– Этого не было, – сказал Нил, глядя в пол.
   – Свидетелей с полдюжины наберется... Так как, будем обследоваться? Не угодно ли подписать бумагу о вашем согласии?
   – А если я не подпишу?
   – В таком случае, ее подпишет кто-либо из ближайших родственников. В вашем случае – мама. Будем звонить Ольге Владимировне?
   – Не будем... Вы можете мне гарантировать, что без меня?..
   Врач испытующе посмотрел на Нила и твердо сказал.
   – Могу.
   – Давайте вашу бумагу. И еще одна просьба.
   – Какая?
   – Распорядитесь, чтобы мне вернули мою одежду. Мне крайне неудобно общаться с вами в этих... исподниках. Только, пожалуйста, не говорите, что это предписанная правилами униформа для... клиентов вашего заведения. Вы тоже не в белом халате...
   Врач всплеснул руками и рассмеялся.
   – Уели, Нил Романович, ах, уели!
   – Браво, вы неплохо скаламбурили, – улыбнулся Нил. – Надеюсь в самое ближайшее время убедить вас, что я еще не окончательно ах...
   Врач недоуменно взглянул на Нила, но тут же расхохотался вторично.
   – Великолепно держитесь, Нил Романович. Не уверен, что смог бы так же, окажись я на вашем месте.
   – А что, не исключаете такую вероятность?
   – Психика людская, Нил Романович, предмет темный и, между нами говоря, подвластный систематической науке лишь постольку-поскольку. В любой момент такое с нами может выкинуть!.. Вот вы, Нил Романович, прежде за собой суицидальные наклонности замечали?
   – Так все же как насчет моей одежды, Евгений Николаевич? – сказал Нил, узнавшей имя врача у строгой медсестры, которая сопровождала его в кабинет. – Серьезная беседа предполагает хотя бы видимость равенства сторон.
   Врач хмыкнул и надавил невидимую кнопку. После короткого гудка зуммера, он громко произнес:
   – Тамара Анатольевна, будьте добры, принесите сюда рубашку и брюки больного Баренцева.
   Слегка поморщившись при слове «больной», Нил поспешно добавил:
   – И пиджак.
   – И пиджак... Благодарю вас.
   – Вы спрашивали о суицидальных наклонностях? Никаких поползновений, а тем паче попыток повеситься, отравиться, броситься под поезд и прочее, я за собой не замечал, но...
   – Продолжайте, прошу вас.
   – Но сама идея бессрочного отпуска никогда не вызывала во мне того страха и отвращения, которые лукавая природа заложила в каждое здоровое животное.
   – Себя, стало быть, вы к животным не причисляете?
   – К здоровым – нет... Знаете, кто был моим любимым литературным героем в девять лет?
   – Да уж надо полагать, не Карлсон... Только не говорите мне, что принц Гамлет. У меня этих Гамлетов побольше, чем Наполеонов было...
   – Нет, конечно, не Гамлет. Ханно Будденброк.
   – Это еще кто?
   – Перечитайте Томаса Манна... Понимаете, молодость и здоровье – это ведь не только производные от календарного возраста и физического состояния организма. Здоровое молодое животное радуется, когда ему хорошо, и отчаянно борется, когда ему плохо. Говоря объективно, в моей жизни было очень немного по-настоящему плохого, стало быть, опять же объективно, мне почти всегда было хорошо – но я давно уже забыл, что такое настоящая радость. А сегодня утром, после звонка из прокуратуры, и потом, на опознании в морге, я вдруг почувствовал, что не хочу и не могу бороться... И если бы в тот момент сопровождавший меня следователь, так похожий на молодого Ильича, вдруг предъявил мне обвинение в убийстве, я с радостью подписал бы признание. Конечно, если бы он гарантировал мне скорый суд и такого палача, который не мажет с первого выстрела... Поверьте, Евгений Николаевич, я нисколько не кокетничаю.
   – Но на метком выстреле все же настаиваете.
   – Я не мазохист и не люблю боли.
   – Полноте, юноша! Представьте себе на минуточку, что ваш молоденький следователь, по неопытности или даже по недобросовестности, поддался на вашу провокацию, залепил вами дырку в следствии и подвел под расстрельную статью. Дальнейшее нисколько не будет напоминать счастливые сборы в далекое путешествие, поверьте, я знаю о чем говорю. Перед судом вы предстанете с разбитой рожей и порванной задницей, потому что ни надзиратели, ни урки фраеров-мокрушников не жалуют. А после приговора вас засунут в холодный каменный мешок и будут дважды в сутки пропихивать через решетку кусок заплесневелого хлеба, и сначала вы будете каждый день и час молить о смерти, потом привыкните, научитесь радоваться глоточку затхлой воды, солнечному лучику, случайно заглянувшему в вашу темницу, подружитесь с приблудным мышонком и начнете делиться с ним последними крошками. На газетных клочках, брошенных вам на подтирку, собственной кровью будете строчить ежедневные ходатайства о помиловании, да только дальше мусорного бака они не пойдут. А в тот день, когда вы окончательно поймете, что в этой жизни есть только одна-единственная истинная ценность, и эта ценность – сама жизнь, вас поведут якобы на помывку, но как только вы зайдете в душевую кабинку, в вентиляционном окошке, как раз на уровне затылка, покажется дуло мелкокалиберного пистолета Марголина, но выстрела вы не услышите, не успеете. А потом труп вывезут в крытом фургончике и бросят в яму с известью. Впечатляет?
   – Да вы поэт, ваше благородие, – отшутился Нил от сковавшей сердце ледяной жути.
   – Уж ежели вы перешли на табель о рангах, сударь мой, извольте титуловать меня превосходительством. Выслужил-с, как-никак профессор. – Евгений Николаевич откинулся в кресле, извлек из кармана замшевого пиджака синюю пачку, протянул Нилу. – Угощайтесь, голландские. – Нил взял сигарету, повел ноздрями, отмечая непривычную изюмно-черносливовую отдушку, закурил от протянутой через стол пьезокристаллической зажигалки. – Хороши, заразы, а? Есть ради чего пожить маленько?
   Профессор неспешно сложил губы в кружочек и выпустил идеальное колечко дыма.
   – Конечно, это было минутное настроение, – сказал Нил, затянувшись. – Но видели бы вы, какое неописуемо счастливое лицо глянуло на меня, когда пьяненький служитель откинул простыню. Я еще подумал, а так ли надо разыскивать и карать настоящего убийцу, если свершилось не злодейство, а, может быть, благодеяние.
   – Хорошо благодеяние!.. Слушайте, а не попросить ли Тамару Анатольевну сварить нам по чашке кофейку? У нее кофе божественный.
   – Если можно, – сглотнув, сказал Нил. – Кофе я люблю...
   – Ах нет! – взглянув на часы, воскликнул профессор. – Никак не могу, опаздываю, извините... Давайте-ка завтра, часиков, скажем, в четырнадцать ноль-ноль. А пока – анализы, лечебная физкультура, обед, отдых, здоровый сон. Я скажу Тамаре Анатольевне, что вам разрешены прогулки по территории. Надеюсь, не станете злоупотреблять доверием. А то тут намедни один умелец из хроников подкоп под стеной учинил, чтобы за водкой бегать...
   – Не беспокойтесь, – заверил Нил. – Я за водкой не побегу.
   – Ну-с, пока наша уважаемая Тамара Анатольевна кофейком озадачивается, давайте-ка пройдемся по анкетным данным, если вы не против. Кое-что, знаете ли, обращает на себя внимание.
   Нил усмехнулся.
   – Догадываюсь. Две графы. Имя и место рождения. Нилом звали деда по отцовской линии. Лично я ни с кем из его родни не знаком, но слышал, что все мужчины в роду Баренцевых – либо Нилы, либо Романы. А родился я точно в городе Гуаньчжоу, Китайская Народная Республика. Не из эмигрантов. Отец работал в Китае военным специалистом.
   – Интересно. Что-нибудь про Китай помните?
   – Очень смутно. Меня оттуда увезли, когда мне только пошел третий год.
   – Это когда у нас с ними отношения окончательно испортились?
   – Пораньше. Мы с матерью уехали, а отца отозвали оттуда только через несколько лет...
   – Вот как?
   – Ей надо было продолжить учебу.

V
(Гуаньчжоу, 1957)

   Продолжение учебы было, конечно, не при чем – то, что мать по возвращении восстановилась на третьем курсе консерватории, которую бросила после своего скоропалительного романтического брака, было сопутствующим обстоятельством, но никак не причиной отъезда. Равно как не были причиной и контры между супругами, и стремление обеспечить малышу нормальные условия и уход – к услугам семьи имелась вполне приличная по тем местам поликлиника, полагались даже бесплатные денщик и кухарка.
   Суть же заключалась в том, что мать Нила и, соответственно, жена капитана Баренцева, Ольга Владимировна Баренцева, особа волевая и целеустремленная, положила себе за правило каждый день упражняться в вокале по три часа. Первое время, пока они жили на городской квартире, в добротном старом доме, отведенном для местных ганьбу<Общее обозначение чиновников (кит.)> средней руки, особых проблем ее пение не вызывало. Зато потом, когда в гарнизоне завершили строительство жилого городка и в распоряжение советского инструктора капитана Баренцева был выделен аж целый коттедж, стали проявляться некоторые неудобства. Полнозвучное, мощное меццо-сопрано Ольги Владимировны даже при закрытых окнах сбивало с ноги солдат на плацу, перекрывая лающие команды китайских сержантов и старшин, не говоря уже о тихих, вкрадчивых голосах китайских замполитов. В присущей им окольной манере китайцы принялись при каждом удобном случае расхваливать капитану выдающиеся певческие данные его уважаемой супруги, и тут свою роковую роль сыграло принципиальное различие культур. Капитан Баренцев, до той поры относившийся к жениному рвению с плохо скрываемым раздражением, преисполнился гордости за ее успехи и даже намекнул китайцам, что сумел бы, пожалуй, уговорить жену периодически давать концерты в гарнизонном Доме политпросвещения и культуры. Он искренне хотел сделать приятное китайским коллегам и не без удовольствия смотрел, как их широкие лица расплываются в безбрежных, улыбках.
   – Осень холосо, – от имени всех сказал переводчик. – Мы будем осень сясливы слюсать товалися Оля Владимина на насей ссене.
   Известия о предстоящем концерте подхлестнули и без того кипучую энергию Ольги. Вместо трех часов она начала репетировать по пять. Где-то откопала аккомпаниатора – неисповедимыми путями оказавшегося в этих краях старичка-румына, прямого, как палка, с висячими моржовыми усами. Маэстро Думитреску был ко всему безучастен, терпелив, как мул, безотказен, как часы «Павел Буре», и к тому же немножко понимал по-русски. Для Ольги это был идеальный вариант. Репетиции нередко затягивались допоздна, и тогда многострадальный капитан с орущим малышом на руках уходил через дорогу, в штаб полка, где можно было выдрыхнуться на широком кожаном диване в приемной начальника.
   Руководство китайской народной армии трепетно относилось к партийно-политической работе, и под Дом политпросвещения было выделено едва ли не лучшее здание в округе – центральный храм упраздненного пролетарской властью буддийского монастыря. Бритых монахов в красно-желтых ризах сменили бритые солдаты в хаки, вместо тханок на резных лакированных стенах прилепились красочные плакаты, призывающие единодушно следовать мудрым указаниям Великого Кормчего, давать отпор любому империалистическому агрессору, соблюдать правила личной гигиены, вырвать собачьи ноги последышам черного лиса Чан Кайши и нещадно истреблять злонамеренных воробьев – главных вредителей полей. Но прямо напротив главного входа, на возвышении-алтаре, как и встарь, с рассеянной застывшей улыбкой сидел в позе лотоса монолитный каменный Будда, убрать которого, увы, можно было только вместе с храмом. Высотой Будда был метров пять, поэтому, для правильности идейных пропорций, по обе стороны от божественного учителя старорежимного благочестия были на громадных полотнищах вывешены выписанные в свой натуральный десятиметровый рост великие близнецы-братья века нынешнего – Сталин и Мао. Широкие окна с разноцветными стеклами были когда-то специально расположены так, чтобы свет от них собирался в один пучок на лилейном пупке, выпирающем из центра необъятного Буддиного пуза.
   Чуть впереди и слева от величественного изваяния стоял белый концертный рояль. Рояль, как выяснила накануне концерта явившаяся сюда для генеральной репетиции Ольга, был немилосердно расстроен, молоточки западали, некоторых струн не было вовсе. Как пояснил экстренно вызванный переводчик с несколько пикантным для русского уха именем Фынь Хуа, рояль этот для игры не использовался, а поставлен был, во-первых, для красоты, а во-вторых, чтобы регулярно выступающие здесь лекторы-пропагандисты могли с удобством разместить на его обширной крышке различные наглядные пособия. В дом капитана Баренцева было срочно откомандировано отделение хозвзвода для доставки в Дом политпросвещения личного пианино уважаемой супруги капитана. Самой Ольге пришлось отправиться вместе с бойцами для руководства процессом.
   Насколько Нил знал свою мамашу, в ночь перед концертом она спала как бревно, сознательно изнурив себя многочасовой генеральной репетицией и приняв вместо снотворного стакан теплого молока с медом и изрядной порцией коньяка. Может быть, такая привычка появилась у нее позже, когда концерты и спектакли стали делом обыденным, а тогда, совсем еще молоденькая и неопытная, она всю ночь ворочалась без сна, будто Наташа Ростова накануне ее похищения Анатолем Курагиным...
   Зрители входили в зал повзводно, рассаживались по команде, сидели тихо, не шевелясь. Мест всем не хватило, последние приносили длинные скамейки, расставляли их вдоль стен, в проходах. Офицерскому корпусу, членам семей и особо приглашенным гражданским лицам предлагалось по внешней боковой лестнице подняться на хоры, под самые окна, где стояли обитые шелком банкетки на причудливых золоченых ножках. Своего рода царская ложа. В первом ряду сидел неподвижный и напряженный капитан Баренцев, удерживая на коленях испуганно притихшего Нилушку.
   Ровно в половине шестого гулко ударил гонг, вторя ему, отрывисто рявкнули сержанты. Зал разразился громовыми аплодисментами. Нилушка вздрогнул и тихонько заскулил. Звуки возносились под купол, вибрировали, отражаясь от стен, многократно умножаясь. Такой овации позавидовал бы любой признанный кумир. Акустика в храме была великолепная.
   Первым на возвышение перед монументальными фигурами вождей – назовем его сценой – вышел Думитреску в черном, местами лоснящемся костюме, сухо поклонился, сел на табурет, откинул крышку пианино. Аплодисменты резко смолкли и в наступившей звонкой тишине в белом парчовом хитоне, в пышном пудреном парике, сверкая блестками и неумело наложенным гримом, подслеповато щурясь, плавной артистической походкой вплыла Ольга. Зал замер окончательно. Тысячи дисциплинированных глоток с неимоверным трудом сдержали возглас изумления. Такое они, в большинстве своем малограмотные крестьянские парни, видели впервые.
   Хитрая рефракция, придуманная мастерами древности, не позволяла Ольге видеть выражения лиц публики: радужный свет выхватывал из полумрака храма всякого, кто оказывался в центре сцены и тем самым застил божественный пупок. Получался как бы свет рампы, к чему тоже следовало привыкать.
   – Ария Розины! – зычно провозгласила Ольга и сама вздрогнула от неожиданного фортиссимо собственного голоса.
   В зале что-то гавкнули – и цветные стекла дрогнули от громовых аплодисментов. Противно резануло по ушам. Нилушка зашелся в крике, и на сей раз его услышали все. Капитан поспешно прикрыл рот истошно вопящему мальцу ладонью и, наступая на ноги соседей, вышел вон. Ольга досадливо свела брови, пытаясь испепелить взглядом малолетнего свинтуса, дерзнувшего разрушить величие момента. Однако пристало ли царственной особе омрачаться подобными мелочами? Ольга повелительно подняла руку. Мгновенно наступила гробовая тишина. Примадонна перевела дух, поправила съехавший набок парик, кивнула маэстро Думитреску...
   В тот вечер она была в ударе. И в голосе. Начав, от волнения, несколько vibrato и sotto voce,она постепенно освоилась, уши приспособились к грохоту оваций, которыми сопровождался каждый номер, голос полился плавно, свободно, мощно. Скрипом и качанием резонировали старые деревянные перекрытия, дребезжали стекла, гулко вибрировали струны в утробе бездействующего белого рояля. На хорах стало плохо супруге председателя уездного исполкома. От напряжения лопнула веревочка – и одно из длинных полотнищ, испещренных желтыми иероглифами, красной змеей опустилось в зал, накрыв полряда зрителей. Полотнище тут же убрали, не прерывая концерта.
   Она пела три с половиной часа и еще десять минут выходила на поклоны. Грим весь стек и попортил парчовый хитон, волосы под париком были мокры, как в бане, ноги гудели от усталости – но Ольга была счастлива. Успех! Успех!! Успех!!!
   Капитану пришлось срочно выписывать из Пекина второе пианино – первое, по замыслу Ольги, должно было раз и навсегда остаться на сцене Дома политпросвещения рядом с дискредитированным роялем. Думитреску дневал и ночевал у них. Специально для пианиста в детской поставили раскладушку, а Нилушка перекочевал вниз, в полутемную комнатку при кухне. Все заботы о малыше взяла на себя китайская кухарка. На ночь поила отварами, купала в них, делала точечный массаж. Беспокойный мальчик сделался толст, тих и сонлив, и начавшаяся было после храмового бенефиса аллергия на мамин вокал вроде бы прошла, однако решено было впредь не рисковать и на концерты ребенка не водить. Капитан все чаще ночевал на штабном диванчике, начал впервые в жизни страдать головными болями – и это он, который на частые супругины мигрени реагировал, бывало, с солдатской прямотой: «Ну чему там болеть? Там ведь кость», на что она отвечала:
   «Это у тебя кость. А у меня резонаторы». В работе с подопечным личным составом капитан сделался сбивчивым и раздражительным.
   Зато через три недели состоялся второй концерт Ольги Баренцевой, прошедший с не меньшим триумфом. Затем еще один. Она с увлечением работала над новой программой и подумывала уже об организации хора из жен военнослужащих, о гастролях, о конкурсе вокалистов...
   Катастрофа разразилась неожиданно, как и свойственно катастрофе. После пятого сольного концерта Ольги капитана Баренцева вдруг вызвал на ковер старший военный советник, гвардии полковник Астапчук. Разводить азиатскую дипломатию полковник не стал:
   – Значит, так, капитан. Сигналы поступают. Устойчивое снижение показателей боевой и политической подготовки. Полморсос<Политико-моральное состояние (воен.)> хромает. Рост травматизма, случаев халатности и обращений в медсанчасть. Среди китаез наблюдается брожение умов, недовольство... Верные люди сообщают, что в политуправление округа поступила из вашей части бумага. От замполита, кстати, Сунь Ху-чая, или как его там... Нехорошая бумага. О тайном внедрении в полк агентов мирового империализма с целью деморализации личного состава революционной армии. Под видом советских специалистов и членов их семей. Что скажешь, капитан?
   – А что сказать, товарищ полковник? Сука он, Хунь-чань этот. Сколько водки моей выжрал, а теперь... Я ведь у них единственный советский специалист, так что получается...
   – Получается, капитан, именно так и получается. А знаешь, почему получается?
   Астапчук исподлобья, хмуро поглядел на Баренцева.
   – Никак нет, товарищ полковник, – заставляя себя глядеть Астапчуку прямо в глаза, бодро ответил капитан. В душе же. определенно, шевельнулось: «Ольга!»
   – Ты, Роман Нилович, бабе своей прикажи, чтобы выть прекращала, понимаешь!.. – Полковник смачно, витиевато выматерился. – Ухи вянут, оголовок трещит! Тут не только китаеза хлипкая, сибирский мужик – и тот взвоет.
   – Но ведь публика, товарищ полковник... Каждый раз полон зал, а хлопают как... – пытался объясниться Баренцев.
   – Полон зал, говоришь? А знаешь, как зал этот наполняют? У них, у сук, график специальный по взводам составлен, и каждый поход на концерт к трем очередным нарядам приравнивается, понял? У которых взыскание, те вне очереди, вместо чистки плаца и сортиров. Бойцы, говорят, со слезами идут, лучше, говорят, сортир, гауптвахта, дисбат... Вот так-то, капитан, всех достала твоя артистка, понял? В общем, пусть заткнется в тряпочку, а не хочет – пусть катит отсюда ко всех чертям собачьим. Двадцать четыре часа на размышление, а потом, если хоть одну нотку услышу, – тебе, капитан, неполное служебное, и прошу на Северные Курилы! Пущай перед морскими котиками колоратуры свои выводит, те стерпят. И на пенсию оттуда пойдешь ты капитаном, если, конечно, дотянешь... Приказ понятен?
   – Так точно, товарищ полковник.
   – Выполняйте...
   Уже через неделю Ольга с Нилушкой были в Ленинграде, в родительской квартире на Моховой. Капитан Баренцев остался дослуживать в Гуаньчжоу, обучая китайских летчиков летать на наших МИГах...

VI
(Ленинград, 1982)

   – Конечно, помнить этот период я не мог, но в памяти прочно засело ощущение великого безотчетного ужаса, когда на гладкой полусфере теплого шоколадного камня жирно залоснилась огромная, грубо размалеванная личина. В пространстве, созданном для тихого гудения благоговейных мантр, грянули сатанинские переливы бельканто... Остальное сложилось из обрывочных рассказов бабушки и отца, а недостающее было восполнено воображением...
   – Ознакомился я с историей юного Будденброка, Нил Романович... Недурственно; – Профессор отхлебнул кофе и бережно поставил чашечку на стол. – Картинка, скажу я вам, вполне клиническая, хотя и нетипичная. У нас в стране, знаете ли, более распространены иные проявления вырождения. Куда менее... обаятельные. Не та преемственность, не та культура. Насколько же своеобразным должен быть жизненный опыт у советского девятилетнего мальчика, чтобы он избрал себе такого героя...
   – Своеобразия хватало, – согласился Нил. – Правда, тогда еще я это не вполне понимал – не с чем было сравнивать.
   – Вот об этом, пожалуй, и поговорим.
   – О своеобразии или об отсутствии материала для сравнений?
   – И о том, и о другом. Каким вы были ребенком, как воспринимали родителей, близких, мир?
   – Далекое ретро? – Нил усмехнулся.
   – Не такое уж далекое. Вам ведь двадцать пять?
   – Двадцать шесть.
   – Ну, чтобы вам не обидно было, пусть будет – среднее ретро.

VII
(Ленинград, 1960-1961)

   – К четырем годам Нилушка прекрасно понимал, что такое «папа». Папа – это была большая и тяжелая малахитовая рамка, стоящая на крышке бабушкиного «Шредера» рядом с белыми головками, одна из которых называлась Бетховен, а вторая – Чайковский. Из рамки выглядывал какой-то черно-белый дядя с аккуратно зачесанными редкими волосами и длинными, подкрученными усами. Дядя смотрел сердито, Нилушка боялся его и не понимал, зачем в такой красивой папе живет Бармалей. Про Бармалея ему читала бабушка, маме было вечно некогда, она приходила поздно, мимоходом чмокала в щечку засыпающего Нилушку и тайком от бабушки – зубки были уже почищены! – совала ему конфетку в яркой шуршащей обертке.
   – На работе дали? – спрашивал он сквозь дрему.
   – На работе, – рассеянно соглашалась мама.
   – Значит, ты хорошо работала, – резюмировал он и проваливался в сон.
   В доме было много вещей, которые хотелось потрогать руками, много кисточек, которые так хотелось потрепать, – на бархатных красных портьерах, на скатерти, па абажурах, низко нависающих над столом в гостиной, над маминой кроватью в спальне, над роялем в комнате, где жили бабушка с бабуленькой. А еще там был сундук – тяжелый кованый сундук, покрытый ковром. Как-то, когда бабуленька лежала в больнице, а бабушка пошла ее навестить, взяв с него честное слово, что он будет вести себя хорошо и никуда не отлучаться от стопочки книжек-складышей – из них можно было строить домики, а можно было и просто разглядывать в них картинки, – он не утерпел, пробрался в бабушкину комнату, пыхтя, стащил с сундука ковер, поднатужился, поднял тяжелую крышку... Среди старых, пожелтевших нот и разных пыльных коробочек он отыскал совсем ветхий коричневый альбом с фотографиями. Незнакомые, странно одетые дяди и тети, дети в длинных платьицах с кружевными подолами, в маленьких мундирчиках... Больше всего было одного дяди – толстого, важного, со стеклышком в глазу, с узенькими белыми бакенбардами. На многих фотографиях дядя этот был в блестящей высокой шляпе и смешном пиджаке, коротком спереди и очень длинном сзади, так что получалось что-то вроде хвостика. Дядя стоял на сцене, как мама в опере, в руках у него были то тросточка, то зонтик, то небольшая грифельная доска, вроде той, что бабушка подарила ему на день рождения. К тому же в сундуке отыскался хрупкий и пожелтевший лист бумаги с портретом того же дяди и четкими большими буквами, среди которых он узнал самую большую – "В".
   Бабушка застигла его за увлеченным разглядыванием, отчего-то ужасно рассердилась, поставила хнычущего Нилушку в угол на бесконечные полчаса, а за обедом оставила без сладкого. Несмотря на суровость наказания уже через день Нилушке снова захотелось поглядеть альбом, и когда бабушка опять ушла в магазин, он снова был в ее комнате, у заветного сундука. Увы – на крышке висел новенький, сияющий дужкой замок.
   Какое-то время В. являлся Нилушке по ночам, пугая и одновременно маня холодным взглядом, медленными, отточенными жестами крупных белых рук. Потом перестал... Спрашивать про этого таинственного господина у мамы он не захотел, а у бабуленьки, вскоре возвратившейся из больницы, было и вовсе бесполезно – в ответ на любое обращение она только чмокала серыми губами и монотонно гудела себе под нос. О том же, чтобы спросить у бабушки, не могло быть и речи – моментально шагом марш в ненавистный угол, куда он регулярно попадал и за меньшие провинности.