Наконец был дан приказ сойти с судна и построиться на набережной. Всего через несколько минут дивизия, то есть ее жалкие остатки, численностью примерно восемьсот человек, выстроилась в три ряда на молу. Два английских офицера, одетые с иголочки, медленно прошли по фронту, начиная с левого фланга; их сопровождало несколько солдат с бельевыми корзинами. Они забирали у всех унтер-офицеров и офицеров походные компасы и бинокли.
   Меня охватил неописуемый гнев. Еще несколько дней тому назад мы сражались против Красной Армии и она нас победила, это бесспорно. Но эти здесь? Я не считал англичан победителями. Недолго размышляя, я сделал несколько шагов вперед, сорвал с себя бинокль и, широко размахнувшись, бросил его в воду. Затем я вернулся на свое место. Эта демонстрация не осталась незамеченной англичанами; они подошли ко мне. Один из них, очевидно, потерял в бою руку; на груди у него было много знаков отличия. Несомненно, он участвовал в сражениях в Африке или во Франции. Он пристально и холодно на меня посмотрел, не сказал ни слова и пошел дальше. Видимо, ему было понятно мое поведение, и внезапно он стал мне симпатичен, хотя меня злило то, что он не обнаружил никакого раздражения. Я не мог предполагать, что мы еще понадобимся.
   Мы расположились в копенгагенском порту, в больших пакгаузах, в которых обычно хранились бананы и другие грузы. Скоро наступил день отправки.
   Из интернированных в порту армейских частей были образованы походные колонны, разбитые на подразделения, каждое с роту или батальон. В предписанном нам медленном темпе мы «просачивались» на юг. Мы были вооружены нашим легким огнестрельным оружием, нами командовали немецкие офицеры, но руководили — нами и снабжали нас англичане. Вдоль колонны, между эшелонами, разъезжали взад и вперед джипы с британскими офицерами, следившими за продвижением наших соединений. Мы разбивали бивак, пройдя за день всего лишь от десяти до двадцати километров. Как в походе в военной обстановке, выставлялось охранение. Проходя через города, мы твердо чеканили шаг, подтягивали ремни винтовок и демонстрировали «воинский порядок» на глазах у датских антифашистов, которые, наверное, предполагали, что после тотального поражения гитлеровской Германии обстановка будет несколько дней иной.
   У Корсёра датский паром переправил эшелоны через Большой Бельт.
   Когда мы наконец после многодневного похода перешли севернее Фленсбурга датско-германскую границу, там нас встретили британские офицеры. Они нас приветствовали почти дружелюбно.
   В те дни относились с полным доверием к легенде о предстоящем возобновлении военных действий против Красной Армии. Болтали, будто разбитые немецкие дивизии будут реорганизованы для того, чтобы выступить вместе с западными союзниками. Мы верили в то, что предстоит война между западными державами и Советским Союзом, но большинство из нас держалось того мнения, что в этом случае немцы должны остаться в стороне. Все же среди нас было немало и таких, кто был готов после небольшого отдыха вновь двинуться в поход против русских. Я не принадлежал к их числу, но не столько потому, что с политической точки зрения отвергал подобный коварный сговор, сколько по личным соображениям. Я испытывал острую потребность в отдыхе, мне решительно надоела эта злосчастная война.
   Была глубокая ночь, когда мы по истечении почти шести лет войны вступили на немецкую землю. Я взглянул на светящийся циферблат моих наручных часов, которые я в 1939 году получил в вермахте для служебных надобностей. Часы показывали точно пять минут после полуночи. Эти часы были при мне все годы войны.
   После нападения на Польшу быстро пронеслись те дни, когда я мечтал, что буду участвовать в военных действиях. Когда мы сквозь «западный вал» пошли войной против Франции, то по нашим часам мы, командиры взводов, сверяли время. На эти часы я поглядывал с возрастающим волнением, прежде чем дать моей роте сигнал нарушить советскую границу. Перед каждой атакой слишком быстро отсчитывались гнетущие мгновения напряженного ожидания и страха. Но при ураганном огне минуты тянулись мучительно медленно; каждый раз при отступлении мы с облегчением следили за тем, как движение стрелки часов приближает нас к тому моменту, когда можно будет сдать позицию, которую уже нельзя было удержать. Часы управляли каждым нашим шагом, вплоть до бегства, вплоть до мгновения «спасайся, кто может», когда время уже потеряло смысл.
   Теперь же часы показывали пять минут после полуночи. Однако время не остановилось, и стрелки часов продолжали свой бег.

Родина?

   Наши эшелоны обходными путями направили мимо Фленсбурга. Местом назначения должен был стать какой-то лагерь. На этот счет высказывались различные мнения.
   Поговаривали о сборном пункте, об учебном лагере, может быть, о лагере для военнопленных или даже концентрационном лагере. Во всяком случае, не направят же вооруженных людей в «воспитательное заведение».
   Нам всем бросилось в глаза, что как раз в том месте, где мы сделали привал, остановились три легковые машины, из которых вышли два немецких генерала с адъютантами и свитой и стали совещаться. В руках у них были карты.
   Мы отдыхали в придорожном кювете, любовались восходящим солнцем, вдыхали воздух теплого июньского утра, наконец снова могли безмятежно и внимательно следить за полетом птиц, проносившихся над нолями.
   Вокруг царила благотворная, но все же чем-то пугающая тишина. Я все еще не чувствовал себя в безопасности, как если бы ожидал, что пикирующий самолет внезапно обстреляет нас из пулеметов и бросит бомбы. Казалось просто неправдоподобным, что можно вот так лежать здесь на спине и не нужно, спасаясь от града снарядов, мчаться в ближайшее убежище, ища укрытия от визжащих осколков.
   Было несказанно приятно следить за дымком сигареты, лежать и отдыхать, вытянуть ноги после всех испытаний и наслаждаться миром и покоем: однако мучила мысль о том, что многие друзья и товарищи не дожили до этого дня.
   Во имя чего они, собственно, отдали жизнь? Во имя чего мы совершали походы и сражались? Было бы нескромно утверждать, что я уже тогда нашел удовлетворительный ответ на все эти вопросы. Я лишь представлял себе, что эти сотни тысяч человек могли бы сохранить жизнь, если бы война была прекращена ранее, по меньшей мере к тому времени, когда стало очевидным, что войну невозможно выиграть, и даже более того, можно было избегнуть миллионов жертв, если бы вообще по развязали эту войну.
   Я растянулся на траве, охваченный бесконечно прекрасным чувством — сознанием, что можно жить, не испытывая страха.
   Однако прибывшие генералы внушали мне беспокойство. Похоже было, что отдавались какие-то приказания. Адъютанты стояли навытяжку, прямые, как свечи, и прикладывали руку к козырьку каждый раз, когда генералы к ним обращались.
   Вместе с еще двумя попутчиками я лениво подошел поближе к этой группе. Чтобы не привлекать внимания, мы сделали вид, что заняты таким делом, которое никак нельзя поставить в вицу солдату во время привала. Мы остановились у угла дома и, таким образом, имели возможность рассеянно глядеть по сторонам и прислушиваться.
   Речь шла о размещении штабов двух корпусов где-то в Шлезвиг-Гольштейне.
   Упоминался город Плен и говорилось о приказах, которые должны быть разработаны адъютантами и представлены на утверждение. Этого было для меня достаточно. Я больше не хотел иметь дело с какими бы то ни было приказами. Поэтому я решил просто-напросто дезертировать, хотя и воспринимал это как чудовищный поступок, памятуя о моей длительной службе в армии. Но все же я принял решение не идти вместе с эшелоном в один из лагерей, а скрыться в Фленсбурге, где жили моя жена, сын, свояченица и родители жены. Подыскав при посредстве знакомого офицера три комнаты, они туда перебрались, забрав с собой из Кольберга немногие сохранившиеся вещи. Этот адрес уже был указан в письмах, полученных мною с последней полевой почтой в Восточной Пруссии.
   Я женился в Кольберге за два года до войны. Первые два года этого брака я провел главным образом на учебном плацу и на маневрах, а остальные годы — на европейских полях сражений, кроме пребывания в госпиталях и в отпуске.
   Теперь же, пробравшись при помощи разных ухищрений мимо британских постов, я предстал перед моей супругой уже не в качестве «героя» в военном мундире, который делал карьеру и занимал положение в обществе, а как сбежавший военнопленный в заплатанных штанах. Когда-то весело танцевавший в военной форме или в штатском молодой солдат превратился в хмурого мужчину, оказавшегося в жизненном тупике, чего-то добивающегося, но неспособного объяснить, чего он хочет.
   В конечном счете наш брак распался, как тысячи других таких же супружеств.
   У меня не осталось ничего, кроме моей военной формы. Но никто не спрашивал меня, откуда я и куда иду, когда я бродил по улицам Фленсбурга. Однако на стенах домов и на заборах были расклеены объявления с требованием сдать все оружие — за хранение оружия угрожал расстрел — и с предупреждением, что запрещается с наступлением темноты выходить из домов; за нарушение полагалось тюремное заключение.
   Мне стало ясно, что я уже больше не могу ходить в военной форме. Поэтому я попытался в одном из складов вермахта приобрести материал для штатского костюма.
   Склад был подчинен интенданту, прусское упрямство которого было безграничным. Он отказался выполнить мою просьбу и уверял меня, что все запасы передал англичанам. Он даже апеллировал к моим убеждениям германского офицера, который, собственно, должен был бы понимать, что здесь нельзя просто отрезать кусок сукна в три метра. Он был явно шокирован, когда я его обозвал совершенным идиотом и пакостником. Тем не менее я не получил сукна. В результате я продолжал расхаживать в военной форме.
   Позднее мне стало известно, что у этого неподкупного интенданта можно было многое приобрести за сигареты или другие дефицитные товары либо по неимоверно завышенным ценам. Вскоре англичане конфисковали склад, а этого продувного бюрократа посадили в тюрьму, так как он не был в состоянии объяснить, каким образом у него оказались огромные суммы денег, спрятанные под кроватью.
   Мое положение было весьма незавидным. Солдат без места службы, я находился между небом и землей. А без удостоверения об увольнении я не мог получить работу.
   Я мог бы в конце концов отправиться в армейский лагерь, но я этого не желал.
   Никто не мог мне объяснить, что там, собственно, происходит. Я лишь узнал, что действительно существуют два корпуса. Часто я видел, как немецкие офицеры в полном обмундировании разъезжали в служебных автомобилях, а водители, открывая перед ними дверцы машины, козыряли с такой молодцеватой выправкой, какой уже не соблюдали солдаты в последние месяцы войны. Похоже было, что вермахт снова становится на ноги, но я предпочитал с ним не иметь дела. Я желал быть наконец свободным человеком и хозяином своей судьбы.
   Как-то я опять бесцельно бродил по улице, мои мысли были заняты неопределенным будущим. Вдруг около меня затормозил британский джип. Офицер и двое солдат выскочили из машины, преградили мне дорогу, схватили за обе руки, бросили меня, как пустой вещевой мешок, на заднее сиденье машины и поехали со мной дальше. Все это происшествие длилось несколько секунд. Когда я пришел в себя после неожиданного потрясения, то спросил, что все это, собственно, означает.
   Последовал ответ на немецком языке:
   — Вы арестованы.
   Об этом я мог бы догадаться и без разъяснений.
   Но все другие вопросы были встречены молчанием.
   Мы мчались по узким улицам Фленсбурга. В джипе меня преследовал неотступный сладковатый запах английских сигарет. Меня чуть не стошнило; я уже давно не ел досыта; кроме того, меня охватил непонятный страх.
   Внезапно машина затормозила так резко, что я чуть не упал со своего места. Мы остановились перед большие кирпичным зданием.

Револьвер

   Камера во фленсбургской тюрьме не была комфортабельней той, в которой я, будучи унтер-офицером, провел три дня «строгого ареста».
   Обстановка состояла из деревянных нар, табуретки, висячей полки и жестяной миски для умывания. Слабый свет проникал через решетчатое окно под потолком, а в глазок в дверях заглядывал каждые пятнадцать минут часовой, чтобы убедиться, что постоялец еще не лопнул от обуревавшего его негодования. Когда меня арестовали, на мне была военная форма офицера противотанковых войск с рубашкой, галстуком и ремнем, а также невысокие ботинки на шнуровке. Галстук, ремень с револьвером и шнурки, а также скромное содержимое моих карманов отобрал у меня дежурный капрал.
   Итак, я сидел на нарах и размышлял, почему меня поместили в одиночке, а не отправили в лагерь. Тут открылась дверь камеры и вошел сержант.
   — Здесь сидеть!
   При этом он показал на табурет. Я понял. Нары предназначались для сна, а табурет для сидения. Таковы, очевидно, были тюремные правила, а мне было в достаточной мере безразлично, на чем сидеть в камере. Собственно, мне следовало бы быть довольным тем, что я вообще имею возможность сидеть.
   Однако я должен был двигаться и мне нравилось шагать взад и вперед по камере.
   Только когда мне это надоедало, я присаживался и, конечно, на нары. Немедленно входил сержант.
   — Здесь сидеть!
   Я тотчас садился на табурет, потом снова начинал шагать, и спектакль повторялся, что было обременительно для сержанта, который приходил в гнев. Видимо, он считал меня особенно строптивым, а на деле я просто нервничал.
   Если нужно было идти в туалет, можно было позвонить. Во время таких выходов я старался по возможности оглядеться в помещении, примыкавшем к камере, иногда я видел кого-либо из других заключенных: Это были офицеры. Я довольно часто звонил, и это тоже выводило сержанта из себя. А между тем и это было не чем иным, как проявлением моей нервозности.
   Так продолжалось три дня. Затем начались допросы день и ночь по весьма изощренной системе. Часовой смотрел, в глазок, и каждый раз, именно когда я засыпал, он раскрывал дверь и будил меня толчком под ребра и грубым окриком «come on», после чего препровождал меня на очередной допрос.
   В небольшой комнате неизменно сидели три хорошо отдохнувших офицера британской разведки. Они располагались в полумраке за длинным столом, перед который меня поставили, распределив между собой места так, чтобы один мог смотреть мне прямо в лицо, а два других наблюдали бы за мной с обеих, сторон. Офицеры бомбардировали меня вопросами — настоящий перекрестный допрос, причем на меня был направлен свет ярких ламп.
   Моя игра с табуретом была моей забавой; англичан же, видимо, забавляло то, что меня будят перед допросом.
   Однако для меня было крайне мучительно то, что меня каждый раз подымали со сна и заставляли отвечать на одни и те же вопросы, по которым я ни в малейшей степени не мог определить, чего, собственно, от меня хотят.
   Один из офицеров, примерно моих лет, безупречно говорил по-немецки. Он учился в Берлине. Его вопросы импонировали тем, что свидетельствовали о превосходном знании местности; таким образом, мои ответы должны были как раз его убедить в том, что я действительно берлинец. Дело заключалось в установлении моей личности. Другой вбил себе в голову, что он должен выучить наизусть все этапы моей карьеры и названия войсковых частей, в которых я служил.
   Снова прошло три дня, и я по-прежнему не понимал, чего они от меня хотят.
   Наконец дошло до дела. Мне зачитывали длиннейшие списки фамилий людей, о которых я понятия не имел.
   — Знаете ли вы майора Шелла?
   — Нет.
   — Знаете ли вы капитана Онезорге?
   — Нет.
   В таком духе допрос продолжался долго; но из этого ничего не получалось. Тогда меня отправляли обратно в камеру, а через короткий срок меня снова ставили перед лучом прожектора.
   — Знаете ли вы майора Шелла?
   — Нет.
   — Знаете ли вы майора Онезорге?
   — Нет.
   Снова все сначала: камера, сон, удар под ребра, окрик, прожектор. Наконец, без вопросительного знака:
   — Нам известно, что вы знаете майора Шелла.
   — Я его не знаю.
   — Нам известно, что вы знаете капитана Онезорге.
   — Я его не знаю.
   Опять: камера, сон, удар под ребра, окрик, прожектор. Новый прием.
   — Вы лжете! Майор Шелл признал, что он вас знает.
   — Возможно, но я его не знаю.
   — Капитан Онезорге также признался, что он вас знает и что вы его должны знать.
   Вы лжете, черт возьми!
   — Я не лгу, я не знаю никакого капитана Онезорге.
   Обратно в камеру. Заснуть было трудно. Я все ждал, что вот-вот меня ударят под ребра, накричат, поведут под прожектор. Я ворочался с боку на бок, но ничего не происходило. Постепенно я засыпал. В это мгновенно возобновлялась дьявольская игра.
   — Вы лжете! Вы лжете! Вы лжете!
   Назад в камеру.
   Я размышлял, как мне быть. Каждый раз, когда я засыпаю, они меня вызывают.
   Поэтому я заставлял себя бодрствовать. Но вовсе без сна тоже нельзя было долго продержаться. Дьявольский порочный круг! Постепенно я приходил в такое состояние, какого они добивались.
   Я стал рыться в памяти, не слышал ли я все же когда-нибудь то или другое имя, я ломал себе голову, вспоминая многочисленных слушателей курсов, с которыми я где-либо бывал вместе на занятиях, я стал сомневаться в достоверности моих воспоминаний и уже подумывал просто-напросто сказать «да», чтобы они наконец отстали от меня и перестали изматывать своими вопросами.
   Но в это самое время они изменили тактику. Сержант «забыл» пачку сигарет в моей камере. При допросе мне предложили стул, поставили передо мной пепельницу и коробку с сигаретами.
   Однако они слишком рано перешли к новому методу: я снова собой овладел.
   — Скажите же, ведь вы знаете майора Шелла?
   — Я его не знаю.
   — Но ведь вы знаете капитана Онезорге?
   — Нет, я его не знаю..
   Теперь они стали нервничать и беситься. Новое средство не дало результатов.
   Опять та же последовательность: камера, сон, удар под ребра, окрик, прожектор.
   Опять без стула и без сигарет.
   — Вы лжете!
   — Я говорю правду.
   Наконец выяснилось:
   — Вы из организации «Вервольф»[48]. Признавайтесь!
   — Простите, что?
   Правда, мне было известно, что в разных местах созданы небольшие группы, занимавшиеся диверсиями и саботажем, но у меня не было никакого представления о группе «Вервольф». Вероятно, англичане пытались раскрыть разветвленную тайную организацию.
   — Вы признаете, что вы вервольф?
   — Нет. Я участвовал в войне, и моя потребность в подобных делах полностью удовлетворена.
   — Для чего же в таком случае вы носите при себе револьвер?
   — Он был при мне, когда я прошел через всю Данию, Никто его у меня не отбирал.
   — Разве вы не знаете, что за ношение оружия полагается смертная казнь?
   — Я читал об этом, но этот револьвер зарегистрирован как оружие, присвоенное мне по службе, я полагал, что должен его сдать в своей дивизии.
   Англичане за это время получили из армейского лагеря информацию, которая служила подтвержденном моих слов. То, что я ушел из моей дивизии, их мало беспокоило.
   Они искали членов организации «Вервольф». Этот допрос закончился повторением вопроса:
   — Значит, вы знаете, что ношение оружия карается расстрелом?
   — Так точно.
   Снова прозвучало то самое проклятое «так точно», которое выражало готовность подчиняться и склоняться перед неизбежностью. Но теперь наконец англичане предоставили мне возможность спокойно спать. Очевидно, они удостоверились, что я не принадлежу к числу «оборотней».
   Через два дня меня освободили. Англичане в джипе доставили меня в гарнизонный госпиталь, где я мог подлечиться. Меня принял главный врач — немец, я сдал свою солдатскую книжку, мне предоставили чистую постель, и я был снова взят на учет.
   Я получал денежное довольствие, питание и сигареты.
   Спустя несколько дней я поправился; однако все еще оставался открытым вопрос о моем ближайшем и более далеком будущем. Вне госпиталя положение было скверным. В Шлезвиг-Гольштейне сосредоточились значительные остатки вермахта; кроме того, здесь скопилось множество беженцев из Восточной Пруссии и Померании. В городе, в домах, еще пригодных для жилья, и у крестьян в деревне люди теснились в невыносимых условиях.
   Ничего успокоительного не было и в рассказах шоферов, перевозивших грузы для вермахта. Население по-прежнему голодало.
   Мне представлялось, что мои личные дела решаются относительно просто. Я имел возможность либо отправиться в армейский лагерь, либо, ссылаясь на мое подорванное здоровье, настойчиво добиваться увольнения из армии и стать штатским человеком. Пока я колебался, вмешалось провидение, на сей раз в британском обличье.
   В нескольких километрах от Фленсбурга находились богатые торфяные разработки, где несколько рот немецких солдат занималось добычей топлива для города. Мне поручили руководство одним таким соединением, и я снова стал «командиром».
   Мой «командный пункт» находился в крестьянском доме. Время от времени появлялся англичанин и оглядывал штабеля торфа. Мы получали аккуратно денежное довольствие, продовольствие и надбавку за выполнение заданий. Эта деятельность не могла давать удовлетворения, мне уже давно опротивела военная служба; но во всяком случае, я был избавлен от жалких каждодневных усилий в борьбе за существование. Ведь мне не удалось бы в поисках пропитания смягчить сердца гольштейнских крестьян: они, используя обстановку, даже у крестьян-беженцев забирали их последнее имущество, сохранившееся после войны и многокилометрового странствия. Я не получил бы у крестьян ни картофеля, ни свеклы, не говоря уже о масле, яйцах и сале, потому что мне нечего было им предложить, а у других они получали взамен ковры, рояли, драгоценности и фарфоровые сервизы.
   Кроме того, утешением для меня служило то, что я, оставаясь солдатом, все же занимался производительным трудом. Каждый штабель торфа обеспечивал теплом одну комнату Фленсбурга.
   Вскоре меня откомандировали в Эйтин. Там мне поручили командование подразделением военной полиции, которая в Шлезвиг-Гольштейне комплектовалась из военнослужащих вермахта.
   Мой маленький штаб разместился в Пениц-ам-Зее, невдалеке от побережья Балтийского моря, близ Тиммендорфа и Шарбейца. В этой части служили парашютисты, солдаты сухопутных сил и обер-фенрихи флота. У нас были грузовики для транспортировки предметов снабжения, вездеходы и амфибии для патрулирования, а также мотоциклы для связи. Вооружение состояло из автоматов и винтовок. Мне лично англичане снова выдали офицерский револьвер. После нескольких пробных выстрелов я установил, что он лучше того револьвера, который у меня отобрали во Фленсбурге.
   Мы были подчинены «Royal dragoon» — лондонскому танково-разведывательному полку королевских драгун в Эйтине. Раз в неделю являлся британский майор, дабы взглянуть на свое войско и произвести смотр части. Я поручил одному лейтенанту рапортовать перед строем. Майор был достаточно «fair», чтобы не обращать на это внимание. Его знаки отличия свидетельствовали о том, что он воевал не за письменным столом.
   Наша задача заключалась в том, чтобы обеспечить общую безопасность и в особенности защиту деревень от грабителей. Для этой цели мы посылали патрули и выставляли караулы. Никого не коробило то обстоятельство, что эти обязанности исполняли, пользуясь совершенной свободой действий, военнослужащие вермахта в полном обмундировании. Создавалось такое впечатление, будто капитуляции вовсе не было. Шлезвиг-Гольштейн был своеобразным, заповедником для вермахта, здесь появление солдат было привычным зрелищем и в городе и на селе. Но если мы ездили по делам снабжения в Гамбург, то там уже привлекали внимание.
   Ночью часто происходила перестрелка. Нашим «противником» были большей частью иностранцы, которые служили фашистской Германии в частях особого назначения вермахта и войск СС и бежали от Красной Армии в Шлезвиг-Гольштейн. Сохраняя звания, присвоенные им в вермахте и частях СС, они образовали настоящие банды, совершали нападения на уединенные крестьянские дворы и доставляли свою добычу, главным образом свиней, на черный рынок в Любеке и Гамбурге. Вот с этими бывшими нашими «союзниками» мы и сражались. Если дело доходило до крупных стычек, нам оказывали помощь англичане на бронеавтомобилях. Сотрудничество было в этом отношении налажено так же хорошо, как и снабжение из немецких и британских фондов. Нам продолжали выплачивать денежное довольствие в таком же размере, как и ранее в вермахте.
   Некоторые из нас, особенно господа в штабе корпуса, считали, что мы являемся германским резервом на случай войны между бывшими союзниками. Другие были заняты лишь мыслью о возрождении вермахта по аналогии с рейхсвером, который возник из остатков армии периода первой мировой войны. Я же видел в моей деятельности лишь временный выход из положения, дающий возможность оглядеться и спокойно подыскать себе занятие на гражданском поприще. Я считал пропащими многие годы службы в качестве профессионального военного и глубокой ошибкой мою приверженность к господствующей системе. Повседневные заботы и нужды подчиненных мне солдат казались более существенными, нежели политические события.