Страница:
Поэтому мы написали им, что проведем отпуск в Баварии и Швейцарии, а оттуда приедем в Гамбург, где и останемся, так как есть будто бы приказ о моем переводе туда.
Так вот, письмо надо было опустить в почтовый ящик. Это не составляло труда. Но что заботило меня куда больше — это магнитофонные ленты. Провезти их незаметно среди других вещей было невозможно. Но и допустить, чтобы их нашли, мы тоже не имели права: от того, попадут ли эти записи к Штраусу, зависела судьба многих офицеров. Не подлежало никакому сомнению как сейчас, так и раньше, что уничтожать их нельзя, ибо едва ли есть лучший обличительный материал о планируемом увеличении территориальной армии и об оппозиции некоторых офицеров, этому мероприятию. Я был в крайнем замешательстве.
Оставался только один выход: доверить магнитофонные записи другу. Их нужно было спрятать в надежном месте, и я решил поручить это одному из участников пресс-конференции, который выступал против Штрауса особенно резко. Выбор маршрутов был ограничен, но, так или иначе, мне пришлось спуститься вниз по автостраде и вместо того, чтобы ехать на восток, повернуть в противоположную сторону. А это была значительная потеря времени.
Никогда в жизни не забуду растерянное лицо жены моего друга, когда я за полночь явился к ним в дом и она узнала, что моя семья ждет меня в машине. Должно быть, мой полночный визит показался ей архистранным, тем более что мы домами не встречались. Да и кто в этот час и при такой погоде предпримет загородную прогулку с женой и годовалым ребенком!
Я коротко объяснил моему другу создавшееся положение, сказал, что предполагаю провести отпуск в Баварии и очень спешу, хочу выиграть время. Я настоятельно рекомендовал ему хранить магнитофонные ленты в безопасном месте, добавив, что после отпуска заберу их или попрошу прислать мне.
Таким образом, я покамест отделался от этой обузы, зато у меня появились новые заботы.
Мне пришли в голову такие соображения: мой приятель, бесспорно, не выпустит из рук магнитофонные ленты, это ведь в его же интересах. Но пришлет ли он их мне в ГДР? Не лучше ли для него их уничтожить? Он может в любое время доказать вполне убедительно, что я в доме у него не был и магнитофонных лент у него нет. Но его жену или его семью мой полночный визит мог настроить недоверчиво по отношению ко мне, внушить подозрение, что я направляюсь не в Баварию, а за границу. И хоть мой приятель — решительный противник министра, я все же не знаю, как он поведет себя впоследствии. Если у него есть какие-то подозрения, ему сейчас дана возможность стереть магнитофонные записи и утверждать, что он получил их в таком виде от меня. А следовательно, исчезнет это «акустическое» показание против него. Затем он может поднять телефонную трубку, объявить боевую тревогу в ближайшем штабе, доказав таким манером свое усердие, и в случае моего ареста удостоиться одобрения. Быть может, он уже сейчас звонит по телефону, а мне до границы осталось еще почти три часа езды!
Выехав снова на автостраду, я вдруг увидел перед собой красный сигнал светосигнальной лампы и рядом — четкую световую надпись: «Полиция».
Съехать с шоссе или повернуть было уже поздно. Все пропало, конец!
Покоряясь року и проклиная его в весьма неблагочестивых выражениях, я затормозил и стал наспех придумывать все возможные объяснения. Полицейский подошел к моей машине и потребовал, чтобы я взял влево и ехал дальше медленно, на первой скорости. И тут, когда я тронулся, я увидел на правой обочине дороги опрокинутый грузовик с прицепом — других машин, которые могли вызвать аварию, вблизи не было. Несчастный случай но вине переутомившегося водителя — такова, к сожалению, повседневная, точнее, повсенощная картина, характерная для живущего в постоянной спешке «экономического чуда».
Через сто метров я опять ускорил темп. Тем временем гроза и дождь приутихли. Я ехал с погашенными фарами и на той предельной скорости, какую позволяла тяжело нагруженная машина. Мой сын проспал эту длительную автомобильную поездку, первую в его жизни, а для нас с женой это было последнее — пока — путешествие по автострадам Западной Германии.
Наконец мы были у цели. Мелькали указательные щиты, предваряющие переход через границу. Потом мы увидели контрольный пункт, ярко освещенный бесчисленными дуговыми лампами, точно вокзал огромного города или международная заправочная станция, оборудованная по последнему слову техники. Выключив мотор, я подрулил к веренице машин, выстроившихся перед шлагбаумом. Справа от этой автомобильной очереди на особой площадке досматривались грузовики. Времени у меня было достаточно, я мог наблюдать всю процедуру. К первой по порядку машине подходил таможенник, спрашивал у проезжающих документы, отправлялся с бумагами в караульное помещение, вскоре возвращался обратно, вручал документы владельцам и объявлял, что проезд открыт. Шлагбаум поднимался. Тогда таможенный чиновник обращался к пассажирам следующей по порядку машины, которая заняла освободившееся место. Шлагбаум снова опускался. И так далее.
Царило полное спокойствие. Ничего подозрительного не замечалось. Ни полиции, ни штатских, прогуливающихся, держа руки в карманах пальто. Машина за машиной выезжали вперед; теперь я был на восьмом или девятом месте.
Добрые сто метров за шлагбаумом занимала «ничейная земля», тоже ярко освещенная дуговыми лампами, а за ней, у контрольного пункта Германской Демократической Республики, уже стояли легковые машины. Итак, всего двести метров отделяли нас от другой стороны.
Вдруг из караульного помещения вышел штатский. Он прошел вдоль автомобильной очереди, пристально вглядываясь в номера, миновал мою машину и дошел до самого «хвоста». За несколько минут сзади меня скопилось с десяток легковых машин.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я наблюдал в своем зеркале над передним стеклом за этим человеком, который пока занимался тем, что записывал опознавательные знаки машин, ссутулившись над своим блокнотом, чтобы плечами и спиной защищать его от моросившего дождя. Профессиональный навык или маневр для отвода глаз? Я бы на его месте начал спереди. Его поведение казалось мне загадочным, но я сказал себе, что незачем записывать номер машины, если предполагаешь через две минуты арестовать водителя. Однако теперь я держался на таком расстоянии от передней машины, чтобы в любую минуту суметь объехать ее справа и одновременно с очередной досмотренной машиной проскочить под шлагбаумом. Если уж я сюда доехал, то придется сделать и эту последнюю попытку.
Но он ничего больше не предпринимал, и наконец дошла очередь до меня.
Наступила роковая минута проверки документов. Последняя минута моей жизни в качестве бундесверовского офицера. Быть может, шлагбаум не поднимут и раздастся резкий окрик: «Выходить!» В эту решающую минуту я был совершенно спокоен. Я опустил боковое стекло и протянул наши бумаги. Дальнейшее происходило очень быстро, потому что я, как всякий бундесверовец, был так называемым «гражданином в военной форме» и, кроме удостоверения военнослужащего, имел еще и обычное удостоверение личности. Его-то я и предъявил, ибо я был в штатском, стало быть, меня и оформляли как штатского.
Вряд ли на здешнем контрольном посту знали мое имя и звание, это было бы чересчур — такое невезение случается редко.
Через открытое окошко пахнуло утренним холодком, отчего мой сын проснулся в столь ранний час — к своему неудовольствию. Он залился душераздирающим ревом.
Должно быть, это тоже побудило контролеров, бросив беглый взгляд на наши удостоверения, пожелать нам доброго пути и перейти к следующей по порядку машине.
Спустя короткое время моя машина остановилась у контрольного пункта Германской Демократической Республики.
Наконец-то мы могли перевести дух, а я — впервые за много часов — позволить себе выйти из машины и подышать вольным воздухом. Вот почему, когда моя машина прошла контроль и я уплатил пошлину за проезд по автостраде до Берлина, я вывел машину направо, за караульное помещение, и выключил мотор.
Однако мой сын не только раскричался, но с досады, что ему не дали выспаться, еще кое-что натворил. Изящная и к тому же очень милая таможенница отвела мою жену в соседнюю комнату, где она перепеленала малыша.
Доброжелательный прием, оказанный нам пограничными инстанциями ГДР, едва не побудил меня объявить уже там о своем переходе из ФРГ. Однако я этого не сделал, опасаясь крикливо-мелодраматических комментариев прессы.
Иной западногерманский чиновник, оказавшись в подобном положении, непременно позвонил бы по телефону знакомому журналисту, обеспечив себе таким способом комиссионные за информацию. Многие западногерманские репортеры работают, прибегая к такой «смазке», чтобы первыми опубликовать сенсационные фото и материал с завлекательными «шапками», за который им платят дороже. Я тогда еще не знал, что в прессе ГДР, такие приемы не в ходу. Впрочем, я надеялся, что сумею в Берлине попасть в одно авторитетное учреждение, где будет целесообразнее всего изложить мою просьбу; да, наконец, теперь, когда я чувствовал себя в безопасности, мне доставляло необыкновенное удовольствие держать подольше в неведении относительно моей судьбы министра Штрауса с его ищейками и представлять себе, как они меня разыскивают.
И в самом деле, вдогонку мне был объявлен розыск, а вслед за тем в западногерманской печати появились вопрошающие заголовки: «Взял ли с собой майор Винцер магнитофонные записи?» Нет, я не взял их с собой, но позднее их прислал мне по моей просьбе мой друг.
Франц Йозеф Штраус и посейчас тщетно ждет доноса с именами его «друзей», тщетно надеется услышать их голоса в какой-нибудь из наших радиопередач.
Он отлично знал, для чего он затребовал магнитофонные записи; он знал достоверно, что мне известно все о нем и его замыслах из его совещаний с офицерами связи с прессой, что я располагаю весьма наглядным разоблачительным материалом.
Меня разыскивали почти два месяца — в Швейцарии, Швеции, Австрии, Египте и Аргентине. Разумеется, в ФРГ тоже. Им, наверное, легче было бы спустить воду из Женевского озера в надежде найти на его дне утонувшего Винцера, чем допустить мысль, что он выбрал самый простой и естественный путь.
Когда наконец 8 июля 1960 года я предстал на пресс-конференции для немецких и иностранных журналистов в качестве бывшего бундесверовского офицера, чтобы подтвердить — и по существу дела и приведя многие детали — все, о чем давным-давно предостерегало правительство ГДР, то едва я переступил порог зала, как многие западногерманские журналисты кинулись к телефону, торопясь сообщить своим редакциям о моем появлении.
Вот эти-то репортерские приемы, знакомые мне как нельзя лучше по собственному опыту, и помешали мне положить мое бундесверовское удостоверение сразу же на стол перед пограничниками ГДР.
На контрольном пункте мы пробыли недолго и отправились дальше — теперь по автостраде — в Берлин. Я вел машину очень медленно. Дождь перестал, ветер разогнал последние тучи. Мало-помалу рассвело Там, куда я ехал, взошло солнце.
Начинался новый день.
Что он принесет? Мое будущее еще таилось во мраке неизвестности; но я смотрел вперед с надеждой, с твердой верой в другое германское государство, которое должно будет мне помочь обрести наконец смысл жизни.
Рейхсвер
Три имени
Солдатский ранец
Оплеухи
Так вот, письмо надо было опустить в почтовый ящик. Это не составляло труда. Но что заботило меня куда больше — это магнитофонные ленты. Провезти их незаметно среди других вещей было невозможно. Но и допустить, чтобы их нашли, мы тоже не имели права: от того, попадут ли эти записи к Штраусу, зависела судьба многих офицеров. Не подлежало никакому сомнению как сейчас, так и раньше, что уничтожать их нельзя, ибо едва ли есть лучший обличительный материал о планируемом увеличении территориальной армии и об оппозиции некоторых офицеров, этому мероприятию. Я был в крайнем замешательстве.
Оставался только один выход: доверить магнитофонные записи другу. Их нужно было спрятать в надежном месте, и я решил поручить это одному из участников пресс-конференции, который выступал против Штрауса особенно резко. Выбор маршрутов был ограничен, но, так или иначе, мне пришлось спуститься вниз по автостраде и вместо того, чтобы ехать на восток, повернуть в противоположную сторону. А это была значительная потеря времени.
Никогда в жизни не забуду растерянное лицо жены моего друга, когда я за полночь явился к ним в дом и она узнала, что моя семья ждет меня в машине. Должно быть, мой полночный визит показался ей архистранным, тем более что мы домами не встречались. Да и кто в этот час и при такой погоде предпримет загородную прогулку с женой и годовалым ребенком!
Я коротко объяснил моему другу создавшееся положение, сказал, что предполагаю провести отпуск в Баварии и очень спешу, хочу выиграть время. Я настоятельно рекомендовал ему хранить магнитофонные ленты в безопасном месте, добавив, что после отпуска заберу их или попрошу прислать мне.
Таким образом, я покамест отделался от этой обузы, зато у меня появились новые заботы.
Мне пришли в голову такие соображения: мой приятель, бесспорно, не выпустит из рук магнитофонные ленты, это ведь в его же интересах. Но пришлет ли он их мне в ГДР? Не лучше ли для него их уничтожить? Он может в любое время доказать вполне убедительно, что я в доме у него не был и магнитофонных лент у него нет. Но его жену или его семью мой полночный визит мог настроить недоверчиво по отношению ко мне, внушить подозрение, что я направляюсь не в Баварию, а за границу. И хоть мой приятель — решительный противник министра, я все же не знаю, как он поведет себя впоследствии. Если у него есть какие-то подозрения, ему сейчас дана возможность стереть магнитофонные записи и утверждать, что он получил их в таком виде от меня. А следовательно, исчезнет это «акустическое» показание против него. Затем он может поднять телефонную трубку, объявить боевую тревогу в ближайшем штабе, доказав таким манером свое усердие, и в случае моего ареста удостоиться одобрения. Быть может, он уже сейчас звонит по телефону, а мне до границы осталось еще почти три часа езды!
Выехав снова на автостраду, я вдруг увидел перед собой красный сигнал светосигнальной лампы и рядом — четкую световую надпись: «Полиция».
Съехать с шоссе или повернуть было уже поздно. Все пропало, конец!
Покоряясь року и проклиная его в весьма неблагочестивых выражениях, я затормозил и стал наспех придумывать все возможные объяснения. Полицейский подошел к моей машине и потребовал, чтобы я взял влево и ехал дальше медленно, на первой скорости. И тут, когда я тронулся, я увидел на правой обочине дороги опрокинутый грузовик с прицепом — других машин, которые могли вызвать аварию, вблизи не было. Несчастный случай но вине переутомившегося водителя — такова, к сожалению, повседневная, точнее, повсенощная картина, характерная для живущего в постоянной спешке «экономического чуда».
Через сто метров я опять ускорил темп. Тем временем гроза и дождь приутихли. Я ехал с погашенными фарами и на той предельной скорости, какую позволяла тяжело нагруженная машина. Мой сын проспал эту длительную автомобильную поездку, первую в его жизни, а для нас с женой это было последнее — пока — путешествие по автострадам Западной Германии.
Наконец мы были у цели. Мелькали указательные щиты, предваряющие переход через границу. Потом мы увидели контрольный пункт, ярко освещенный бесчисленными дуговыми лампами, точно вокзал огромного города или международная заправочная станция, оборудованная по последнему слову техники. Выключив мотор, я подрулил к веренице машин, выстроившихся перед шлагбаумом. Справа от этой автомобильной очереди на особой площадке досматривались грузовики. Времени у меня было достаточно, я мог наблюдать всю процедуру. К первой по порядку машине подходил таможенник, спрашивал у проезжающих документы, отправлялся с бумагами в караульное помещение, вскоре возвращался обратно, вручал документы владельцам и объявлял, что проезд открыт. Шлагбаум поднимался. Тогда таможенный чиновник обращался к пассажирам следующей по порядку машины, которая заняла освободившееся место. Шлагбаум снова опускался. И так далее.
Царило полное спокойствие. Ничего подозрительного не замечалось. Ни полиции, ни штатских, прогуливающихся, держа руки в карманах пальто. Машина за машиной выезжали вперед; теперь я был на восьмом или девятом месте.
Добрые сто метров за шлагбаумом занимала «ничейная земля», тоже ярко освещенная дуговыми лампами, а за ней, у контрольного пункта Германской Демократической Республики, уже стояли легковые машины. Итак, всего двести метров отделяли нас от другой стороны.
Вдруг из караульного помещения вышел штатский. Он прошел вдоль автомобильной очереди, пристально вглядываясь в номера, миновал мою машину и дошел до самого «хвоста». За несколько минут сзади меня скопилось с десяток легковых машин.
Холодный пот выступил у меня на лбу. Я наблюдал в своем зеркале над передним стеклом за этим человеком, который пока занимался тем, что записывал опознавательные знаки машин, ссутулившись над своим блокнотом, чтобы плечами и спиной защищать его от моросившего дождя. Профессиональный навык или маневр для отвода глаз? Я бы на его месте начал спереди. Его поведение казалось мне загадочным, но я сказал себе, что незачем записывать номер машины, если предполагаешь через две минуты арестовать водителя. Однако теперь я держался на таком расстоянии от передней машины, чтобы в любую минуту суметь объехать ее справа и одновременно с очередной досмотренной машиной проскочить под шлагбаумом. Если уж я сюда доехал, то придется сделать и эту последнюю попытку.
Но он ничего больше не предпринимал, и наконец дошла очередь до меня.
Наступила роковая минута проверки документов. Последняя минута моей жизни в качестве бундесверовского офицера. Быть может, шлагбаум не поднимут и раздастся резкий окрик: «Выходить!» В эту решающую минуту я был совершенно спокоен. Я опустил боковое стекло и протянул наши бумаги. Дальнейшее происходило очень быстро, потому что я, как всякий бундесверовец, был так называемым «гражданином в военной форме» и, кроме удостоверения военнослужащего, имел еще и обычное удостоверение личности. Его-то я и предъявил, ибо я был в штатском, стало быть, меня и оформляли как штатского.
Вряд ли на здешнем контрольном посту знали мое имя и звание, это было бы чересчур — такое невезение случается редко.
Через открытое окошко пахнуло утренним холодком, отчего мой сын проснулся в столь ранний час — к своему неудовольствию. Он залился душераздирающим ревом.
Должно быть, это тоже побудило контролеров, бросив беглый взгляд на наши удостоверения, пожелать нам доброго пути и перейти к следующей по порядку машине.
Спустя короткое время моя машина остановилась у контрольного пункта Германской Демократической Республики.
Наконец-то мы могли перевести дух, а я — впервые за много часов — позволить себе выйти из машины и подышать вольным воздухом. Вот почему, когда моя машина прошла контроль и я уплатил пошлину за проезд по автостраде до Берлина, я вывел машину направо, за караульное помещение, и выключил мотор.
Однако мой сын не только раскричался, но с досады, что ему не дали выспаться, еще кое-что натворил. Изящная и к тому же очень милая таможенница отвела мою жену в соседнюю комнату, где она перепеленала малыша.
Доброжелательный прием, оказанный нам пограничными инстанциями ГДР, едва не побудил меня объявить уже там о своем переходе из ФРГ. Однако я этого не сделал, опасаясь крикливо-мелодраматических комментариев прессы.
Иной западногерманский чиновник, оказавшись в подобном положении, непременно позвонил бы по телефону знакомому журналисту, обеспечив себе таким способом комиссионные за информацию. Многие западногерманские репортеры работают, прибегая к такой «смазке», чтобы первыми опубликовать сенсационные фото и материал с завлекательными «шапками», за который им платят дороже. Я тогда еще не знал, что в прессе ГДР, такие приемы не в ходу. Впрочем, я надеялся, что сумею в Берлине попасть в одно авторитетное учреждение, где будет целесообразнее всего изложить мою просьбу; да, наконец, теперь, когда я чувствовал себя в безопасности, мне доставляло необыкновенное удовольствие держать подольше в неведении относительно моей судьбы министра Штрауса с его ищейками и представлять себе, как они меня разыскивают.
И в самом деле, вдогонку мне был объявлен розыск, а вслед за тем в западногерманской печати появились вопрошающие заголовки: «Взял ли с собой майор Винцер магнитофонные записи?» Нет, я не взял их с собой, но позднее их прислал мне по моей просьбе мой друг.
Франц Йозеф Штраус и посейчас тщетно ждет доноса с именами его «друзей», тщетно надеется услышать их голоса в какой-нибудь из наших радиопередач.
Он отлично знал, для чего он затребовал магнитофонные записи; он знал достоверно, что мне известно все о нем и его замыслах из его совещаний с офицерами связи с прессой, что я располагаю весьма наглядным разоблачительным материалом.
Меня разыскивали почти два месяца — в Швейцарии, Швеции, Австрии, Египте и Аргентине. Разумеется, в ФРГ тоже. Им, наверное, легче было бы спустить воду из Женевского озера в надежде найти на его дне утонувшего Винцера, чем допустить мысль, что он выбрал самый простой и естественный путь.
Когда наконец 8 июля 1960 года я предстал на пресс-конференции для немецких и иностранных журналистов в качестве бывшего бундесверовского офицера, чтобы подтвердить — и по существу дела и приведя многие детали — все, о чем давным-давно предостерегало правительство ГДР, то едва я переступил порог зала, как многие западногерманские журналисты кинулись к телефону, торопясь сообщить своим редакциям о моем появлении.
Вот эти-то репортерские приемы, знакомые мне как нельзя лучше по собственному опыту, и помешали мне положить мое бундесверовское удостоверение сразу же на стол перед пограничниками ГДР.
На контрольном пункте мы пробыли недолго и отправились дальше — теперь по автостраде — в Берлин. Я вел машину очень медленно. Дождь перестал, ветер разогнал последние тучи. Мало-помалу рассвело Там, куда я ехал, взошло солнце.
Начинался новый день.
Что он принесет? Мое будущее еще таилось во мраке неизвестности; но я смотрел вперед с надеждой, с твердой верой в другое германское государство, которое должно будет мне помочь обрести наконец смысл жизни.
Рейхсвер
Три имени
К тому времени, когда я родился, отец уже трижды регистрировал в ратуше троих детей. Первой была дочь, нареченная Маргаритой, и ей тогда исполнилось двенадцать лет. Вторым по порядку и моложе ее на два года был наследник фамилии, получивший имя Фридрих Вильгельм, чем он обязан преклонению моих родителей перед правящей династией и отчего у нас дома его иначе как «кронпринцем» не называли.
После него с интервалом в два года шел «замыкающим» брат Эрих.
Вряд ли мой отец был в восторге, когда после восьмилетнего перерыва моя мать попросила его принести с чердака детскую кроватку. Прокормить и одеть троих детей считалось в среде моего отца пределом того, что может позволить себе мелкий чиновник.
Но с фактом пришлось считаться. 15 октября 1912 года явился на свет я, четвертый ребенок почтового служащего Германа Винцера и его жены Анны.
На моих крестинах, которые праздновались в нашей квартире в Берлин-Вильмерсдорфе, собралось много родственников. Я, конечно, не могу поделиться впечатлениями об этом торжестве, потому что даже воспоминания вундеркинда не простираются так далеко. Но по рассказам родителей, братьев и сестер у меня впоследствии составилось некоторое представление о родственниках.
Тетя Мария, старшая сестра моего отца, носила платья из шуршащего шелка, стоячий воротничок с «косточками», мало ела и была весьма тонкая дама. Ее муж, дядя Бруно, заведовал чем-то в каком-то учреждении, и высказываемые им взгляды воспринимались родственниками беспрекословно, как мнение официального лица, исходившее чуть ли не от его величества кайзера. Вильгельм II тоже присутствовал при этом семейном торжестве — разумеется, не собственной персоной, а на портрете, с лихо закрученными усами, откуда и взирал на собравшееся общество голубыми со стальным блеском глазами.
Была там и тетя Эмма, наводившая страх на всю родню: в противоположность тете Марии она не только невероятно много ела, но и совалась во все, что ее явно не касалось. Так, показав на меня, говорят, она сказала: «Неужели же и это было необходимо?» Укоризненный вопрос тети Эммы вызвал немало двусмысленных замечаний мужчин по поводу запоздалого «божьего благословения». И моя бедная мать в смущении убежала на кухню — за добавочной порцией для тети Эммы. Ее муж, дядя Вильгельм, был унтер-офицером полиции. Он гордо восседал за столом в своем синем мундире, пропуская рюмку за рюмкой и втайне благодаря меня за представившуюся возможность выпить. Он крайне серьезно относился к своим служебным обязанностям, и когда шествовал по улице в своей остроконечной каске и с широкой шашкой на боку, то каждый, за кем числились старые или новые грехи, делал большой крюк, чтобы с ним не столкнуться. Дядя снисходительно отвечал отдававшим ему честь новобранцам в разноцветных гвардейских, уланских и гусарских мундирах, переполнявшим берлинские пивные, благосклонно приветствовал унтер-офицеров как равных себе, зато, когда навстречу попадался офицер, дядя вытягивался в струнку, насколько позволял ему внушительный живот.
А трое моих старших кузенов, сидя за курительным столиком, восторгались кайзером. Они-то и были моими крестными. В их честь я назван Бруно Францем Рудольфом.
Кузен Бруно погиб три года спустя под Верденом в звании лейтенанта и командира роты; Франц и Рудольф по тогдашней формуле «пали с богом в бою за кайзера и отечество», один — во Фландрии, другой — на Восточном фронте, под Тернополем.
Но на моих крестинах они так же не предчувствовали, что надвигается война, как и мои родители и родственники, не говоря уже о братьях и сестрах, которые были еще детьми. О грядущем бедствии могли знать только те, кто его вызвал и кто меньше всех от него пострадал.
Ну а мне из раннего детства запомнились только сушеные овощи, брюква, голод и слезы кругом да инвалиды и множество женщин в черном.
После него с интервалом в два года шел «замыкающим» брат Эрих.
Вряд ли мой отец был в восторге, когда после восьмилетнего перерыва моя мать попросила его принести с чердака детскую кроватку. Прокормить и одеть троих детей считалось в среде моего отца пределом того, что может позволить себе мелкий чиновник.
Но с фактом пришлось считаться. 15 октября 1912 года явился на свет я, четвертый ребенок почтового служащего Германа Винцера и его жены Анны.
На моих крестинах, которые праздновались в нашей квартире в Берлин-Вильмерсдорфе, собралось много родственников. Я, конечно, не могу поделиться впечатлениями об этом торжестве, потому что даже воспоминания вундеркинда не простираются так далеко. Но по рассказам родителей, братьев и сестер у меня впоследствии составилось некоторое представление о родственниках.
Тетя Мария, старшая сестра моего отца, носила платья из шуршащего шелка, стоячий воротничок с «косточками», мало ела и была весьма тонкая дама. Ее муж, дядя Бруно, заведовал чем-то в каком-то учреждении, и высказываемые им взгляды воспринимались родственниками беспрекословно, как мнение официального лица, исходившее чуть ли не от его величества кайзера. Вильгельм II тоже присутствовал при этом семейном торжестве — разумеется, не собственной персоной, а на портрете, с лихо закрученными усами, откуда и взирал на собравшееся общество голубыми со стальным блеском глазами.
Была там и тетя Эмма, наводившая страх на всю родню: в противоположность тете Марии она не только невероятно много ела, но и совалась во все, что ее явно не касалось. Так, показав на меня, говорят, она сказала: «Неужели же и это было необходимо?» Укоризненный вопрос тети Эммы вызвал немало двусмысленных замечаний мужчин по поводу запоздалого «божьего благословения». И моя бедная мать в смущении убежала на кухню — за добавочной порцией для тети Эммы. Ее муж, дядя Вильгельм, был унтер-офицером полиции. Он гордо восседал за столом в своем синем мундире, пропуская рюмку за рюмкой и втайне благодаря меня за представившуюся возможность выпить. Он крайне серьезно относился к своим служебным обязанностям, и когда шествовал по улице в своей остроконечной каске и с широкой шашкой на боку, то каждый, за кем числились старые или новые грехи, делал большой крюк, чтобы с ним не столкнуться. Дядя снисходительно отвечал отдававшим ему честь новобранцам в разноцветных гвардейских, уланских и гусарских мундирах, переполнявшим берлинские пивные, благосклонно приветствовал унтер-офицеров как равных себе, зато, когда навстречу попадался офицер, дядя вытягивался в струнку, насколько позволял ему внушительный живот.
А трое моих старших кузенов, сидя за курительным столиком, восторгались кайзером. Они-то и были моими крестными. В их честь я назван Бруно Францем Рудольфом.
Кузен Бруно погиб три года спустя под Верденом в звании лейтенанта и командира роты; Франц и Рудольф по тогдашней формуле «пали с богом в бою за кайзера и отечество», один — во Фландрии, другой — на Восточном фронте, под Тернополем.
Но на моих крестинах они так же не предчувствовали, что надвигается война, как и мои родители и родственники, не говоря уже о братьях и сестрах, которые были еще детьми. О грядущем бедствии могли знать только те, кто его вызвал и кто меньше всех от него пострадал.
Ну а мне из раннего детства запомнились только сушеные овощи, брюква, голод и слезы кругом да инвалиды и множество женщин в черном.
Солдатский ранец
После войны мои родители переехали из Вильмерсдорфа в район Груневальда. Сестра тогда ухаживала за интернированными в Голландии немецкими ранеными и больными.
Моего брата Эриха отец отдал в сельскохозяйственное училище, которое давало квалификацию управляющего имением. После долгой голодовки очень многие открыли в себе склонность к земледелию и животноводству.
Дома с родителями, кроме меня, жил только «кронпринц». Торговое дело, которому его обучали, ему не нравилось, и он роптал на судьбу, что не родился годом раньше. Много раз он безуспешно пытался обмануть добровольческий приемный пункт, прибавляя себе год, чтобы его приняли в армию.
Однажды отцу для чего-то понадобился старый черно-бело-красный флаг; а так как найти его не удавалось, то у родителей заварилась ссора. Неужели же мать вообразила, попрекал ее мой отец, что, если кайзера свергли, значит, и флаг упразднили? Нет, придется ей вспомнить, куда она девала его при переезде. Когда после поисков пропажа нашлась, волнение утихло.
А у меня были свои заботы. Я опасался за собранную мною довольно изрядную коллекцию патронов, которую я то и дело пополнял, ибо жившие у нас на постое солдаты не очень тщательно следили за своими патронами.
Чего доброго, ища флаг, родители обнаружат мою трофейную коробку, где, кроме упомянутых боеприпасов, были еще две гранаты-лимонки. Тайник на чердаке стал теперь ненадежен. Взбредет отцу в голову раскопать еще какую-нибудь бутафорию, например портрет кайзера в золотой раме, что тогда? И я решил при первом же удобном случае перебазировать свой склад.
Помимо всего прочего, я был обладателем ранца, настоящего солдатского ранца, с ремнями и пряжками. Ранец подарил мне однажды вечером наш постоялец, сказав, что он-де свое отвоевал, хватит, пора и домой, к семье. Солдат обещал передать поклон своему сыну, моему ровеснику, если я буду держать язык за зубами, а если я попаду в их края, он позволит мне поиграть с его мальчишкой.
Я не успел даже спросить, где эти самые края находятся: солдат сразу ушел — он спешил переодеться в штатское. Я только издали видел, как он перемахнул через садовую изгородь. Я никому ничего не рассказал, хоть и было это мне нелегко. Но солдатский ранец того стоил.
А так как в те времена нельзя было купить школьную сумку и старые портфели моих братьев и сестры пошли на подметки, мой солдатский ранец послужил сначала науке.
Каждое утро я ходил с ним в школу. Но после уроков тетради летели в угол, и солдатский ранец снова использовался по назначению. Все соседские дети примкнули к нашей ватаге и играли в войну. Из-за моей амуниции меня почти всегда выбирали в атаманы. Мне очень часто предлагали обменять на что-нибудь мой ранец. Но даже ради живой черепахи я не расстался бы со своим сокровищем.
Между тем я откуда-то проведал, что оружие закапывают в землю. Это подало мне мысль закопать коробку с патронами в саду. А для «лимонок» нашлось надежное место в моем солдатском ранце; мать туда не заглядывала, она была рада, что у меня есть школьная сумка.
Когда у нас расквартировывали солдат, нам жилось хорошо. Солдаты носили нам из полевой кухни котелки, полные густой лапши, риса или картофеля с соусом и мясом, и вдобавок еще солдатский черный хлеб, и целым пайком топленое сало. Они называли его «обезьяньим салом»[2], но меня это ни капельки не трогало, я уплетал его с полным удовольствием.
Когда же солдаты опять уходили в поход, к нам в дом возвращался голод. И я опять бежал вприпрыжку, держась за мамину руку, в «народную кухню», где можно было получить мутный суп неопределенного содержания. Подчас мне так хотелось есть, что я брал с собой ложку, чтобы уже по дороге домой похлебать супу. Мать меня часто утешала: «Погоди немного, мальчик, скоро у нас опять будут булочки и плюшки!» Булочки я видел. Это были темно-серые комочки теста, очень вязкие, и, чтобы насытиться ими, надо было съесть их целую уйму. Но мать говорила о настоящих белых поджаристых булочках. О плюшках же я никогда и не слыхал.
Судя по тому, как их описывала мама, имело смысл дождаться и плюшек, и лучших времен.
Однажды, когда мы опять пошли в «народную кухню», оказалось, что проход по этой улице перекрыт. Между тротуарами была воздвигнута баррикада, оплетенная колючей проволокой, а за нею стояли солдаты. Каждого, кто хотел пройти, заставляли предъявить удостоверение личности и обыскивали. Должно быть, спрашивая мать, нe прячет ли она оружие, солдаты выразились как-то обидно, потому что она вспыхнула и сказала: «Хамы!» А мне солдаты понравились.
Наконец нам разрешили пройти, но тут один из этих молодцов меня окликнул. На мне, как всегда, был мой ранец, который и привлек внимание солдата. Он отобрал его — мне не помогли ни просьбы, ни мольбы, ни слезы. Он сказал только:
— Ну-ка давай его сюда, малыш, он нам еще понадобится!
Вещие слова солдата относились к будущему, а вот того, что было у него под носом, он не разглядел, оттащил мой ранец в сторону, не зная, что в нем ручные гранаты. Зато, верно, потом таращил глаза от изумления.
Моего брата Эриха отец отдал в сельскохозяйственное училище, которое давало квалификацию управляющего имением. После долгой голодовки очень многие открыли в себе склонность к земледелию и животноводству.
Дома с родителями, кроме меня, жил только «кронпринц». Торговое дело, которому его обучали, ему не нравилось, и он роптал на судьбу, что не родился годом раньше. Много раз он безуспешно пытался обмануть добровольческий приемный пункт, прибавляя себе год, чтобы его приняли в армию.
Однажды отцу для чего-то понадобился старый черно-бело-красный флаг; а так как найти его не удавалось, то у родителей заварилась ссора. Неужели же мать вообразила, попрекал ее мой отец, что, если кайзера свергли, значит, и флаг упразднили? Нет, придется ей вспомнить, куда она девала его при переезде. Когда после поисков пропажа нашлась, волнение утихло.
А у меня были свои заботы. Я опасался за собранную мною довольно изрядную коллекцию патронов, которую я то и дело пополнял, ибо жившие у нас на постое солдаты не очень тщательно следили за своими патронами.
Чего доброго, ища флаг, родители обнаружат мою трофейную коробку, где, кроме упомянутых боеприпасов, были еще две гранаты-лимонки. Тайник на чердаке стал теперь ненадежен. Взбредет отцу в голову раскопать еще какую-нибудь бутафорию, например портрет кайзера в золотой раме, что тогда? И я решил при первом же удобном случае перебазировать свой склад.
Помимо всего прочего, я был обладателем ранца, настоящего солдатского ранца, с ремнями и пряжками. Ранец подарил мне однажды вечером наш постоялец, сказав, что он-де свое отвоевал, хватит, пора и домой, к семье. Солдат обещал передать поклон своему сыну, моему ровеснику, если я буду держать язык за зубами, а если я попаду в их края, он позволит мне поиграть с его мальчишкой.
Я не успел даже спросить, где эти самые края находятся: солдат сразу ушел — он спешил переодеться в штатское. Я только издали видел, как он перемахнул через садовую изгородь. Я никому ничего не рассказал, хоть и было это мне нелегко. Но солдатский ранец того стоил.
А так как в те времена нельзя было купить школьную сумку и старые портфели моих братьев и сестры пошли на подметки, мой солдатский ранец послужил сначала науке.
Каждое утро я ходил с ним в школу. Но после уроков тетради летели в угол, и солдатский ранец снова использовался по назначению. Все соседские дети примкнули к нашей ватаге и играли в войну. Из-за моей амуниции меня почти всегда выбирали в атаманы. Мне очень часто предлагали обменять на что-нибудь мой ранец. Но даже ради живой черепахи я не расстался бы со своим сокровищем.
Между тем я откуда-то проведал, что оружие закапывают в землю. Это подало мне мысль закопать коробку с патронами в саду. А для «лимонок» нашлось надежное место в моем солдатском ранце; мать туда не заглядывала, она была рада, что у меня есть школьная сумка.
Когда у нас расквартировывали солдат, нам жилось хорошо. Солдаты носили нам из полевой кухни котелки, полные густой лапши, риса или картофеля с соусом и мясом, и вдобавок еще солдатский черный хлеб, и целым пайком топленое сало. Они называли его «обезьяньим салом»[2], но меня это ни капельки не трогало, я уплетал его с полным удовольствием.
Когда же солдаты опять уходили в поход, к нам в дом возвращался голод. И я опять бежал вприпрыжку, держась за мамину руку, в «народную кухню», где можно было получить мутный суп неопределенного содержания. Подчас мне так хотелось есть, что я брал с собой ложку, чтобы уже по дороге домой похлебать супу. Мать меня часто утешала: «Погоди немного, мальчик, скоро у нас опять будут булочки и плюшки!» Булочки я видел. Это были темно-серые комочки теста, очень вязкие, и, чтобы насытиться ими, надо было съесть их целую уйму. Но мать говорила о настоящих белых поджаристых булочках. О плюшках же я никогда и не слыхал.
Судя по тому, как их описывала мама, имело смысл дождаться и плюшек, и лучших времен.
Однажды, когда мы опять пошли в «народную кухню», оказалось, что проход по этой улице перекрыт. Между тротуарами была воздвигнута баррикада, оплетенная колючей проволокой, а за нею стояли солдаты. Каждого, кто хотел пройти, заставляли предъявить удостоверение личности и обыскивали. Должно быть, спрашивая мать, нe прячет ли она оружие, солдаты выразились как-то обидно, потому что она вспыхнула и сказала: «Хамы!» А мне солдаты понравились.
Наконец нам разрешили пройти, но тут один из этих молодцов меня окликнул. На мне, как всегда, был мой ранец, который и привлек внимание солдата. Он отобрал его — мне не помогли ни просьбы, ни мольбы, ни слезы. Он сказал только:
— Ну-ка давай его сюда, малыш, он нам еще понадобится!
Вещие слова солдата относились к будущему, а вот того, что было у него под носом, он не разглядел, оттащил мой ранец в сторону, не зная, что в нем ручные гранаты. Зато, верно, потом таращил глаза от изумления.
Оплеухи
К нам снова прислали солдат на постой. Вернулась домой сестра Маргарита, приехал на несколько дней погостить брат Эрих. У нас стало очень тесно, и я не мог больше носиться по комнатам, как раньше. Все, что моя сестра привезла из Голландии, а брат — из деревни, мы быстро съели. Но солдаты по обыкновению снабжали нас пищей. По вечерам они пили водку и, когда, бывало, развеселятся, запевали:
Разозлившись, я спустился вниз и рассказал все солдатам из бригады Эрхардта. Они гоготали, а один солдат подарил мне в утешение сигарету с длинным мундштуком.
— Это папироса, — сказал он. И добавил: — Для своего возраста ты малый не промах, можешь покурить.
Я сел на край их фургона и задымил.
Но тут со службы пришел «кронпринц». Он отнял у меня папиросу, и я получил еще одну оплеуху. Вечером вернулся с барахолки отец. Возил он туда собрание сочинений Гёте и брошку матери, а домой вез в рюкзаке картофель, шпиг и яйца.
Между тем меновая торговля была запрещена. Она якобы мешала упорядоченному снабжению. Но тех, кто подчинялся запрету и не занимался обменом, все равно не снабжали. Поэтому меновая торговля продолжала существовать.
По дороге в поезд нагрянула полиция, и у моего отца рюкзак отняли. Правда, он получил его потом обратно, но пустым. Так он и Гёте утратил, и картошки лишился.
Еще на пороге он в бешенстве крикнул:
— Больше мы менять не будем, я съезжу ночью за город и добуду картошки «за так».
Другие ведь это делают. Да и вообще этому скоро конец. Слава богу, есть у нас и Капп и генерал фон Люттвиц,. уж они-то вычистят конюшни!
Солдаты, сидевшие с нами за столом, кивнули: их для того и прислали, чтобы «чистить». Но о чем они дальше толковали с моим отцом, я плохо понял.
Послушав некоторое время их разговор, я набрался духу и сказал:
— Папочка, ты говорил, что поедешь ночью за город и наберешь картошки «за так», Нельзя, папа, воровать запрещается!
Отец вскочил, изумленно взглянул на меня и сердито ответил:
— Я не ворую, заруби себе это на носу. Я забочусь о семье. И вообще тебе давно пора спать!
А в заключение я получил свою третью оплеуху в тот день.
Впрочем, отец не добывал картошку «за так», но и солдатам не пришлось «наводить чистоту». В один прекрасный день у нас погас свет и выключили газ; трамваи остановились, школьников освободили от занятий. Началась всеобщая, «генеральная» забастовка. Мне было тогда всего семь лет, и я считал, что забастовка называется «генеральной» потому, что в Берлине находится генерал. Но так или иначе, а рабочие, служащие и чиновники, среди которых был даже мой отец, забастовали; они вышвырнули генерала вместе с господином Каппом и со всей бригадой Эрхардта из Берлина. Правительство, которое бежало от путчистов сначала в Дрезден, а потом в Штутгарт, вернулось в столицу. Отец снова вышел на работу — «конюшня» повысила его в должности.
Три оплеухи свидетельствовали о том, что отношение семьи к ее младшему отпрыску резко переменилось.
От родителей я получал совершенно точные указания, с кем мне можно играть, а с кем — нельзя. Неподалеку жил бедный сапожник. Он был всегда весел и пел за работой в своей мастерской. А мастерская находилась в его квартире, квартира же была в подвале. И все-таки он пел целый день. У сапожника было четверо детей — все мальчики. Пятый ожидался. Однажды я слышал как соседка говорила моей матери:
— Надо же! Четверо у него уже есть, теперь будет пятый.
Я не задумывался над тем, откуда она это знала. Меня интересовали те четверо, которые уже были в наличности — отличные, на мой взгляд, ребята.
Однажды вся четверка шла по нашей улице.
— Эй, выходи, мы идем на озеро!
— Мне нельзя с вами водиться.
— Ты что, обалдел? Почему?
— Потому что ваш отец коммунист.
— Кто-кто наш отец?
— Мой отец сказал, что ваш отец коммунист и потому мне нельзя с вами водиться.
Пели они и другие песни. Когда однажды мы с Маргаритой возвращались после прогулки, они сделали по ее адресу замечания, похожие на то, что говорили о маме солдаты на баррикаде, Маргарита бросила меня и убежала по лестнице в дом. А солдаты горланили ей вслед:
Шлем стальной со свастикой
Черно-бело-красный бант —
Эрхардта бригадою Называют нас.
Дома я задал этот вопрос сестре. Но вместо ответа получил оплеуху.
Девчонок наших
Давайте спросим:
Неужто летом
Штанишки носят?
Разозлившись, я спустился вниз и рассказал все солдатам из бригады Эрхардта. Они гоготали, а один солдат подарил мне в утешение сигарету с длинным мундштуком.
— Это папироса, — сказал он. И добавил: — Для своего возраста ты малый не промах, можешь покурить.
Я сел на край их фургона и задымил.
Но тут со службы пришел «кронпринц». Он отнял у меня папиросу, и я получил еще одну оплеуху. Вечером вернулся с барахолки отец. Возил он туда собрание сочинений Гёте и брошку матери, а домой вез в рюкзаке картофель, шпиг и яйца.
Между тем меновая торговля была запрещена. Она якобы мешала упорядоченному снабжению. Но тех, кто подчинялся запрету и не занимался обменом, все равно не снабжали. Поэтому меновая торговля продолжала существовать.
По дороге в поезд нагрянула полиция, и у моего отца рюкзак отняли. Правда, он получил его потом обратно, но пустым. Так он и Гёте утратил, и картошки лишился.
Еще на пороге он в бешенстве крикнул:
— Больше мы менять не будем, я съезжу ночью за город и добуду картошки «за так».
Другие ведь это делают. Да и вообще этому скоро конец. Слава богу, есть у нас и Капп и генерал фон Люттвиц,. уж они-то вычистят конюшни!
Солдаты, сидевшие с нами за столом, кивнули: их для того и прислали, чтобы «чистить». Но о чем они дальше толковали с моим отцом, я плохо понял.
Послушав некоторое время их разговор, я набрался духу и сказал:
— Папочка, ты говорил, что поедешь ночью за город и наберешь картошки «за так», Нельзя, папа, воровать запрещается!
Отец вскочил, изумленно взглянул на меня и сердито ответил:
— Я не ворую, заруби себе это на носу. Я забочусь о семье. И вообще тебе давно пора спать!
А в заключение я получил свою третью оплеуху в тот день.
Впрочем, отец не добывал картошку «за так», но и солдатам не пришлось «наводить чистоту». В один прекрасный день у нас погас свет и выключили газ; трамваи остановились, школьников освободили от занятий. Началась всеобщая, «генеральная» забастовка. Мне было тогда всего семь лет, и я считал, что забастовка называется «генеральной» потому, что в Берлине находится генерал. Но так или иначе, а рабочие, служащие и чиновники, среди которых был даже мой отец, забастовали; они вышвырнули генерала вместе с господином Каппом и со всей бригадой Эрхардта из Берлина. Правительство, которое бежало от путчистов сначала в Дрезден, а потом в Штутгарт, вернулось в столицу. Отец снова вышел на работу — «конюшня» повысила его в должности.
Три оплеухи свидетельствовали о том, что отношение семьи к ее младшему отпрыску резко переменилось.
От родителей я получал совершенно точные указания, с кем мне можно играть, а с кем — нельзя. Неподалеку жил бедный сапожник. Он был всегда весел и пел за работой в своей мастерской. А мастерская находилась в его квартире, квартира же была в подвале. И все-таки он пел целый день. У сапожника было четверо детей — все мальчики. Пятый ожидался. Однажды я слышал как соседка говорила моей матери:
— Надо же! Четверо у него уже есть, теперь будет пятый.
Я не задумывался над тем, откуда она это знала. Меня интересовали те четверо, которые уже были в наличности — отличные, на мой взгляд, ребята.
Однажды вся четверка шла по нашей улице.
— Эй, выходи, мы идем на озеро!
— Мне нельзя с вами водиться.
— Ты что, обалдел? Почему?
— Потому что ваш отец коммунист.
— Кто-кто наш отец?
— Мой отец сказал, что ваш отец коммунист и потому мне нельзя с вами водиться.