В клубе, где «обмывалась» новая эскадра, сидел между генералами Каммхубером и Гутом бледный как мел ее новоиспеченный командир. Всякий другой на его месте разрумянился бы от гордости и удовольствия.
   Я спросил сидевшего за моим столом офицера эскадрильи:
   — У вашего командира измученный вид. Вы что, уже вчера кутили?
   — Да нет! Только никому ни слова! Эскадра, которую сегодня освящали, лишь краска.
   — То есть как?
   — Все эти машины принадлежат эскадре 51. Мы на них за два дня нарисовали новые знаки и гербы, чтобы на фото в газетах ничего не было заметно. Солдат и летчиков, которых вы здесь видели, мы тоже взяли напрокат в эскадре 51.
   Меня разбирал смех. Однако, сохраняя серьезное и прочувствованное выражение лица, я продолжал:
   — Что за бред! Как долго может продолжаться такое очковтирательство? В конце концов это же раскроется!
   — Это будет продолжаться до тех пор, пока мы не обучим нужное число летчиков. А вы, как офицер по связи с прессой, постарайтесь завербовать для нас побольше добровольцев, тогда мы ликвидируем отставание. Что же нам делать, ведь мы должны соблюдать сроки, установленные НАТО.
   Жульнический трюк, который применили потому, что юноши, оканчивающие школу, не хотели водить самолеты бундесвера, имел еще одно незначительное, но прискорбное последствие, тоже не получившее широкой огласки. Недели через две командир эскадры поехал на своей машине домой, чтобы провести с семьей рождественский отпуск. Видимо, он был настолько сильно угнетен жульничеством, совершенным с подчиненной ему 52-й эскадрой, что потерял контроль над собой; по дороге он налетел на дерево и разбился.
   За время, прошедшее от совещания редакторов в Мюнхене до комедии в Эрдинге, мне довелось стать свидетелем еще одного поучительного эпизода. Командующий 4-м объединенным соединением американский генерал Фредерик Смит пригласил видных журналистов принять участие в полете для получения информации и посетить авиационные базы в Рамштейне, Ларе, Баден-Золингене и Бюхеле. Для разработки программы этой поездки офицеры по связи с прессой четырех участвующих стран встретились в Рамштейне. Канадцы, французы и американцы имели возможность сообщить, что их генералы согласны не только показать журналистам все сооружения и самолеты, но и сделать журналистам доклад. Только я один был вынужден отделываться вежливыми отговорками.
   Дело в том, что генерал Гут, получив весьма дружелюбное приглашение командующего, опять вошел в раж:
   — Американец вообще не вправе мне приказывать!
   Когда я заметил, что Смит не приказывал, а просил и, кроме того, он возглавляет командование НАТО, которому мы подчинены, он закричал еще громче:
   — Не желаю принимать участие! Я и не подумаю делать доклад перед этим журналистским сбродом! А вы еще хотите получить транспортные самолеты, чтобы эти подонки летели из Лара в Бюхель? Не может быть и речи. Добывайте автобус!
   Было бессмысленно разговаривать с этим воинственным германцем. К тому же я хорошо понимал, что он боится делать доклад.
   Вот я и явился с пустыми руками в Рамштейн, не имея возможности обещать ни что генерал приедет, ни что нам дадут транспортные машины. Оказавшись в затруднительном положении, я позвонил в Бонн полковнику Шмюкле. Тот сразу разобрался в ситуации: он хорошо знал нрав генерала Гута. Я получил транспортные машины из министерской эскадрильи в Кёльне-Зелингене, и сверх того мне обещали, что генерал Штейнгоф заменит Гута, тем более что американцы охотно, предоставят немецкому генералу возможность высказать журналистам свое мнение относительно программы «Старфайтер».
   Таким образом удалось предотвратить скандал, и все прошло в соответствии с программой. Я отнесся бы с полным безразличием к провалу этого предприятия, но в связи с моими планами я счел неразумным навлекать на себя новые, к тому же справедливые нарекания. Поэтому я «пробил дорогу», как и полагается офицеру по связи с прессой. В Рамштейне мы осмотрели образец «старфайтера», в Баден-Зелингене канадцы показали нам взлет по тревоге, а в Ларе французы с корректной сдержанностью, но и с нескрываемой гордостью щегольнули своими «миражами», которые Штраус не пожелал приобрести. На четвертый день мы полетели в Бюхель, где размещалась 33-я истребительно-бомбардировочная эскадра, которую возглавлял подполковник Крупински.
   Там я, к своему удивлению, увидел, что рядом с генералом Штейнгофом, прибывшим из Бонна, чтобы сделать "доклад, расхаживает генерал Гут. По-видимому, ему стало неловко, когда он ознакомился с ежедневными донесениями об этой организованной с большим размахом информационной поездке известных журналистов из различных стран. К тому же Бюхель как-никак находился в районе, подчиненном его командованию, и, очевидно, генерал смекнул, что ему нельзя отсутствовать. Он явился, но через капитана Кезера широко всех оповестил, что, к сожалению, простужен. А в доказательство генерал иногда покашливал. Он все время старался отвертеться от выступления. Однако за обедом, за стаканом вина, он уже никого не удручал своей «болезнью».
   Итак, вместо него обещанный доклад сделал генерал Штейнгоф, который рассказал о своей поездке в США, для закупки оружия и о программе вооружения бундесвера «старфайтерами». Мы узнали, что военно-воздушные силы должны получить около тысячи самолетов этого типа (позднее их оказалось семьсот), узнали, что «старфайтеры» могут быть использованы не только как истребители-перехватчики, но и как всепогодные истребители, разведчики и истребители-бомбардировщики — после соответствующего переоборудования и монтажа; мы узнали, что каждый такой самолет стоит семь миллионов марок, а на обучение одного пилота требуется свыше пятисот тысяч марок. В заключение Штейнгоф подчеркнул, что покупка именно этой машины необходима по политическим соображениям.
   Сначала я предполагал, что он намекает на нашу зависимость от Америки, из-за чего мы были вынуждены отказаться от «миражей», предложенных нам французами. Но из того, что он говорил потом, я уловил, в чем фактически заключается дело. Эти американские машины оборудованы для атомной войны. Если США дают нам самолеты — носители ядерного оружия, то им придется дать нам для них бомбы. В этом заключался расчет Франца Йозефа Штрауса, и его теперь поддержал генерал Штейнгоф.
   Знаток дела, Штейнгоф с искренним восторгом отзывался о боевых качествах «старфайтеров». Фриц Книппенберг, сотрудник «Зюддойче рундфуик», толкнув меня в бок, шепнул:
   — Вот с ним-то вы и должны мне устроить интервью. Моя аппаратура наготове!
   Я поддразнил его:
   — Однако, господин Книппенберг, после осечки с генералом Гутом вы зареклись не разговаривать с генералами. И вдруг передумали?
   — Конечно! Этот Штейнгоф человек совсем другого склада. Он еще молод, горяч. Такой нашим слушателям потрафит.
   Через неделю после этой поездки представителей печати я получил письмо от генерала Смита. Американец благодарил меня за содействие этому предприятию.
   Из окна моего служебного кабинета я задумчиво разглядывал привокзальную площадь и вокзал, на коричневой каменной стене которого огромными буквами было написано: «Ami go home!»
   Я вертел в руках письмо американского генерала. Оно было прислано курьерской почтой из немецкого города Рамштейн. Я предпочел бы, чтобы на конверте был почтовый штемпель Нью-Йорка или Вашингтона.

Никогда больше!

   На международной пресс-конференции, посвященной происходившему в Женеве в мае 1959 года совещанию министров иностранных дел, выступил также генерал-лейтенант Национальной народной армии Гейнц Гофман, ныне министр обороны ГДР. Западногерманская печать была вынуждена не ограничиваться обычными нападками, но и признать, что выступление этого генерала было искусным и произвело большое впечатление. Я не рискнул бы даже представить себе, как держался бы в аналогичной ситуации наш командующий генерал Гут; он наверняка опозорил бы весь бундесвер.
   Меня восхитило, что в своих ответах журналистам генерал Гофман так лаконично и уверенно осветил поставленные проблемы. Не возникало сомнения, что Германская Демократическая Республика сумеет дать отпор любому нападению и защитить мир вместе со своими союзниками. Что означают подобные предупреждения, я мог убедиться во время войны против Советского Союза.
   В третий раз взял я в руки газету, в которой была опубликована беседа Вальтера Ульбрихта с профессором д-ром Вальтером Хагеманом. Убедительно обоснованные предложения Вальтера Ульбрихта о сближении и соглашении между обоими немецкими государствами выгодно отличались от истерических выпадов боннских политиканов.
   Чаще прежнего я старался получить информацию по радиовещанию ГДР. Я слушал комментарии, беседы, узнавал имена, которые мне ранее были чужды или неизвестны. Я с интересом следил за дискуссиями, которыми руководили профессор Герхард Эйслер или Карл Эдуард фон Шницлер; а когда после речи профессора Альберта Нордена диктор сообщил, что ее передадут опять на другое утро, я чуть не сделал большую ошибку: чуть не посоветовал приятелю ее послушать. Я жил между двумя мирами.
   Не будет преувеличением, если я скажу, что первые недели и месяцы 1960 года события в ГДР и все, что мне удавалось о них слышать и читать, занимали меня больше, чем информация, попадавшая на мой письменный стол. Я находился в состоянии раздвоенности между действительностью и надеждой; то была пора такого нервного напряжения, какого я никому не пожелал бы, но с которым мне необходимо было справиться — вплоть до того момента, когда я сочту, что пришло время осуществить принятое решение переселиться в Германскую Демократическую Республику.
   На конференциях и при посещении гарнизонов я стал втягивать моих офицеров в дискуссии; эти беседы расширяли рамки демократии гораздо больше, чем того желали высшие инстанции. Я выступал с критикой в таких случаях, в каких прежде отмалчивался. Я формулировал некоторые предложения и в таких случаях, когда мне заранее было ясно, что они могут лишь вызвать недовольство моих начальников. Сам того не подозревая, я начал борьбу, черпая силы в убежденности, что существует другое германское государство, проводящее политику, соответствующую моим чувствам и представлениям, и стремящееся прежде всего к тому, чтобы немецкая земля никогда не стала очагом новой войны.
   Мне становилось все яснее, что я принадлежу к участникам неправого дела и что я снова содействую устаревшим и опасным замыслам. Я не хотел снова оказаться орудием зла. Я желал наконец свободно и самостоятельно принимать решения.
   Когда-то я пел «Германия превыше всего», но теперь я с гораздо большим внутренним воодушевлением вечер за вечером слушал украдкой национальный гимн ГДР, передававшийся в полночь; отныне я хотел участвовать в общем деле, дабы «никогда ни одной матери больше не пришлось оплакивать сына».
   Правда, я еще носил военную форму бундесвера-НАТО, но в душе уже чувствовал себя гражданином Германской Демократической Республики.

Разрыв

   Понятно, что в течение этих недель я подыскивал новые доказательства националистической политики боннского правительства. Я делал это не только, чтобы укрепиться в своем решении, но и чтобы общая картина была более полной и законченной.
   Меня беспокоила не только официальная политика; опасные тенденции маленьких правых группировок, привлекавших все большее число сторонников, вызывали настороженность со стороны бдительных журналистов как за границей, так и в ФРГ. Все большее число наблюдателей обращало внимание на рост угрозы неонацизма.
   Об этой нарастающей опасности писала 25 февраля 1960 года «Нойе Рейн цайтунг», сочувствующая социал-демократической партии: «Если бы вы после многолетнего пребывания на мирных островах в южных морях вернулись домой в ФРГ, то за одни сутки пришли бы к выводу: завтра будут стрелять, завтра начнется война».
   Это не было преувеличением. Само министерство обороны ФРГ дало тому доказательства на свой манер, когда в «Информационном бюллетене для армии» № 2 за 1960 год заявило:
   «Германия разделена. ФРГ выступает в качестве представителя всей Германии. Стремление к единству не прекращается в нашем народе. Таким образом, ФРГ безусловно представляет собой „очаг беспокойства“, потому что, пока Германия разделена, на земле никогда не будет устойчивого мира».
   Такая политика — начиная с раскола Германии, через безграничное вооружение, вплоть до угрозы насильственного объединения — не сулит ничего хорошего всем нам, Европе, всему миру; я открыто ей противился. Пора было положить конец пассивному подчинению.
   Был конец марта. Офицеры по связи с прессой собрались в Карлсруэ, чтобы ознакомиться с новыми директивами. Я ожидал, что на это совещание также прибудет приглашенный мною Адельберт Вайнштейн, военный обозреватель «Франкфуртер альгемайне цайтунг». Этот бывший майор и офицер генштаба старого вермахта в начале года основал Союз резервистов бундесвера и в почти ультимативно составленном письме просил командиров корпусов бундесвера поддержать его начинание. Господин Вайшнтейн не явился на совещание, вместо себя он прислал двух членов президиума союза, господ Парча и Хувига. Они сами себя разоблачили; видимо, эти господа полагали, что на собрании офицеров они в «своем тесном кругу».
   Согласно их планам, все солдаты, отбывшие службу в бундесвере, должны быть «охвачены» и надо их на еженедельных учениях под командой унтер-офицеров и офицеров бундесвера «держать в готовности»; таким образом будет создан огромный резерв бундесвера.
   Представители союза предлагали сформировать «ополчение» и ссылались на пример Швейцарии. То и дело слышались слова: «территориальная оборона», «войска гражданской обороны». Это «ополчение», недоступное для «вредного влияния профсоюзов», должно было стать «успокоительным фактором» в случае чрезвычайного положения внутри страны или вовне ее.
   Лишь немногие из моих офицеров разгадали, что эти планы имеют в виду формирование войск для борьбы против антимилитаристских выступлений в Западной Германии, создание военизированных отрядов, действующих против рабочих и других миролюбивых и демократических сил. На собрании большинство офицеров не поняло также, что этот Союз резервистов, к тому же стремившийся объединить все прочие солдатские организации, основан только для того, чтобы еще более милитаризовать общественную жизнь в ФРГ, а наименование Союз резервистов служит лишь для маскировки всей затеи, причем Вайнштейн — лишь персонаж, действующий по особому поручению.
   Впрочем, некоторые офицеры по связи с прессой уже были настроены критически и не столь смиренно, как хотелось бы Бонну, Я приметил это по выражению лиц. Достаточно было искры, чтобы огонь вспыхнул. Этой искрой послужили мои слова, когда я с возмущением крикнул милитаристам в штатском обличье Парчу и Хувигу:
   — Господа, ведь это не что иное, как новый вариант «черного рейхсвера»! Я это решительно отвергаю.
   Не давая этим «ополченцам» возможности опомниться от изумления, я открыл дискуссию и предоставил слово моим офицерам. Тут разразилась буря. Посыпались вопросы, возражения, протесты. Выступали не все; но у тех, кто брал слово, было что сказать. В клубе повеяло свежим ветром. Я был счастлив.
   Один из докладчиков от союза употребил выражение «человеческий материал». Молодой капитан крикнул ему в ответ:
   — Времена изменились! Я знаю, что есть люди и есть «материал». Извольте и вы усвоить это различие!
   Другие офицеры отклонили планы союза лишь по той простой причине, что опасались чрезмерной нагрузки по воскресеньям.
   Однако пожилой майор вступил в спор, оставаясь в рамках существа дела, но высказался крайне резко. Он говорил, что не намерен принимать участие в незаконных мероприятиях, которые в бундестаге не обсуждались и им не утверждены.
   Оба вояки, присланные союзом, сильно растерялись; они пытались утихомирить бурю протестов невнятными и вялыми обещаниями. Но после выступления майора их лица засияли, и, словно пай-мальчики, свалившие вину на классного старосту, они объявили, к нашему удивлению:
   — Пожалуйста, не волнуйтесь! Все мероприятия, включая финансирование со стороны бундесвера, обсуждены и согласованы с господином министром Штраусом и генералом Хойзингером.
   Это признание только подлило масла в огонь. Теперь лишь были повторены самые выразительные протесты, но на сей раз уже с открытыми нападками на Франца Йозефа Штрауса. «Беззаконие», «нарушение конституции», «типичный комбинатор» — таковы наиболее мягкие выражения. Мало-помалу атмосфера накалилась. Ничего подобного я еще не наблюдал.
   За несколько дней до этого совещания мой добрый приятель в Бонне, ознакомившийся с повесткой совещания, предупредил меня по телефону:
   — Оставьте вайнштейновский союз в покое, это щепетильное дело!
   — Почему же? Ведь господин Вайнштейн потребовал, чтобы мы ему оказали содействие. Я даже читал в газетах об основании этого союза. Что же в этом щепетильного?
   — Я ничего больше не могу вам сказать, господии Винцер. Но на вашем месте я бы по-иному организовал это мероприятие. Лучше всего отделайтесь от Вайнштейна! Послушайтесь моего совета! Держитесь от него подальше!
   Эти намеки разожгли мое любопытство. Мне захотелось понять, в чем суть. Так как было принято при обсуждении сложных вопросов совершенно официально записывать все выступления на магнитофонную ленту, чтобы на всякий случай имелся протокол дискуссии, то я приказал это сделать. Дискуссия происходила при включенном магнитофоне, о чем я заранее предупредил участников совещания.
   Но то, что обычно бывает проявлением предусмотрительности, на этот раз обратилось в свою противоположность. Магнитофонные ленты, которые в качестве служебного материала хранились в архиве, могли сыграть роль свидетельских показаний, направленных против нас. Поэтому я приказал фельдфебелю отдать ленты мне и забрал к себе на квартиру, чтобы снова прокрутить их и спокойно прослушать. Эта инстинктивная реакция после волнений бурного совещания оказалась, как обнаружилось впоследствии, очень полезной.
   Прошло некоторое время. Причин для тревоги не было.
   Но однажды Штраус затребовал подробный доклад о дискуссии; вероятно, он уже что-то прослышал. Я послал ему доклад, и притом весьма обстоятельный. Но в нем не были приведены фамилии, которые ему хотелось узнать.
   Снова прошло несколько дней.
   Я еще имел право на неиспользованную часть отпуска за прошлый год; отпуск был мне предоставлен незамедлительно. И все же меня не оставляло чувство тревоги: что-то должно было случиться. Мне был знаком буйный нрав Штрауса, и я понимал, что он не удовлетворится моим докладом.
   Потом наступил тот день, когда я отправился на прогулку и оказался у здания нашего штаба. День, как все другие. Но то был последний день моей службы в бундесвере.
   Наконец раздался телефонный звонок из министерства с предупреждением, что Штраус затребовал магнитофонную запись.
   Наступил решающий момент. Замысел, который я давно вынашивал, надо было претворить в жизнь.
   Вот тогда-то и состоялась поездка в машине в бурную дождливую ночь, переезд через границу, а там на земле Германской Демократической Республики у меня вырвался вздох облегчения.
   Мы приближались к Берлину. Не имело смысла навещать в Берлине моего брата, «кронпринца» нашей семьи. Он ничем не отличался от многих других граждан ФРГ. Они видели лишь — порой хуже, порой лучше подготовленное — зрелище, которое им показывали на сцене, а за кулисы они не заглядывали. Они наслаждались «спектаклем», разыгрывавшимся перед ними на подмостках, и аплодировали исполнителям, кое-как приукрашенным дешевым гримом. Зрители не замечали траченные молью дыры на пестрых костюмах, взятых из древнего реквизита. Они даже не слышали голоса суфлера. Нет, не имело никакого смысла разговаривать с моим братом.
   Я бы охотно посетил могилу моих родителей на кладбище Вальдфридхоф в Далеме; но я должен был считаться с тем, что органы ведомства по охране конституции и другие боннские учреждения, противозаконно действовавшие в Западном Берлине, уже были предупреждены по телефону или радио.
   Я остановился на развилке; направо и налево дорога вела в Берлин. Несколько в стороне стояла машина патруля народной полиции. Я вышел из автомобиля, направился на другую сторону к «белым мышам» и спросил, в какую сторону я должен ехать, чтобы попасть в Восточный Берлин. Они вежливо откозыряли, и один из них показал налево. Я посмотрел в указанном направлении, прочел надпись на большом щите и сказал:
   — Вероятно, вы ошиблись, я желал бы попасть в Восточный Берлин.
   Тогда они все трое показали налево. Я сделал новую попытку:
   — Вы, очевидно, неправильно меня поняли, нам нужно в Восточный Берлин.
   Они глядели на меня так, словно усомнились, в здравом ли я уме. Затем я услышал голос водителя:
   — Послушайте, вы что, читать не умеете? Там же ясно все написано крупными буквами.
   Надпись на щите гласила: «К демократическому сектору».
   Пользуясь тем словарным запасом, который в меня вдалбливали многие годы, я привык со словом «демократический» обязательно сочетать слово «Запад», но как раз к этой «западной демократии» я никоим образом не хотел возвращаться.

Новая родина — ГДР

   Утверждение подданства Германской Демократической Республики зависит от решения ряда инстанций; вскоре я прошел этот путь и получил права гражданства. А Бонн и западногерманская печать еще гадали о том, где я могу находиться и куда попали магнитофонные ленты. На случай, если я все же вернусь — хотя бы с опозданием — к своему рабочему столу из путешествия по Италии, газетная информация обо мне подавалась в относительно объективных тонах. Обсуждалась последняя выданная мне характеристика и отмечалось, что в некоторых военно-политических вопросах я иногда «создавал трудности» и позволял себе критические высказывания. Меня весьма позабавили комментарии газеты «Гамбургер абендблат», которая в духе западной прессы дала обо мне такой отзыв: "…начальники и товарищи любили очаровательного майора с посеребренными сединой висками и светскими манерами.
   Его считали офицером, преданным своему долгу. Тем сильнее теперь общая растерянность".
   Растерянность достигла высшей точки, когда 8 июля 1960 года на международной пресс-конференции я предал гласности материалы о политике Бонна, а на карте продемонстрировал, какие политические и военные цели и задачи ставят перед собой реваншисты. О бдительности ответственных лиц в ГДР свидетельствует то обстоятельство, что большинство этих данных им было давно известно. В Бонне все неизменно опровергалось; я испытал довольно своеобразное чувство удовлетворения, когда всего через несколько недель генералитет бундесвера в Киле откровенно изложил в «памятной записке» свои требования о предоставлении атомного оружия.
   Ровно через год после этой пресс-конференции новым подтверждением моих слов явились выступления «Нью-Йорк геральд трибюн» и гамбургской «Вельт». которые 29 и 30 мая 1961 года опубликовали подробности планов НАТО по «освобождению» Западного Берлина.
   Мои выступления перед мировой печатью, очевидно, весьма обозлили Франца Йозефа Штрауса.
   Он приказал явиться в Бонн на допрос офицерам по связи с прессой, участвовавшим в организованном мною совещании в Карлсруэ. Но ни один из них не выдал ораторов, выступавших в «дискуссии о Вайнштейне». Всю вину свалили на меня, поскольку Штраус уже не мог до меня добраться. Зато министр приказал оклеветать того, кто до сих пор считался «офицером, преданным своему долгу». Ничего иного я и не ждал, ведь я знал уловки, к которым прибегают организаторы психологической войны; не так давно мне самому предлагали — вопреки моим убеждениям — очернить генерала Штудэнта лишь потому, что он высказался против атомной бомбы.
   Штраус и пресса пустили в ход все средства, чтобы со мной расправиться. Но в ответ я предъявил права на свое имущество. В результате через полгода после моего переселения мне доставили его в контейнере. Я получил даже принадлежавшие мне три комплекта военной формы офицера бундесвера, так как я считался «военнослужащим, приобретающим обмундирование за свой счет». Превосходный парадный мундир я подарил военному музею Национальной народной армии в Потсдаме.
 
   Из многих вопросов, заданных мне на пресс-конференции, я считал бы нужным упомянуть вопрос канадского журналиста. Он спросил, был ли я в советском плену.
   Он, несомненно, ожидал, что я отвечу утвердительно; это дало бы ему возможность утверждать, что меня «завербовали» в Советском Союзе. Мой ответ отбил у него охоту задавать еще вопросы. Я заявил:
   — Должен вам сказать, что, к моему сожалению, я прошел начальный курс демократии в британском плену.
   Среди присутствовавших я приметил знакомых мне известных западногерманских журналистов. Некоторые из них, слушая мое сообщение, неодобрительно покачивали головой. Однако дальнейший ход событий показал, насколько я был прав, когда, основываясь лишь на собственном опыте, своих наблюдениях и соображениях, предупреждал об угрозе, какую представляет милитаризованная Западная Германия.