – туманно повторил префект.
   – Как?
   – Я все сказал, господа.
   Струков недоумении повернулся к Пономарёву:
   – Вы поняли, что он имеет в виду?
   – Хитрит, – пожал плечами Пономарёв. – Нас мало, а турецкие мониторы ходят по Дунаю.
   – Что будем делать?
   – Чего он бормочет-то, начальник ихний? – нетерпеливо спросил Захар.
   – Через город не пускает.
   – Ну, так я задами проведу, эка беда. Задами-то, чай, можно, не его власть?
   – Молодец! – облегчённо рассмеялся Струков. – Веди.
   – А вот направо, через выгон.
   – До свидания, господин префект, – Струков вежливо откозырял. – Полк, рысью!..
   Префект молча обождал, пока полк не свернул с дороги, огибая город. Потом снял шляпу, вытер платком лоб, сказал офицеру, вздохнув с облегчением:
   – Догадались, наконец.
   Полк беспрепятственно обогнул Галац, вновь вернулся на дорогу. Отсюда хорошо был виден Дунай и пристань Галаца, вся в дымах от множества пароходов. Пароходы разводили пары, торопливо разворачиваясь, уходили вверх и вниз по реке.
   – Турки, – сказал Захар. – Слава Богу, броненосцев нет. Быстро мы добрались, не ожидали они.
   Струков перевёл полк на крупную рысь. Десять вёрст скачки – и за поворотом открылись станция Барбош и длинный железнодорожный мост через Серет.
   – Цел, слава Тебе, Господи! – вздохнул Струков. – И охраны нигде не видно.
   – Да тут её сроду не было, – усмехнулся проводник.
   – Первой сотне спешиться! – скомандовал полковник. – На ту сторону бегом, занять оборону!
   Казаки первой сотни, бросив поводья коноводам, прыгали с сёдел. Срывая с плеч берданы, бежали по мосту на ту сторону Серета. Командир сотни, добежав первым, замахал руками, подавая знак: его казаки, рассыпавшись, уже занимали оборону.
   – Слава Богу! – Пономарёв снял фуражку, широко перекрестился, и за ним закрестились все казаки. – Поздравляю, казаки, перед нами – Турция.
   – Ошибаетесь, полковник, – негромко поправил Струков. – Перед нами Болгария.

2

   В то время как казаки 29-го Донского полка спешно занимали оборону вокруг захваченного в целости и сохранности Барбошского железнодорожного моста, в Кишинёве на Скаковом поле в присутствии императора Александра II заканчивалось торжественное молебствие по случаю подписания высочайшего манифеста о начале войны с Турецкой империей.
   Батальоны вставали с колен, солдаты надевали шапки, священнослужители убирали походные алтари. Многотысячный парад и толпы местных жителей хранили глубокое благоговейное молчание, подавленные торжественностью и значимостью происходящего. Лишь изредка всхрапывали застоявшиеся кони, да неумолчно орали воробьи, радуясь ясному солнечному дню. Государь и многочисленная свита сели на лошадей и отъехали в сторону, освобождая середину поля для церемониального марша назначенных к параду войск. Стоя в строю Волынского полка перед своей ротой, капитан Бряной ощущал, что искренне взволнован и умилен, что его сомнения и неверие куда-то делись, что цель его теперь проста и ясна. Он повторял про себя запавшую в память строку из манифеста: «Мера долготерпения нашего истощилась…» – и удивлялся, что не чувствует в себе ни иронии, ни раздражения, которые всегда возникали в нем при чтении выспренних монарших слов. Сейчас он верил, что перед Россией едва ли не впервые в истории поставлена воистину благороднейшая задача, решение которой зависит уже не от воли всевластного повелителя. Решение это зависело теперь от всей России, от всего народа её, а значит, и от него самого, капитана Брянова. Он вспомнил вдруг своего деда, тяжело раненного под Смоленском, отца, погибшего на Чёрной речке в Крымскую войну, и с гордостью подумал, что идёт отныне по их нелёгкому пути. Пред этим ощущением померкло даже его собственное волонтёрское прошлое, даже личной отвагой заслуженный им в Сербии Таковский крест[31].
   Торжественно и звонко пропели трубы кавалерийский поход. Первыми развёрнутым строем на рысях поэскадронно двинулись через поле кубанские и терские казаки, отряженные в этот день в собственный Его Величества конвой. Под сухой строгий рокот сотен барабанов сверкнули на утреннем солнце вырванные из ножен для салюта офицерские клинки: 14-я пехотная дивизия генерала Михаила Ивановича Драгомирова начинала торжественный марш. Ряд за рядом, рота за ротой шагала она через Скаковое поле, ощетинившись тысячами штыков, и капитан Брянов, печатая шаг, шёл впереди своей роты раскованно и гордо.
   Следом за последним, Минским полком 14-й пехотной дивизии шли два батальона, солдаты которых были одеты в новое, непривычное для русской армии обмундирование: в меховые шапки с зелёным верхом, чёрные суконные мундиры с алыми погонами, перекрещённые амуницией из жёлтой кожи, в чёрные же шаровары и сапоги с высокими голенищами. Появление их в парадном марше вызвало бурю восторга в толпе зрителей, и даже император совсем по-особому поднял руку в знак приветствия: то шли первые два батальона болгарских добровольцев. Кого только не было в их рядах: безусые юнцы и кряжистые, поседевшие отцы семейств, студенты и крестьяне, торговцы и священники, покрытые шрамами гайдуки и бывшие сербские волонтёры с Таковскими крестами на чёрных новеньких мундирах. Шла не только будущая народная армия свободной Болгарии – шёл её завтрашний день, и поэтому так восторженно встречали первых ополченцев жители Кишинёва.
   И было это 12 апреля 1877 года. Впервые после разгрома Наполеона Россия вступала в войну за свободу и независимость других народов.

3

   – А жаль, князь, что дела в Сербии закончились столь поспешно, – вздохнул генерал свиты Его Величества Михаил Дмитриевич Скобелев, любовно огладив пшеничную, старательно расчёсанную на две стороны бороду.
   Он стоял у окна, заложив за спину руки и привычно развернув украшенную орденами грудь. За окном сиял весенний кишинёвский день, и в каждой луже дробилось солнце, а в стекле отражался сам генерал свиты Его Величества. Князь Насекин молча наблюдал за ним, утонув в глубоком продавленном диване. В гостиничном номере было тускло, холодно и сыро; князь привычно мёрз и кутался в шотландский плед.
   – Да, жаль, – ещё раз вздохнул генерал. – Ей-богу, князь, плюнул бы на все и укатил бы к Черняеву. А там пусть судят: семь бед – один ответ.
   – Любопытная мысль, – лениво усмехнулся князь. – Если солдат – слуга отечества, то генерал – слуга правительства. Вы слушаете, Скобелев? Отсюда следует, что если солдат-бунтарь принадлежит суду, то бунтарь-генерал принадлежит самой истории. Я правильно вас понял, Михаил Дмитриевич?
   – С меня моей славы хватит, – ворчливо буркнул Скобелев, не оглядываясь.
   – Фи, Мишель, – вяло поморщился князь. – Когда-то в далёкой юности мы поклялись говорить друг другу правду. Кстати, вы помните, где это случилось?
   – Париж, пансион Жирардэ, – улыбнулся Скобелев. – Прекрасная пора юного вина, юных женщин и юных желаний. Потом мы почему-то решили стать учёными мужами и оказались в университете. Без юных женщин и юного вина.
   – Вас с колыбели изматывал бес тщеславия, генерал. Если братья Столетовы пошли в университет за знаниями, я – по врождённому безразличию, то вы – лишь в поисках лавровых венков.
   – Что с вами, князь? – обеспокоенно повернулся Скобелев, впервые перестав разглядывать самого себя в оконном отражении. – Вы, часом, не больны?
   – Наоборот, Мишель. Я выздоравливаю.
   – Странно вы говорите, однако.
   – Все так, все так. Через год вы переметнулись в кавалергарды, и из всей нашей четвёрки терпеливо закончил в университете один Столетов-младший[32]. Вот ему-то и достанется самая прочная слава, помяните моё слово. И только лишь потому, что он о ней не думает совершенно. А вам всего мало, Скобелев. Мало орденов, мало званий, мало славы, почестей и восторгов толпы. Впрочем, я искренне завидую вашей жадности: она – зеркало ваших неуёмных желаний.
   Скобелев молчал, теперь уже с видимым удовольствием слушая монолог князя: он любил, когда о нем говорили, и не скрывал этого. Он не просто жаждал славы – он яростно добивался её, рискуя жизнью и карьерой. Он искал её, эту звонкую военную славу, бросаясь за нею то в Данию, то в Сардинию, то в Туркестан. Он ловил свою удачу, азартно вверяя случаю самого себя.
   И слава нашла его быстро, но у этой шумной славы оказался привкус скандала. И этот проклятый привкус перечёркивал все, даже ту воистину легендарную личную храбрость, в которой Михаилу Дмитриевичу не могли отказать даже непримиримые враги. А их было нисколько не меньше, чем друзей: Скобелев был размашист, бесшабашен, резок в оценках и безрассудно отважен в решениях. Обладая прекрасным образованием и острым умом, он так и не научился показному светскому хладнокровию: в обществе его не любили за детское неумение и нежелание прикрываться язвительным юмором или спокойной иронией. Этот большой, сильный, шумный человек воспринимал театр военных действий прежде всего именно как театр. Ему всегда требовалась главная роль и публика. И ещё – противник, и чем сильнее был противник, тем талантливее становился Скобелев.
   Об этом думал князь, насмешливо поглядывая на Михаила Дмитриевича, мерявшего номер большими шагами. Ордена празднично звякали на груди.
   – Не тратьте на обиды столько внутренних сил, Мишель, – нехотя, словно превозмогая себя, сказал он. – Москва не верит ни слезам, ни слухам.
   – Верит, – Скобелев упрямо мотнул головой, – ещё как верит!.. Впрочем, вы правы, и я тоже не люблю Петербурга. Нерусский и не искренний город! В нем есть что-то лакейское: Пушкин недаром сравнивал Москву с девичьей, а Петербург – с прихожей. Москва болтлива, шумна, слезлива и отходчива, а град Петров пронырлив, хитёр, молчалив и злопамятен. Нет, нет, я москвич душою и телом, напрасно улыбаетесь, князь.
   – А ну как Государь не простит?
   – Что – не простит?
   Скобелев спросил с паузой, и в этой паузе чувствовалось напряжение. Будто он сам подумал о том же, а, подумав, сжался. Не струсил – он уже привык волей подавлять в себе страх, – а именно сжался, съёжился внутренне.
   – Генерал свиты Его Императорского Величества Скобелев внезапно бросил свои войска, губернатор Скобелев столь же внезапно оставил вверенную его попечению область… Не слишком ли много для одного человека? Было бы что-нибудь одно – ну, Бог с вами, Михаил Дмитриевич, пошалили – прощаем. Но вы же едины в двух лицах, и оба эти лица без монаршего соизволения оказываются сначала в Петербурге, потом в Москве, а затем и в Кишинёве.
   – Я требую, чтобы меня предали суду! – громко сказал Скобелев. – Я готов предстать перед любыми судьями, лишь бы положить конец порочащим меня гнусным сплетням. Намекнуть об исчезновении казны кокандского хана в то время, когда я штурмом беру этот самый Коканд – да за это убить вас мало, господа корреспонденты! Ну, убью, допустим, а что толку-то? Слух назад не отзовёшь, слух пополз, затрепыхался, взлетел даже! Уж из дома в дом перепархивает, из гостиной в гостиную: «Слыхали, генерал-то Скобелев-второй кокандскую казну… того, знаете, этого…» Ну и что прикажете делать? Что? Как им глотки заткнуть да языки болтливые окоротить? Единственно, что остаётся, – искать защиты у Государя. Единственно!..
   – И что же Государь? – лениво поинтересовался князь. – Пожалел вас, пособолезновал? Или понял вашу оскорблённую душу и тотчас распорядился с судом?
   – Как бы не так, – шумно вздохнул Скобелев. – Государь сказал, что генералов своей свиты он под суд не отдаёт, рекомендовал отдохнуть на водах и… И вот я не у дел. Генерал без войск, правитель без территории. А за спиной шушукаются, на улицах не узнают, а скоро и в гостиных руки подавать не станут.
   – И все же вы не ответили, генерал без войск и правитель без территории: боитесь вы гнева монаршего и лишь бравируете или и впрямь не боитесь?
   – Не боюсь, – улыбнулся Скобелев. – И вовсе не из безрассудства, а по точному расчёту, князь. Удивлены, поди: расчёт – и Скобелев. Однако расчетец имеется, поскольку в моем послужном списке значится Гродненский гусарский полк – служил там корнетом в шестьдесят четвёртом. Государь же был шефом этого полка с семилетнего возраста, а однополчан, как известно, прощают. – Он шумно завздыхал, потеребил обеими руками любовно расчёсанные бакенбарды. – Да, жаль, жаль все же, что в Сербии замирились[33]: ударил бы я османам под дых куда, как вовремя бы то было!
   – По пулям соскучились?
   – Напрасно иронизируете, пули имеют и свою благодатную сторону. Когда они свистят, в вас сами собой просыпаются желания: лечь, убежать, пригнуться. А вы их подавляете и в миг тот – живёте. Полной жизнью живёте, князь!
   – Ну, что касается пуль, так они скоро засвистят, Михаил Дмитриевич.
   – Где засвистят, здесь? – Михаил Дмитриевич невесело усмехнулся, покрутив головой. – Это всего лишь шумная демонстрация, Серж, уверяю вас. Мы боимся воевать, мы все больше на политику надеемся. Побряцаем оружием, погорланим песни, постреляем на полигонах, а там, глядишь, и выторгуем себе что-нибудь. И – полки назад, по зимним квартирам.